Текст книги "Повесть о том, как"
Автор книги: Владимир Крупин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Баба Маня,– отвечал на это Евланя,– выдумали глобус, появилась земля. Где моя стахановская рюмка?
– Ты хоть поешь. Ведь есть-то вино не дает. Уж пьют-то, пьют-то, что и не высказать. Вином сыт, видано ли. А ведь сытых-то нет, знаешь ли?
Я не слыхал, и она, помигивая близоруко, подливая в чай козье молоко, рассказала:
– Нету сытых, и никого досыта нельзя накормить. Значит, бедный говорит богатому: "Что ж ты детей плохо кормишь, все они у тебя голодные. Ну я, ладно, бедный, а тебе их не кормить от Бога грех, от людей смех". Богач прямо затрясся: "Как ты смеешь мне так говорить?"
Привел бедного к себе, при нем посадил детей за стол, стал кормить. Одно подает, другое. На передир едят. Наелись. Велит есть, еще едят. Больше не могут. Всякого сладкого наподавал, всего-всего. Пальцем в животы тычет, не продавливается. Вошь можно на животе убить. "Ну,– говорит бедному,видел?" А бедный взял из кармана горсть семянок и бросил. Дети – хвать. "Где же они наелись?" – говорит бедный. А чего-то на много чего спорили.
Посмеялись. Евланя хмыкнул и, все еще осмысливая появление в доме икон, провел по лысеющей голове.
– Истинно сказано нам, что все волосы на голове у нас сочтены. У меня так уж и считать нечего, это специально, чтоб легче считать.
Кончили самовар. Выпил чашку и Евланя. Пока баба Маня вздувала другой, вышли на крыльцо. Солнце светило, размаривало. Среди желтого поля, красноватой воды, зеленого еще ельника действительно странно выглядели удобрения, и я заметил:
– Вот за границей, там этого не увидишь. Пейзаж, кстати, у нас красивее, в нем меньше заборов, но удобрения...
– Да,– подтвердил Евланя,– это невозможно у западногерманского фермера.
– А у какого, как полагаете, возможно?
– Надо подумать о соответствии духа нации в пропорции к экономической конкуренции.
– Добавив сюда интеграцию и консолидацию базисной надстройки.
– Пожалуй что так,– согласился Евланя,– хотя и это не все значит.
– "Значит" не в смысле вводного слова "значит", но как значение, не так ли?
– О да!
И мы пошли, довольные, пить чай. За чаем вновь была беседа. Евланя искусно подводил к мысли о продолжении праздника жизни.
– Ну, куда еще,– отвлекал я.– Вовсе и от чая опузырели.
– Все туда же,– настаивал Евланя.
– Ты парню-то рассказывал о трактористе? – спросила баба Маня.
– Баба Маня, сначала ты молчать хотела,– отговорил Евланя,– чего ты можешь мне сказать?
– Опять замолол,– огорчилась баба Маня.– Не рассказывал?
– Нет.
– Тут ведь было кладбище на взгорье. И церковь. А разъехались, да как да стали редко хоронить, кому-то и показалось, что много земли пропадает. Церковь, как стали бороться с Богом-то, дак продавали любому, кто бы захотел, на дрова. Никто не обварился. Тогда, кто его знает как, подожгли. Приехали, обследовали, что не было на месте лопаты и печи не так топили. А кладбище велели запахать. А кто будет? Никто не хотел. И ведь нашли со стороны, чужого. Он попросил две поллитры. Одну вначале выпил, до того, как запахивать, другую после. Она помолчала, долила в блюдце молока.– Ничего же все равно тут расти не стало. Скирда как раз на месте церкви. А ведь тракторист-то так и пропал.
– Куда?
– Кто его знает.
– Баба Маня,– воскликнул Евланя,– не в твоей воле меня презреньем наказать. Баба Маня вздохнула.
– У вас правда семеро детей?
Трезвея, мы переходили на "вы".
– Да,– Евланя отсел, откинулся.– Семеро. Маленькие грудь сосали, подросли – воровать научились.
Он непонятно усмехнулся, показывая, что, может, пошутил, а может, нет.
– А вот, кстати,– пора было и мне что-то рассказать.– Баба Маня, вот слушайте. Печатали одну книгу, и там была строчка: "И сказал им: "Веруйте". Вот. А наборщик одну букву перепутал, корректор, ошибки проверяет, проверяла, а ей в это время лукаво подмигнули, и пропустила. Так и напечатали. Стали читать, читают: "Воруйте".
