Текст книги "Прекрасная чародейка"
Автор книги: Владимир Нефф
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
– Дурак, дом спалите, – безразличным тоном изрек Вальдштейн, покручивая ус. – Вот и все, чего вы добьетесь.
Ракеты взорвались не одновременно, поэтому связка не сразу сорвалась с кончика кортика, который Петр выставил в окно. Но затем неуклюже, словно раненый нетопырь, связка вылетела, вращаясь и рассыпая разноцветные искры во все стороны, потом повисла над Дунаем, вернее, над одним из островков напротив городских стен, и там упала на землю. Сноп искр, поднявшийся вслед за этим к небу, сменился вдруг яркими языками пламени и треском горящего дерева.
– Ну и достукались, – сказал Вальдштейн. – Предупреждал же я вас, что устроите пожар. А знаете, как в Германии поступают с поджигателями? Их сжигают.
– Пять раз избегал я смерти, которую вы подстраивали мне, – возразил Петр, пристегивая кортик к поясу. – Может, избегу и костра.
– Пять раз? Неужто? – удивился Вальдштейн и принялся считать по пальцам. – Герберт – раз…
– Герберт – это та горилла? – осведомился Петр.
– Ну да, мой телохранитель. Вы его так отделали, что он уже никогда не придет в себя. Затем две мои пули, что промахнулись, – это два и три. Джузеппе – четыре, моя попытка пырнуть вас кинжалом – пять… Да, Кукань, вы парень не промах. Однако не воображайте, что вы бессмертны. Кстати, как вам удалось уйти от Джузеппе и его людей? Он подавал мне сигнал, что вы убиты.
– А вот этого я вам не открою, не то используете мне во зло.
– Хотел бы я знать, как я, по вашему бесстыдному выражению, человек слабый и беспомощный, мог бы еще что-то там использовать вам во зло?
С этими словами герцог молниеносным движением поднял с полу кинжал и ударил Петра в грудь. Клинок наткнулся на кольчугу, которую Петр носил под кафтаном, и обломился. Петр даже не покачнулся, только сказал:
– Это уже шестая попытка.
– Надеюсь, вы не обиделись, – ухмыльнулся Вальдштейн.
– Ничего вы не надеетесь, вам ведь совершенно безразлично, что я думаю, – отпарировал Петр – Теперь вы понимаете, почему я не хотел открыть, как я ушел от вашего прекрасного Джузеппе. Если б я сказал вам, что ношу кольчугу, вы ткнули бы меня в живот. Ваши наемники выстрелили мне в грудь, и у меня перехватило дыхание. А когда они бросили меня в реку, я очнулся. И поплыл по течению, пока не увидел.
– …наполовину обвалившийся вал, – подхватил Вальдштейн. – На северо-восточной границе города.
– Откуда вы знаете? – удивился Петр.
– Из некоего замечательного доклада о состоянии наших укреплений. К тому же вы заметили, что на том берегу Дуная взлетела красная ракета, за которой последовала зеленая, пушенная из моего окна. Вы поняли, что это сигналы, которыми я обмениваюсь со своими людьми за Дунаем, перелезли через вал, поспешили к дому Кеплера, и вот вы здесь, наглый, настырный клоп. Так ведь?
– Восхищаюсь догадливостью вашего высочества, – заметил Петр, – правда, с оговоркой, что трудно представить, как бы события могли развернуться иначе.
– Ну, хорошо – и что же дальше? Дальше-то что? Вы помешали мне выпустить желтую ракету, но это ваш единственный успех. Теперь вы торчите здесь и не знаете как быть. Или собираетесь стоять тут всю ночь, до завтра, до одиннадцати часов, когда Альбрехту Вальдштейну будет вынесен окончательный приговор? В данный момент вы, правда, связали меня по рукам и ногам, но ведь и я вас связал: если я не могу двинуться отсюда, то и вы сделать этого не можете. Но вы одиноки, вашей сказочке о настоящем и мнимом Вальдштейне не верит даже мой злейший враг, отец Жозеф; а мои сторонники всюду, куда ни глянь. Через четверть, самое позднее через полчаса они начнут сходиться сюда для заключительного совещания. Прежде чем догорит эта свеча, в доме будет полно моих приверженцев. И что же, мокрая вы курица – это я говорю буквально, вы действительно мокры, – что вы сможете против них? Что, по-вашему, произойдет?