– Тут бесы, тут ангела,– сказала баба Маня,– тут Бог, тут черт. Так и давятся. Вот тоже расскажу. Это еще когда было, когда церковь стояла Благовещенья, и я слышала про первый грех. Бог Адаму и Еве наказывал: вы с этого дерева не вкушивайте – и ушел. А леший в образе говорит: не слушайтесь. Бог боится, что вы поедите и станете богами. Они и захотели стать богами. Бог вернулся, они уже – готово – согрешили и сидят, лопухами прикрылись. Бог тогда выселил их на землю. И туда же повалились и лешие, и ангела, и черти. Так много валилось, что три дня не было видно солнца. И стали везде лешие: овинник, карманушка, банник. Посуду мыть,– оборвала она себя.
– Давайте и мы займемся делом,– предложил я.
– Ты – гость.
– Вот и хочется оставить добрую память.
– Тогда займемся дровами.
Деревенская улица была вся в траве. Перебежавшие через речку козы паслись на ней. Мы шли вдоль пустырей на месте прежних усадеб. Одна заросла лебедой, другая белой, цветущей к осени, крапивой, третья иван-чаем.
Евланя на ходу составлял букет.
– Нарвем букет на пустырях и назовем "пустырник",– сказал он.– Возьмем лебеды, крапивы и кипрея. Не хватает полыни, но она вырастет на месте очередного пустыря. Пустырник же, как известно, помогает от болезней сердца.
– Здесь? – спросил я, показывая на избушку, следующую за пустым мостом.
– Давай уж подальше. До этой баба Маня дотащится.
Увеличивая простор скошенного поля, мы стали превращать в дрова чье-то бывшее жилье.
Работалось легко.
– Дерево беззащитно,– говорил Евланя, когда мы сели отдыхать.– Быстро портится. Ничего нет бессмертного. Я заметил, ты отдельно складываешь наличники, подзоры, деревянных коней, зачем?
– Жалко.
– Еще бы. Когда я однажды топил избой, то бросал в печь деревянные узоры, прямо как варвар. Казалось, из печи доносились стоны, и долго не мог дождаться тепла. Жалел. Сложил оставшиеся и – сказать ли, ведь удобрения были прикрыты пленкой? – взял эту пленку и закрыл узоры. Все равно сгнили. Но ты знаешь, рядом лежал железный культиватор, он соржавел и рассыпался еще быстрее.
– Тогда что же,– сказал я.– Давай запалим костер, напечем картошки.
– Костер-то тут есть готовый,– ответил Евланя.– Вечный костер. Недалеко.
– Пойдем!
Но Евланя отнекался тем, что надо еще поработать. Раззадорившись, мы накидали целую груду тюлек.
– Ты знаешь,– сказал Евланя, подождав момента, когда пила проехала по кованому гвоздю и обеззубела,– купить дом можно только прописавшись. Не хотел тебя огорчать.
– Я и не буду покупать.– Я распрямил занемевшую спину.– Не буду. Кто знает, кто здесь жил. Ведь дом помнит хозяев и не примет меня.
– Не из-за этого,– сказал Евланя.– Поздно покупать. Эти дома под снос, под пахотные земли. Держатся пока наши, за речкой. Но в верховьях началось осушение болота, речка пересохнет, доберутся и до нас. Но это еще не завтра, приезжай и живи без прописки.
– И вчера, и сегодня у меня в голове слова: "Я пришел на эту землю, чтоб быстрей ее покинуть". Это для меня.
8
В это самое время подаренная четырехцветная авторучка вовсю работала в руках Кирсеича.
"Пишет вам,– писал Кирсеич,– отец достойных детей, участник эпохи.Писал Кирсеич четырьмя разными стержнями: о себе красным, о детях зеленым, вообще синим, а о том, на кого жаловался, черным.– Мой старший сын работает майором, моя старшая дочь учитывает каждую совхозную копейку,– дочь работала бухгалтером. Кирсеич подумал и отредактировал: – Старшая дочь бережет государственный рубль. Я живу честно заработанной пенсией, а также пасекой. Мед сдаю по закупочной цене. Также содержу одворицу и посылаю с нее детям дары огорода. Это потому, чтобы они не ходили за продуктами в государственные торговые точки.– Дальше Кирсеич включил черный стержень.Недалеко от меня расположена изба некоего Зубарева (Кирсеич нарочно написал "некоего"), и что же? Он по неделям не слушает радио и не читает газет. Целыми днями он позорит звание человека, также иногда распевает такие куплеты, например, приведу в кавычках: "Рыбаки ловили рыбу, а поймали рака". А также: "Девки любят офицеров, а старухи шоферов,– девкам надо выйти замуж, а старухам надо дров".
Кирсеич перевернул страницу! "Зубарев также переделывает великих поэтов, о чем писать не вытерпит бумага. Чем же объяснить его факт больше чем круглосуточного пребывания в веселом виде? С пасхи (Кирсеич зачеркнул "с пасхи", написал красным), с первого мая (дальше синим) трезвым не бывал. Уж не злостное ли самогоноварение?
Из другого вредительства добавлю: развел ос, а также распустил своих пчел до того, что невозможно пройти, чтоб не ужалили.
Зубарев скажет, что он пенсионер, но разве пенсионер не подчиняется остальным (красным) общим законам?"
Солнце вошло в зенит, Кирсеич трудился. Он боялся, что скоро черный цвет иссякнет. Дописал, надел сетку пчеловода и пошел на почту. По дороге он решил посоветоваться со мной. Вошел в избу в сетке, как неземной житель, не спросясь, за что и стукнулся головой, из чего легко можно было понять, что он тут нечасто, снял сетку, отозвал меня и шепотом попросил прочесть.
Его усадили пить чай, он, еще не пробуя, стал хвалить его.
– Жирный,– говорил он,– крепко заварено.
Я стал читать. Письмо меня возмутило, я громко спросил:
– Это кому адресовано?
– Пока не знаю.
– В уборную. То-то у нас за туалетной бумагой очереди, всю на жалобы изводим.
– На меня, конечно, написал,– сказал Евланя.
– А почему бы вам честно не сказать в глаза?
– На меня он в глаза не действует,– ответил Евланя.
– Значит, можно прочесть вслух?
Кирсеич подумал и неожиданно для меня согласился:
– Конечно! А я послушаю, как со стороны звучит.
– "Пишет вам,– начал я,– отец достойных детей, участник эпохи" – это написано красным цветом...
Слушали. Евланя – теребя щетину и щурясь, Кирсеич – критически, баба Маня качала головой, часто наклоняя ее глубже обычного.
– "...законам?" Красным,– мстительно говорил я и продолжал, указывая на цвет читаемого отрывка: – "Скажите (синим цветом спрашивает Михаил Кирсеич), как может расти сама картошка, если ее даже вообще не окучивают? Или это ловкость рук и никакого мошенства?" – спрашивает он. Далее черным: "Единственное, за чем ухаживает гр. Зубарев, это огурцы, да и то с целью закуски. Как (повторяет вопрос Михаил Кирсеич) могут расти овощи, если не ухаживать? Значит, кто-то приходит со стороны, кому-то Зубарев платит? Чем? Свою пенсию он перепрова-живает в сельпо, вывод ясен вторично – поощряет зеленого змия. Из побочных заработков: на опушке леса развел поливаемую грибную плантацию за счет орошения совхоза. Ему осталось завести немецкую овчарку, и будет полный комплект..." Когда я с выражением, особенно выделяя написанное черным цветом, дочитал письмо, я не сомневался, что сейчас мы прижмем Кирсеича и он побежит у нас за откупкой, еще как побежит. Завзлягивает.
– В законах, на которые вы ссылаетесь, есть статья за клевету.
– Тут нет клеветы, все это так,– сказал вдруг Евланя.– Зря ты читал с выражением. Не все еще перечислено. Например, я думаю над тем, как останавливать солнце в хорошие дни для уборки. Зачем, например, привозят студентов? Не надеются на погоду. Конечно, остановка солнца это для простоты объяснения, я тебя к неграмотным, Кирсеич, не отношу, надо останавливать не солнце, а землю по договоренности полушарий.
– Это очень кстати,– заметил я,– но я спрошу бабу Маню. Баба Маня, хоть "мы ленивы и нелюбопытны", но все-таки, что верно и что неверно в этом письме?
– Все верно,– ответила баба Маня.