– А ничего, – ответил Петр. – До сих пор вся моя жизнь была сплошной большой импровизацией.
– И несомненно, успешной. То-то вы и зашли так далеко и забрались так высоко. Послушайте, Кукань, бросьте вы все да переходите ко мне. Вы обладаете мужеством, здоровьем, силой – и умом. Слишком жалко расходовать все это на тщетные и заранее обреченные авантюры, как, например, на борьбу против Альбрехта Вальдштейна. Еще несколько часов, и я стану самым могущественным владыкой Германии, а тем самым и Европы. Вы теперь сами видите, что ваши приватные любительские попытки преградить мне путь – смешны. Помогите мне, вместо того чтобы вредить мне и надоедать. Под моей охраной и под моим руководством перед вами откроются такие перспективы, какие вам и не снились.
– Нечто подобное говорил мне папа, посылая против вас.
– И тут же вас отозвал, – заметил Вальдштейн. – Не забывайте, я знаю, о чем вы беседовали с отцом Жозефом в монастырском садике.
Петр выглянул из окна.
– Вы сказали, ваши сообщники начнут собираться через четверть часа?
– Да, я так сказал, – ответ Вальдштейна звучал несколько вопросительно.
– По-моему, они уже собираются, только они почему-то больше похожи на стражников.
Внизу сильно застучали в домовую дверь. Затем с лестницы донеслись возбужденные голоса, и минутой позже кто-то нажал ручку двери, ведущей в каморку.
– Простите, что помешал, господин, но тут пришли люди из ратуши, – послышался из-за двери голос астролога Сени, голос робкий, старческий, и тотчас его заглушил стук в дверь и грубый полицейский окрик:
– Открывайте! Немедленно открыть!
Петр отодвинул засов, и в мансарду, с пистолетом в руке, вошел начальник городской стражи, сопровождаемый тремя вооруженными стражниками.
– Вы пускали ракеты из окна! – заявил он.
– Это не запрещено, – возразил Петр.
– Нет, если это не причиняет ущерба частной собственности, – сказал начальник. – Но ваши ракеты подожгли склад тряпья на Верхнем Верде. Сдайте оружие и предъявите документы.
Петр отдал начальнику стражи свой кортик и вынул из кармана дорожный паспорт, пропитанный водой.
– Тьфу, черт, – выругался начальник, пытаясь разобрать расплывшиеся буквы. – А кто этот второй господин?
Вальдштейн, возмущенный, величественно поднялся.
– Требую обращаться со мной с должным почтением! Велик ли ущерб, причиненный этим человеком?
– Владелец склада, купец Циммерман, оценивает ущерб в двадцать золотых.
– Я заплачу двести, – заявил Вальдштейн, – а больше вам тут нечего делать.
– Сколько вы заплатите, решит суд, – возразил начальник. – Прошу ваши документы.
– Отказываюсь, – отрезал Вальдштейн.
– Кто вы? Ваша фамилия?
– До этого вам нет дела!
– А вот увидим, есть мне до этого дело или нет. Кто владелец этого дома?
Вперед выступил астроном Кеплер, до тех пор стоявший на лестничной площадке.
– Я, доктор Иоханнес Кеплер, бывший личный астроном его императорского величества. А этот господин – мой жилец.
– Вы зарегистрировали его в ратуше?
– Не счел нужным.
– Уплатили за него по таксе? Или он сам внес деньги?
– По какой таксе?
– За временное проживание, – объяснил начальник.
– Если я сказал, что не счел нужным его регистрировать, из этого вытекает, что ни по какой таксе я не вносил… – сказал Кеплер.
– Так кто же он? Как его зовут?
– Не ведаю, – отвечал астроном. – Знаю лишь, что он весьма высокородный господин.
– Знаем мы таких высокородных. – Начальник сделал знак одному из своих людей. – Обыскать, нет ли у него оружия.
– Не смейте прикасаться ко мне! – крикнул Вальдштейн, лицо которого опять начало распадаться от бешеного гнева.
Не обращая на это никакого внимания, стражник обеими руками основательно стал ощупывать его одежду.
– Позовите графа Макса из Вальдштейна! – кричал герцог. – Он удостоверит мою личность!
– Зачем звать какого-то графа? – удивился начальник. – Назовитесь сами и покажите ваши документы.
Вальдштейн, с побелевшим, негроидно расплющенным носом, только стиснул оскаленные зубы.
– Мне кажется, – вставил Петр, – вы проиграли шахматную партию.
– Ни в какие шахматы играть тут не будут, – заявил начальник. – Пойдете в кутузку. Оба.
– Даю вам честное слово дворянина, – начал было Вальдштейн, – что я – лицо высокопоставленное и не могу открыть своего имени по причине государственной политики…
– Срал я на ваше дворянское слово, – оборвал его начальник. – Я тоже дворянин, сын барона, только вот мать моя, увы, была прачкой. Ну, как? Пойдете добровольно, без всяких фиглей-миглей?
– Пойду добровольно, но, как Бог свят, вы об этом пожалеете!
– Вот это речь настоящего дворянина, – одобрил начальник. – Пошли!
Так и сделали.
ШЛЯПА ПЕТРА КУКАНЯ
В подвальном узилище, куда ввергли обоих без всякого предварительного допроса – ибо час был поздним и чиновники магистратуры давно покинули свои кабинеты, – Вальдштейн сохранял спокойствие, и, насколько можно было разглядеть в свете ночного неба, проникавшего в камеру, лицо его снова приняло то, уже описанное нами, вальдштейновское выражение равнодушия и невозмутимой самоуверенности, причем его чуть приоткрытые гордые губы словно говорили: «Да, это по мне, это делается по моим планам». Но когда в вечерней тиши колокола отбили десять часов, он вдруг разразился судорожным смехом, в котором не было ни капли веселья, ибо смех этот граничил с рыданием; смеясь так, он растянулся на нарах.
– Склад тряпья! – воскликнул он. – Тряпичный склад ценой в двадцать золотых, подожженный вами, сорвал величайшее предприятие со времен перехода Цезаря через Рубикон! Будьте вы прокляты, Кукань, будьте прокляты и молитесь Богу, чтоб он отдалил момент, когда я буду в состоянии отплатить вам!
Петр, сидевший на низенькой табуретке, прикрепленной к стене цепью – чтобы узник не мог воспользоваться ею как оружием, – ответил:
– Такие угрозы привычны мне. Турки, среди которых я прожил некоторое время, умеют куда сочнее формулировать мысль, высказанную вами сейчас. Читайте Макиавелли: пожар на складе тряпья есть одна из тех случайностей, о которых он говорит в своем трактате «О заговоре» и с которыми обязан считаться любой заговорщик; чтоб не быть постигнутым такой случайностью, он поступит хорошо, если будет действовать в высшей степени осторожно – чего, однако, как правило, не наблюдается. Наши поступки, добавлю я, куда меньше зависят от силы нашей воли, чем от слабости нашего воображения и от нашей неспособности предвидеть последствия собственных решений, так что мы раз за разом допускаем промахи и ошибки, и они тем тяжелее, чем серьезнее наши цели. А ведь заговор, господин герцог, бесспорно вещь куда как серьезная.
– Нет тут никакого заговора, – возразил Вальдштейн. – Я просто стремился восстановить свое достоинство и укрепить свою власть, которой меня собирались лишить. Но пусть так, не будем спорить о словах. В чем же я, по-вашему, допустил ошибку?
– В том, что не зарегистрировались в ратуше. Под вымышленным именем, разумеется. И не запаслись документами на это имя.
– Человеческий разум – инструмент, удивительно приспособленный к тому, чтобы понимать и распознавать все, что надо было сделать, но чего не сделали – понимать, когда уже поздно. К сожалению, он не в состоянии столь же безошибочно подсказывать нам, что делать, когда мы только готовимся к действию. По-вашему, я сорвал свое предприятие тем, что не записался в ратуше, скажем, под фамилией Франц Мюллер, отставной цирюльник, и что у меня не было соответствующих бумаг. – Даже в окружавшей их темноте заметно было, как Вальдштейн усмехнулся такому предположению. – Это, утверждаете вы, была непростительная небрежность с моей стороны. Но так ли это? Полагаете, все эти люди, нахлынувшие в Регенсбург необозримыми ордами, аккуратненько зарегистрировались в ратуше? Да если б они так поступили, стояли бы в очередях на запись до конца сейма!