– Разве я могу врать? – спросил Кирсеич.– Вы очень хорошо читали, спасибо.– Он взял письмо и сложил по прежним сгибам.– Я предлагал Зубареву соревнование: напишем враз по жалобе и враз опустим в почтовый ящик – к кому быстрее приедет комиссия. Он не хочет. Чего он боится? Чего ты боишься? Разве у нас так мало недостатков? Разве ты не хочешь помочь их устранению? Нас к этому призывают. У тебя под носом гибнет добро. Ждешь, когда совсем зарастет крапивой? Воспользуешься?
– У меня растет без удобрений,– добавил Евланя,– иди проверь на любом огороде.
– Как же я проверю, у тебя везде пчелы.
Я выглянул в окно – действительно, мельтешили пчелы.
– А чего тогда меня не жалили? Я тут сколько живу?
– Третий день,– сказал Кирсеич.
– Вот! И хоть бы одна.
– Своих не трогают,– объяснил Евланя.
– А я, значит, чужой? – обиделся Кирсеич.
– Для моих пчел – да, чужой. Я им пытался говорить, что мы одинаковы, но они не дураки. Ну и ужалят,– продолжал Евланя,– ну и умрешь. Хоть своим пчелам дашь свободу.
– Какое, однако, заявление! – возмутился Кирсеич.– А если тебя ужалят?
– В моих жилах кровь, а не водица. Я проспиртованный. Мною они брезгуют. А может, я недоступен их пониманию. Им пока середнячка подавай.
– Да, я берегу свое драгоценное здоровье! – Кирсеич выпрямился, взглянув вначале вверх, чтоб не удариться головой.– Да, я принципиально не пью. А ты, сокращая свою жизнь, есть вредитель.
– Не будем при госте говорить старое,– остановил Евланя,– хотя раз уж приехал, рассуди нас. Кирсеич говорит, что моя жизнь принадлежит не мне, а обществу. Да, отвечал я ему, принад-лежит. До пенсии. Но раз я до нее доработался и если по-прежнему думаю общественно, то нельзя тянуть с общества деньги, надо или честно отказаться, или закруглиться.
– Иди работать.
– А кто будет размышлять на тему о тебе?
– Обойдусь!
– Когда нечего сказать, обижаются.
– На больных не обижаюсь,– ответил Кирсеич, на что Евланя, тоже встав, воскликнул:
– Кирсеич, не снижай уровень спора. Ведь мы живем на одном берегу, мы единодумцы...
– А я,– вмешался я,– с того берега.– Мне хотелось прекратить такой разговор.– Кстати, надо пойти печь истопить. Ты не проводишь меня, Евланя? – Я стал обуваться.– Письмо это, Михаил Кирсеевич, отправьте в ООН, генеральному секретарю. Кто сейчас: У Тан? Даг Хаммар-шельд? Курт Вальдхайм?.. Быстро летит время. Но оно не должно лететь быстрее вашего письма. Оно успеет до переизбрания. А то ведь не любят новые начальники разбирать старую почту. Да еще не на их имя...
Говорил я это, шнуруя ботинки, когда же разогнулся, то оцепенел: Кирсеич, выпучив глаза, показывал пальцем на красный угол, пятился. По дороге он напяливал сетку пчеловода, превраща-ясь вновь в неземного жителя.
– За порог, батюшко, не запнись,– пожалела его баба Маня.
9
Мы с Евланей перешли мостки, рассуждая на тему, намного ли хватит четырехцветной ручки. По дороге осмотрели верши, что-то в одной шевелилось. Пришли в домик. У меня нашелся запасной стержень, решили подсчитать время его работы и умножить на четыре. Евланя взял стержень, выглянул в окно, посмотрел на солнце и стал ходить вдоль стен, рисуя то на обоях, то на газетах, иногда читая вслух заголовки.
– "Не перепотели,– объявлял он,– на вывозке удобрений в колхозе им. Буденного".
– Опять удобрения! – восклицал я. Я готовил еду.– Но в скобках: мы на "вы" или на "ты"?
– Конечно, на "ты",– отвечал Евланя.– Иначе вы меня обижаете.
– Итак,– сказал я.– Пока шахматы не расставлены и лодки у причала, прошу ответа: в письме все правда?
– Все.
– Но тебя же посадят.
– За что?
– Хотя бы за самогонный аппарат. Он есть?
– Есть.
– Так чего мы другое расходуем?