– Записались, конечно, не все. Но в отличие от вас, прибегая к вашему же сравнению, они не собирались переходить Рубикон.
– Ладно, туше [55]55
Термин из области фехтования, означающий, что противник коснулся соперника шпагой.
[Закрыть], – сказал Вальдштейн. – Однако это не мешает мне припомнить случай с недоброй памяти Томасом Мюнцером, который лишился головы по прямо противоположной причине: удирая переодетым после разгрома крестьянских войск под Франкенхаузеном, он возбудил подозрение властей именно тем, что, в отличие от прочих беглецов, имел бумаги в полном порядке. Разумом можно доказать любое за и против. Разумом пускай руководится крестьянин, покупая клочок земли. Я руковожусь полетом своей фантазии и страстями.
– А также, насколько мне известно, указаниями звезд.
– Это связано с тем, что я сказал, ибо указания звезд абсолютно иррациональны, – возразил герцог. – Зная, что расположение звезд благоприятно мне, я могу дать волю моей интуиции и действовать так, как, если судить благоразумно, никто не ждет; в этом, помимо прочего, еще и та выгода, что я таким образом становлюсь на путь, где никто не может поставить мне преграду.
Вальдштейн вытянулся на нарах, заложив ладони под голову.
– Ох, до чего жестко проклятое ложе, – вздохнул он. – В детстве я видел однажды так называемый вещий сон: будто вербы, в тени которых я отдыхал, кланяются мне. Всякий другой, проснувшись, и думать бы забыл об этом сне, а я сохранил его в памяти – и черпал в нем силы и уверенность в самые тяжелые часы. Не удивительно, что и сейчас он мне вспомнился. В молодости, когда я учился в Альтдорфе, я как-то побил палкой своего слугу – он меня обворовывал, клеветал на меня, а в довершение всего я застал его in flagranti [56]56
На месте преступления (лат. ).
[Закрыть] с некоей дамочкой, на которую сам точил свои молодые зубы. Негодяю, правда, досталось больше, чем следовало, но все же недостаточно, чтоб он мог утверждать – а он утверждал это, – будто я забил его чуть не до смерти. Тогда, по юношеской неопытности, я думал, что этот неприятный эпизод навеки закроет мне путь в общество, а вышло прямо противоположное: своей мнимой жестокостью я приобрел всеобщее уважение и репутацию человека, с которым шутки плохи, каковой пользуюсь и до сего дня, потому что люди в большинстве трусливы и низки и уважают тех, кого боятся. То был поучительный урок – не столько моему негодному слуге, сколько мне самому. Впрочем, тогда я еще ничего не знал о звездах, хотя не сомневаюсь – в момент, когда я наказывал слугу, звезды были благосклонны ко мне. Позже я перестал полагаться на случай, и если звездное небо обращает ко мне угрожающий лик, я отхожу в сторону и не предпринимаю ничего. Зато при благоприятной констелляции даю волю своей интуиции и совершаю то, что поражает сердца изумленного мира.
– Да уж, – отозвался Петр, – мир куда как изумился бы, узнав, что герцог Альбрехт Вальдштейн сидит в кутузке.
Герцог поднялся, сел на нарах.
– На этих треклятых досках невозможно лежать, – сказал он. – Действительно, мир удивился бы, увидев меня здесь, да я и сам этому дивлюсь, ибо как раз сейчас звезды расположены так благоприятно для меня, как давно не было. Ошибки быть не может – Кеплер и Сени оба получили один и тот же результат. Сени, возможно, и проявляет иной раз склонность к шарлатанству, но Кеплер, сударь, Кеплер – сама солидность. Я ничего не понимаю и только с любопытством жду, что воспоследует. Впрочем, я совершенно спокоен. Звезды видят дальше, чем может проникнуть наш взор. Мы связаны сложно переплетенными цепями и способны видеть лишь отдельные звенья. Я был уверен в выигрыше – и вот сижу в этой дыре, и меня кусают клопы. Стало быть, мой выигрыш состоит в том, чтобы меня арестовали. Только будущее покажет, какую это принесет мне выгоду.
– Вижу, – сказал Петр, – что даже в своем иррационализме, управляемом звездами, вы пользуетесь нормальными дедуктивными силлогизмами. И я очень хорошо понимаю ваш метод, ибо он весьма прост. В детстве я хаживал с матушкой в лес по грибы. Она руководилась теми же иррациональными методами, какие применяете и вы при завоевании мира: она всегда шла за голосом пташки, которая – по крайней мере, так утверждала матушка – звала ее: «Подь, подь!» – и приводила в такие места, куда разумный грибник и не заглянул бы. Нет нужды добавлять, что если другие подчас уходили из леса с пустыми руками, матушка приносила домой полную корзину грибов, чем отлично разнообразила наше скудное меню. С тех пор я видеть не могу грибы.
– Если вы думаете разгневать меня своими грибными примерами, то ошибаетесь. Напротив. Было бы под рукой вино – увы, его нет, – я охотно выпил бы за здоровье вашей матушки с ее инстинктами.
– Матушки моей уже нет в живых, – молвил Петр. – Она умерла много лет назад, приготовив на ужин грибы, среди которых оказался мухомор.
– Ужин она приготовила для себя одной? – поинтересовался герцог. – Вы с нею не откушали?
– В то время я был пажом при императорском дворце в Праге.
– Жаль. Негодяям всегда везет. Но пустой болтовней мы отвлекаемся от интересной темы, обсуждением которой начали коротать долгую ночь, ожидающую нас по вашей милости. Вам, при вашем непристойно-животном здоровье, быть может, удастся уснуть даже в этой промозглой камере, в одежде, которая еще не высохла, и даже несмотря на то, что единственное ложе, предоставленное нам, я занял по праву старшего; но даю голову на отсечение, я-то глаз не сомкну, потому что страдаю невыносимо. Мои ноги требуют врачебного ухода, давно прошел час, когда мне регулярно ставят мыльный клистир, и у меня болит левый коренной зуб. Что вы делаете, когда у вас болят зубы?
Петр ответил, что зубы у него никогда еще не болели.
– Так и следовало думать, – с отвращением проговорил герцог. – В вашем возрасте я уже разучился улыбаться, не желая выставлять на обозрение свои желтые зубы. А как у вас дела с потенцией?
Петр ответил по правде, что никогда еще не задумывался над тем, что называют потенцией, как не думал о пищеварении, сердце и всем прочем. Ему казалось естественным, что все, составляющее его тело, служит покамест безотказно.
Его исповедь до того рассердила герцога, что он долго ругался про себя, а потом заявил:
– Хоть бы он по крайней мере хвастал своим свинским здоровьем, чтобы я мог обозвать его болваном, который хвалится тем, что у него общего с любым погонщиком мулов, с любым скотником… Но он не хвастает этим, он просто констатирует, что у него ничего не болит и все функционирует, одним словом, будто в звездах от века записано: у Петра Куканя никогда не будут болеть зубы, Петра Куканя никогда не будет мучить изжога, Петр Кукань никогда не отойдет посрамленным от ложа оскорбленной красавицы… О, мои проклятые ноги! У моего двойника в Меммингене обе проклятые подпорки здоровы, он только притворяется хромым, у меня же ноги больные, а я стараюсь притвориться – причем сам не знаю, удачно ли, – будто не хромаю. A propos, сколько заплатил вам папа, когда ангажировал вас вмешаться в мои дела?
Петр сказал, что получил от папы двести золотых на дорожные расходы, не больше и не меньше.
– Другими словами, – подытожил герцог, – ровно столько, сколько получил бы от меня купец Циммерман, эта гордость торгового сословия, за сгоревший склад вшивых тряпок. Говорят, судьба пишет романы. Можно добавить, что она сочиняет и анекдоты, только идиотские. Ладно, я готов допустить, что совершил оплошность; но вы-то, Кукань, совершили нечто худшее: преступление!
– В этом вы меня вряд ли убедите. В отличие от всего, что я до сих пор предпринимал в жизни, на сей раз я действовал не по собственной воле и инициативе, а по настоянию папы. Я не его сторонник и взялся за предложенную им задачу исключительно потому, что она казалась мне благоразумной и справедливой, себя же я считал, как и показало само дело, единственным человеком, у которого достанет способностей выполнить ее. Так и вышло. Вы и я сидим теперь в одной и той же камере, но я-то сижу здесь как победитель, а вы как побежденный. Я не дивлюсь тому, что вы чувствуете себя несправедливо униженным и в горечи своей сулите мне ужасную кару и отмщение…
– Об этом забудьте! – быстро перебил его герцог. – Это я сказал в приливе безрассудного гнева.