– Он не работал ни секунды. Любая экспертиза подтвердит. У меня тоже нет доверия к водке, я и хотел спасти мужиков, но вначале нужно начать с небольшого. О! Как раз: "Не спеши на поезд счастья". Морально-этическая рубрика. Вот Кирсеич спешит, почему? Он боится умереть, это напрасно.– Он притормозил, вчитываясь: – "По заслугам. Это научит кой-чему дезертиров". Вообще какая жестокость должна быть у того, кто может даровать вечную жизнь? Естественно, земную.
– Ты хоть какие-нибудь цветочки рисуй, узоры, домики, людей,– сказал я, видя, что паутина голубых линий начинает оплетать простенки, иногда и пробегает по низкому потолку.
– Я подчиняюсь неосознанному зову,– отвечал Евланя.– Куда ведет, туда и двигаюсь. "Молодежное кафе: рентабельность или отдых?", "Будни следователей", "Вторая жатва Кубани". Вот куда выводит.
– Но это же все равно замкнутое пространство. Ты же не Лобачевский, в избе не будет треугольника с тремя прямыми углами.
– Иди порисуй,– попросил Евланя.– А то я плохо на ходу думаю. Ты походи, а я подумаю, давать Кирсеичу вечную жизнь или нет.
– Ну и дай, подумаешь, дело. Тут и думать нечего, ходи пока сам дальше, я закуску готовлю. Но ты обязан мне ответить как честный человек, как другу: я понимаю, зачем самогонный аппарат, но осы, пчелы?
– Вывожу новую породу. "Оживший вулкан", "Спасибо тимуровцам". Так давать вечную жизнь Кирсеичу или нет?
– Дай.
– Да мне не жалко. Но почему именно ему? "Почему береза белая?", "Поддержите нас культшефством". Только оттого, что он рядом со мной?
– Дай себе.
– Я уже вечный. "В лесу не осталось ни бревна", "Папа, мама и завод". А тебе дать?
– Нет уж, спасибо. Хватит нам вечного жида и Ларры. Потом, это же пытка – захоронить всех своих родных, видеть исчезновение родов. Нет уж. Вообще надо, чтоб менее выносливые мужчины отчаливали раньше женщин.
– А как твою хозяйку зовут?
– Да я еще и толком-то не понял. Не ходи вокруг да около. То есть буквально – ходи, рисуй, но на словах не откручивайся. Итак, первое: осы?
– Отвечу враз. Походи за меня. Обмотай только чем-нибудь, а то гнется. О! "Нет заботы о коне", "Письмо позвало в дорогу".
Я взял у него стержень и стал рисовать, слоняясь вдоль стен. Евланя передохнул.
– Это просто. Ты уже понял, что есть такая порода людей, что чем больше лет, тем больше обижены. Почему? В обиде, что им не воздали по заслугам, хотя за что боролись, на то и напоро-лись.– Он закинул ногу на ногу.– Таков Кирсеич. Я его изучаю и, как ты понял, даровал ему вечность. Он пока этого не знает и пишет новую жалобу. Судя по работоспособности стержня, возможности Кирсеича практически неограниченны. Кстати, в том письме он забыл, он обычно не забывает, указать, что я собираюсь жениться на Маше-нищенке, загнать ее в могилу и завладеть ее богатством.
– Она богата?
– Баснословно! Так вот: все дело в несоответствии пространства и времени. Хоть мы и пели в детстве: "Мы покоряем пространство и время", время нам не подчинилось. Пространство можно покорить, но на это уходит время – мы стареем. И еще – можно заниматься враз одним, редко двумя-тремя делами, о возможности Цезаря одновременно говорить, писать, диктовать, читать, пишут уже много веков нашей и не нашей эры. Но ведь это дела одного порядка. Если бы он в это время копал овощехранилище, собирал грибы, катался на лодке – и все это в данную единицу времени, тогда... тогда – да. А так!.. Вот, зараза, стержень не кончается,– возмутился он, жалея мое хождение по избе. Сменил положение ног и продолжал: – Дело в несоответствии общего времени и каждого данного человека. Кирсеич напрасно думает, что я не ищу пользы обществу. Ищу! Не жалобы же писать. Разве это профессия пенсионер-писец? Надо конкретные предложения. Вот мое: экономика следствие морали. Согласен?
Кружение мешало слушать, тем более я запинался за прогоревшую от утюга яму. Я сел и стал просто чертить разные спирали на обоях возле стола.
– Я вывел формулу, близкую к закону. Есть законы природы, и есть законы общества. Одни открывают, другие приказывают. Надо совместить желаемое общества с возможностью природы. Это в идеале. А путь к нему формула.
– Одна моя знакомая женщина вывела формулу вечного в бесконечном, и ей за это ничего не было.
На этих словах стержень исписался. Евланя взглянул в окно на солнце.
– Час с копейками,– определил он.
– Значит, четырьмя стержнями он может писать непрерывно пять часов?
– Надо же и точки ставить, и думать, о чем писать. Дня на три ты его вооружил. То, что жалобу пишет, плевать, но пчел своих забросит. Он их от моих охраняет. Теперь скрестятся. Начнем читать хиромантию двухлинейного движенья,– сказал Евланя, вставая и потирая онемев-шую спину.– Вечность вечностью, но как-то забывается, что и радикулит вечен. А мы еще вчера с тобой на сырой земле лежали. Спасибо бабе Мане.
Я вспомнил вчерашнее.
– Ты вчера, когда умирать собирался, что ты у меня хотел попросить? Какой подарок?
– А-а,– заулыбался Евланя.– Я хотел попросить небьющийся стакан. Читал в газете, что стали выпускать. А то, знаешь, натура – дура: напьешься – и посуду вдребезги.
10
– Эй! – орал Кирсеич.– Эй! Кто в домике?
Мы вышли на порог. Кирсеич стоял на мостках в прежней сетке, с дымарем в руках. Мостки колебались под его осторожными шагами, волны бежали от них, качая траву.
– Меду надо?
– Кирсеич! – крикнул Евланя.– Ты будешь жить вечно.
Кирсеич оступился одной ногой, повернулся и пошел обратно.
– Вот и объявлено,– сказал Евланя.
Женский голос долетел по реке. Грудной, глубокий. Но что он говорил? "Маша?" – оглянулся я на Евланю. "Нет".
Туман приникал к воде, будто ватой обкладывал голос, сохранял. И все это время, как все эти дни, куковала в лесу кукушка.
Вернулись в избу.
– Линии можно читать так. Они вели по интересам. От заголовка к заголовку. Если статья интересная, они чертили задумчиво, если нет – шли дальше... Последние спирали стремятся к центру, первые из него.
– Это я и сам знаю. Формула твоя как звучит? Выделяю курсивом.
– Как можно больше пользы от каждого в единицу времени. Повторяю: максимум пользы в данную единицу времени. От каждого. Для всех.
Наступила и прошла маленькая пауза. Евланя вовсе не подчеркивал, что преподнес великую истину, просто высказался.
– Вот опять-таки,– сказал я.– Все. Кто такие все? Почему польза для всех?
– Это будет общество равных. Когда я говорил об остановке земли, я вовсе не шутил. Проблема в другом, как земной шар превратить в плоскость, то есть как сделать его полушария плоскими, как на школьной географической карте. То есть так, как было раньше. Вернуть трех китов. Устанут – на смену слонов.
– Подожди. Что такое общество равных? Кто это все равны? Один работает в шахте, другой ловит рыбу, третий читает лекции, а десятый валяется под забором. Они равны? Да что угодно! Старик не равен ребенку, женщина мужчине, начальник подчиненному. Равны все в одном, все – смертны.
Тем временем Евланя растопил печь. Печь у него не дымила. Смерклось. Включили свет. Сели за стол. Опять молчали. И вдруг дверь заскрипела и медленно, как в фильме ужасов, отошла в сторону. Чернота встала в дверях, и за ней было еще что-то.
– У Ибсена,– сказал я, чтоб хоть чего-то говорить,– есть пьеса. Там герои все время чего-то ждут. "Оно придет".– "Оно идет".– "Оно близко".Евланя копошится с дровами.– В детстве мы играли в глупую игру-стукалку. Потихоньку привязывали над окном картошку, потом дергали ее издалека за длинную нитку. Представляешь? Сидели-то после войны при коптилках. И так-то страшно, и так-то ничего хорошего никто не ждал, уголовники и дезертиры на больших и малых дорогах, и вдруг по окну...
Стук раздался снаружи, и в следующую секунду тишины начала далеко лаять и лаять собака. И кукушка продолжала куковать, и будто на нее лаяла собака.
– Евланя,– спросил я, двигаясь от окна в простенок,– тебе сколько наливать?