– Но все же сказали, – заметил Петр. – Это понятно и извинительно, и так же понятно и извинительно то, что сейчас, когда упомянутый вами безрассудный гнев ваш улегся, вы стремитесь доказать, что мои действия, сорвавшие ваш план, были преступны. Что ж, времени у нас довольно, даже с избытком, так что, пожалуйста, высказывайтесь. Только прошу учесть – к человеку, который, как вы, предал мой народ, я отношусь со значительным недоверием и не очень склонен выслушивать его с детским восторгом.
Вальдштейн ответил:
– Обвинение вы формулируете интересно и изящно. Я предал, говорите, ваш народ, что означает, что сами вы, хотя и покинули, насколько мне известно, свою родину еще во времена Рудольфа Второго, продолжаете считать себя частицей чешской нации; меня же, который в меру своих немалых сил возвеличивает вашу родину, который, в доказательство своих миролюбивых способностей и замыслов, создал в северо-восточной Чехии оазис покоя, благоденствия и безопасности посреди войны, меня, единственного чеха, который в эти сумасшедшие времена умел действовать, в то время как все остальные или удрали, или охвачены бабьим малодушием, – меня, господин Кукань, вы исключили из числа чехов. Но пусть так, я далек от того, чтобы жаловаться, и никоим образом не хочу спорить с вами на сию скучную тему. Итак, я, по-вашему, предал ваш народ, ладно, повторяйте, как попугай, общераспространенную глупость о моем неслыханном вероломстве, заключавшемся в том, что я с горсткой солдат перешел на сторону неприятеля, на сторону императора. Одиннадцать лет, протекших с тех пор, – слишком короткий срок, чтобы мир мог верно оценить неизбежность и нравственную оправданность этого моего – ах! – столь низкого на вид и несимпатичного поступка, который я совершил вместо того, чтобы спокойно и благоразумно отдаться управлению поместьями, оставленными мне моей возлюбленной супругой Лукрецией, чью руку, правда, несколько желтоватую и сморщенную, предопределил для меня – вы удивитесь – гороскоп Кеплера. Только я-то уже тогда понимал, что дело вашего любимого народа, господин Кукань, проиграно, и если вашему народу – о котором вы, правда, за все это время нимало не заботились, но который тем не менее так трогательно близок вашему сердцу, – так вот, я знал, что если вашему народу я должен буду в будущем протянуть руку помощи и вывести его из трясины, куда он забрел по вине ничтожности, себялюбия и мелкости своих вождей, то мне необходимо добиться высокого положения и веса. Чешские вожди не способны были смириться с тем, что короля надо избрать из их же среды, и, чтоб никому не было завидно, они посадили на чешский трон пфальцского курфюрста, которому судьбы вашей родины, господин Кукань, были так же близки, как мне – судьба американской Виргинии, и который после первой же проигранной битвы ударился в бега, отвалившись от полного стола, где он жрал и пьянствовал, пока ваши умирали. В этом несчастье я не виноват, я появился на сцене, только уж когда Чешская война была проиграна, и вступил-то я на сцену для того, чтобы спасти что можно.
– Весьма изящное истолкование того, как вы захватили конфискованные чешские владения, – заметил Петр.
– Я их не захватывал, я их скупал, – возразил Вальдштейн.
– За обесцененные деньги, которые сами же и чеканили.
– Ценность денег всегда падает во время войн, и я не волшебник, чтобы помешать этому, – парировал герцог. – Я покупал эти владения, чтоб они не достались корыстным чужеземцам, и если при этом малость обжулил императорскую казну, то я далек от того, чтобы упрекать себя за это. Так я создал базу своего могущества, и оно стало явью, фактом, внушающим уважение, когда император согласился на мое предложение сформировать и вооружить за свой счет армию. Я сделал то же самое, что и вы, когда стали первым министром турецкого султана. Ведь и вашей первой заботой было тогда создать и вооружить современную, сильную армию. Ибо, если меня правильно информировал мой племянник Макс, подробно расспросивший моего виночерпия шевалье де ля Прэри, то вы, господин Кукань, и бывший главный советник султана, официально именуемый «Ученость Его Величества», – одно и то же лицо.
– Вас информировали правильно, – отозвался Петр. – Но если два человека делают одно и то же – это не одно и то же. Я строил турецкую армию, чтобы предотвратить войну в Европе, тогда как вы активно вмешались в эту войну в пользу того, кто ее разжег, – императора Габсбурга.
– Войну разжег не Габсбург, – возразил Вальдштейн. – Войну развязали вы, господин Кукань, ужасающим крахом вашего турецкого эксперимента. И развязали вы ее потому, что не спросили у звезд, благоприятствуют ли они вам, когда отправились в Европу убивать своего врага кардинала Гамбарини. Вы подожгли ее тем, что, вложив, правда, скипетр в руки Людовика Тринадцатого, тотчас же и покинули его, дав возможность кардиналу Ришелье стать первым министром. А Ришелье рад видеть, как немецкие государства ослабляют друг друга войной, ибо Франция, войной не тронутая, извлекает из этого пользу. Поэтому он и не хочет прекращения Немецкой войны. Поэтому он развязал руки шведскому королю, воевавшему с Польшей, чтобы тот смог вступить в Немецкую войну. А так как во мне кардинал видел – и видит – великого миротворца, то и послал в Регенсбург отца Жозефа с заданием натравить на меня курфюрстов и подготовить мое падение.
– Парадоксы не знают границ, особенно в арестных домах, где слишком мало других развлечений, – сказал Петр. – Ваше умение черное представлять белым неподражаемо.
– Кто видит далеко, часто убеждается: то, что иным, смотрящим вблизи, кажется черным, на самом деле – белое.
– Женщине, у которой одичавший солдат убил ребенка, хозяину, чей кров сожгли, трудно было бы объяснять и доказывать, что все эти действия, ужасные на непосредственный взгляд, в действительности совершены в рамках благодетельных устремлений великого миротворца.
– Если этим людям трудно что-то объяснять и доказывать, то это еще не означает, что такие мелкие и во всякой войне неизбежные трагедии не сопровождают по необходимости благородные усилия, полезность коих проявится лишь по истечении немалого исторического времени. Древнеримские легионеры, конечно же, действовали не в белых перчатках, и завоевание ими мира не обошлось без жестокостей и зверств. Шесть тысяч распятых рабов вдоль Аппиевой дороги отнюдь не свидетельствуют о тонкости их чувств. Ныне мы мало что знаем об этих жестокостях, и нам мало дела до них. Зато тем тверже мы знаем, что порабощенным народам римляне принесли культуру и цивилизацию, покрыли их территории дорогами, великолепными зданиями и водопроводами, так что ваша горячо любимая родина, господин Кукань, до сей поры может кусать себе локти – зачем римские завоевания остановились перед ее границами. Однако вернемся к нашим делам. Не называю вас глупцом, но прошу учесть и понять, что я, одиннадцать лет находившийся в самом центре европейских событий и мировой политики, обладаю более широким и ясным кругозором, чем вы, удалившийся в сторонку со всей своей любовью к отчизне. Вы сказали, что считали себя единственным человеком, кому по силам выполнить головоломную задачу, возложенную на вас папой. Результат показывает, что такая самооценка с вашей стороны оправдана. Но с таким же правом я считаю себя единственным, кто в силах вернуть мир истекающей кровью Европе. Мы оба – большие люди, господин Кукань, и вы, и я, и этот факт не может изменить то обстоятельство, что вы безвестны и ходите с голым задом, а я в данный момент проиграл партию и сижу за решеткой. Большой человек обязан уметь примиряться с поражением. Величие Ганнибала никогда не было столь явным и достойным восхищения, как тогда, когда он, разбитый Марцеллом, вынужден был отступить на оборонительные позиции в Апулии, чтобы там, отрезанному от мира, тщетно ждать помощи из Карфагена. Трагедия современной европейской истории в том, что мои пути разошлись с вашими. Правда, когда мой племянник Макс поведал мне, кто тот человек, который проник в дом Кеплера и увидел меня в парадном облачении – а я нарядился от скуки, полагая, что делать мне больше ничего уже не нужно, – я ужаснулся и сделал все, что было в моих силах, чтобы обезвредить вас единственным способом, каким можно обезвредить человека вашего масштаба, то есть отправить вас к праотцам.