– А ты что, уже краев не видишь?
Дверь колебнулась.
– Евланя, давай поставим третий стакан.
– А-а,– сказал Евланя,– и ты понял. Поставь.
Дверь медленно, скрипя в обратную сторону, закрылась. В конце даже как будто кто ее с улицы приподнял и посадил на место.
– Евланя, я здесь ночевать не останусь.
– Как раз сегодня тебе нужно здесь остаться.
– Почему?
– Сегодня полнолуние. Луна не узнает себя в помутневших зеркалах.
– А почему из этого дома уехали люди?
– Да по-разному. Кто погиб, кого раскулачили, кто ушел, как мы с Кирсеичем, на производ-ство. Но мы хоть вернулись. Кто к детям уехал. Ты останешься,– сказал он, вставая.– Так нужно.– И лицо его стало зверским.Водка тебе самому пригодится. Печка пока больше не дымит, изба согрелась. Не провожай. Ночь еще только началась.
И он стремительно подошел к отскочившей перед ним двери.
Я послал ему вслед свинью.
Чего я тут буду сидеть? Посмотрел в печку, прогорает ровно, угарных голубых огоньков нет. Прикрыл отдушину. Посмотрелся в зеркальце футляра электробритвы. Рожа была подзапущена, и я бритьем и умываньем превратил ее в лицо. Рубашка чистая в рюкзаке была. Все равно утюг Евланя унес еще в тот день. Взялся за ручку двери, позакрывал и пооткрывал ее, не выкинет ли она еще чего-нибудь. Нет, молодцом. Оставил свет включенным. Закрыл избу на замок.
11
Когда идешь на танцы, не надо гладить рубашку, думал я от нечего делать. Девушка будет танцевать, глядеть и думать: ах, бедный, и рубашку ему некому гладить! Так будет думать девушка, и это ей силок. "Девушка, простите, моя рубашка не глажена, ах! Но мне было лучше опозориться пред вами, чем не увидеть вас".
Примерно такую ерунду прокручивал я в голове, а сам уже вовсю летел по желтой стерне освещенною поля. На звуки музыки. Не так уж и плохо идти в молодые годы на звуки музыки.
Около клуба теснились белые рубашки. Трещали мотоциклы. Несколько мотоциклов некоторое время тратили энергию, освещая мой подход. Сзади меня освещала луна. Меня просвечивало насквозь. Некоторое время меня рассматривали, потом чей-то голос произнес:
– Ребра у него все целые.
На что ему ответили:
– Вечно за кого-то приходится работать.
В дверях с меня взяли за билет. Я попросил и второй.
– На кого?
Парня, спросившего меня, я вспомнил. Видел на теплоходе. Лицо его заслоняли волосы. Они закрывали глаза, как у некоторых пород собак. Мелькнула мысль, что разбойники закрывали глаз черной повязкой не оттого, что были традиционно одноглазы, а оттого, чтоб не было стыдно грабить.
– Какая разница? Сдачи не надо.
Парень усмехнулся, бросил мелочь через плечо.
Дверь в зал была открыта, туда и оттуда ходили молодые люди. Излишне добавлять, что было накурено и продолжало накуриваться.
– Оркестр! Оркестр! – пронеслось по вестибюлю.
В зале я выбрал место в углу. Угол лишает свободы маневра, но хоть тыл защищен, думал я. На сцене молодежный оркестр заканчивал путаться в проводах. Из-за кулис выпустили привязан-ного за шнур певца. Певец стал пастись, кусая спрятанные в усах губы, и наконец кивнул. Меня так ударило по ушам, что я чуть не оглох. Для начала певец орал без слов, вынуждая зал хлопать и топать вместе с ним. Потом появились слова. Припев я запомнил:
Если чью-нибудь печаль
унести не смогут вдаль
воскресенье, понедельник,
вторник и среда,
обязательно в четверг
будет счастлив человек,
да и пятница, суббота есть всегда.
Эти утешительные слова были вставлены в ритмичную лесенку ударов, и по ней начали, дергаясь, карабкаться первые пары.
Разогревшись, певец сделал задумчивое лицо и загрустил. Свет в зале приглушили, и началось длинное танго. Пары вышли и замерли. И так и стояли. Снова я запомнил только припев. Припев этот был сообщаем с медленным надрывом. Не жалея слез, певец умолял: "Дай мне поверить, дай мне поверить в твою лю-ю-боо-оф!"
И снова медленно орал: "Дай мне поверить!" – как будто кто ему не давал.
Но и это кончилось. Уснувшие пары проснулись и разошлись. По залу прошла Маша, посыпая пол матовым порошком.
– Белый танец,– объявил певец.
Простится невежество, я не знал, что белый танец это дамский вальс. Когда его объявили, я спокойно сидел. Сзади из черного ящика так загремело, что затряслись не только стекла в окнах, но и потолок. Звук материально, как упругий ветер, бил по лицам. Я чуть не слетел со стула, уперся ногами, но поскользнулся. Порошок оказался воском.
Пошли две пары девушек. Потом зашаркали парень и девушка, еще и еще. "Ну хоть нормально потанцуют",– подумал я, вспоминая неуклюжие танцы своей юности и держание руки на отлете.
В быстрых танцах студенты и местные тряслись каждый сам по себе, чем ни чудней, тем лучше, или становились в общий круг. Кто держался за руки, кто махал ими вверху или по сторонам, кто задумчиво качался, сложив руки на груди, кто сцеплял их сзади, как на тюремной прогулке. Ноги же работали, в общем, одинаково. Видимо, простота одежды, отгульное время шефства увольнили нравы, и студенты с радостью на время опростились.
Вот и скажи, думал я, что тряска танца восполняет недостаток физических нагрузок. Ведь день-то работали. Тут же брюзгливо подумал: "Да разве они умеют работать? Вот мы в свое время..." Но это "вот мы" было сигналом старения, и я спохватился.
Через весь зал в мой угол шла девушка. Аккуратная, светлые волосы, голубоглазая. Что-то кольнуло меня, зависть к тому, кто будет с ней. Серые джинсы, куртка, вельветовые голубые туфли. Тебе только и осталось различать цвета, подумал я.
Девушка дурашливо присела передо мной. Я оглянулся – сзади динамик. "Тебя, тебя,– успокоила девушка.– Белый танец". Тут-то я и понял, что приглашен на дамский вальс. Но не вальс извергался из динамика, а что? А как танцевать? Дамский вальс – ясно, что вальс, а белый танец? Вольная трактовка? Сиротливо я вышел на круг своего позора. Девушка, подождав руководства и не дождавшись, обняла меня за шею и повисла. Ногами она изредка касалась пола. Так я и таскался с этим грузом. "Сколько тут? думал я, вспоминая армию.– Две? Нет, больше, три полные солдатские выкладки".
Мелькнула в дверях восхищенная Маша.
– Как зовут вас? – спросил я.
Кажется, она спала. Я читал, что так спят, например, отдельные сумчатые в Австралии. Прице-пятся, висят и дремлют. Но тут такой шум. Так гремит музыка, без конца трещат мотоциклы.
Она подняла ласковые глаза.
– Ты сердишься? Я не хотела идти, девчонки сагитировали. Обычно тут бесплатно, сегодня брали за оркестр. Я не взяла с собой кошелек, но ты за меня заплатил. Этот длинноволосый сказал. Он еще на теплоходе приставал.
– Я вас тоже видел на теплоходе,– ответил я, стыдясь того, что не узнал сразу.
Оркестр разделился на две партии. Одна (лирическая) вела песню "Лебединая верность", другая (площадная) песню "Кони привередливые". Когда первые в припадке изнеможения спрашивали:
Что с тобой, моя любимая?
вторые отвечали:
Чую с гибельным восторгом!
пропадаю!
Танцующим предлагалась любая импровизация, любой перевод музыкального спора на язык танца. Певец был на беспривязном содержании и помогал то одним, то другим.
Вторая партия победила. Они закончили словами:
Коль дожить не успел,
так хотя бы допеть.
– Я прямо оглохла,– сказала девушка.
– Уйдём? – спросил я.
– Так он же прицепится.
– Иди вперед и жди.
12
На улице меня обступили. Сейчас полагалось им задраться, мне не уступить и быть побитым. Выпустят вперед какого-нибудь шибздика, оскорбление от него особенно эффективно. Для начала из толпы нарочито гнусаво задали вопрос:
– Молодой человек, удовольствие желаешь получить?
– Ребята,– ответил я,– вы как будто молодежных повестей начитались.
– А что, нельзя? – спросил сквозь занавеску волос давешний билетер.