– Это совершенно не важно, – сказал Петр. – Но если мы хотим быть точными, то следует отметить, что вы старались умертвить меня еще до того, как ваш племянник мог поведать вам о моей особе.
– Вы правы, это совершенно не важно, – согласился герцог. – Вы разгадали мою игру, а для меня это было достаточным поводом спровадить вас со света. Ну что ж, не получилось, и вы, наперекор благоприятным для меня предсказаниям звезд, осилили меня и поставили в абсурдное положение. Добавлю не без злорадства, что и вы, хотя и одержали надо мной верх, попали в столь же абсурдное положение, и даже хуже моего, потому что вам будет потрудней выпутаться из него, чем мне. Но теперь я понимаю, почему все так случилось, почему звезды позволили вам сорвать мой план. Они позволили это, желая, чтобы я сблизился с вами и перетянул вас на свою сторону.
– Мой ответ до того очевиден, что я чуть ли не стесняюсь произнести его вслух: звезды, возможно, и желают этого, да я-то не желаю. Вы утверждаете, что Ришелье в лице отца Жозефа подставил вам подножку, потому что видел в вас великого миротворца. Если так, то мое вмешательство, способствовавшее успеху этих козней и выбившее оружие у вас из рук, – действительно преступление.
– Да, это было преступление!
– Только я-то не верю, чтобы ваше истолкование политики Ришелье было правильным. Не верю, что Ришелье хотел вас убрать потому, что видит в вас миротворца. Нет, он хотел сделать это потому, что видит в вас опору габсбургского трона.
Вальдштейн, вспыхнув гневом, грубо ответил:
– Болтаете, как баба на торгу, которая видит в Габсбурге черта с рогами! Хорошо, если бы император был чертом, – черт по крайней мере личность, одаренная разумом, волей и известной долей могущества. А император – осёл, император – тростник на ветру, он – чтобы привести близкий вам пример – мужская разновидность королевы Марии Медичи, которая склоняла слух к любому подлизале из числа своих советников; и вы были совершенно правы, лишив ее трона. Вы несомненно возразите, что и сын ее, Людовик Тринадцатый, – тюфяк и тростник на ветру. Но ведь условия во Франции диаметрально противоположны тем, что сложились в Германской империи. Людовик Тринадцатый – нуль, но правительство французское сильно и строго. Ришелье как первый министр короля обладает неограниченной властью. Королю же вольно охотиться на оленей или задирать юбки девчонкам и предаваться не знаю каким там еще развлечениям – на государственные дела он может начихать. Бремя забот лежит на плечах Его Преосвященства, и Его Преосвященство, будьте уверены, несет его охотно и со вкусом. В Германии ничего подобного нет. Император – кукла, с одной стороны, в руках курфюрстов, с другой – развращенных, продажных, перегрызшихся между собой министров. Я, могущественнейший человек в империи, никогда не имел права высказывать свое мнение о делах государства; мне, генералиссимусу, герцогу Фридляндскому, надлежало молчать, когда при дворе стряпали что-нибудь подлое и опасное, из чего наиболее полным и опасным был так называемый реституционный эдикт, повелевающий протестантам вернуть католической церкви все отчужденные у нее владения. По этому преступному акту, воскресившему раздоры среди немецких князей и, помимо прочего, давшему повод шведскому королю, так сказать, взять под защиту своих немецких единоверцев и поспешить им на помощь, – насчет этой дебильной подлости, уважаемый господин Кукань, мне не позволили сказать хоть слово, меня просто не спросили. Молча подразумевалось, что я двинусь в поход со своими войсками, чтобы воплотить в жизнь этот эдикт, то есть что я сгоню с бывших церковных владений их нынешних гражданских владельцев. Ничего подобного я делать не стал. Поэтому на нынешнем сейме курфюрстов, на который, как вам известно, меня не пригласили, я был, помимо прочего, обвинен в саботировании императорского эдикта. Вот главный аргумент, выдвинутый против меня курфюрстами. Я еще зимой предвидел, что там против меня затевается, и тщательно подготовился. У меня есть доказательства, что к изданию эдикта приложил руку сам Ришелье и что не один отец Жозеф, но и иезуит отец Ламорман, исповедник императора, которому тот слепо доверяет и который лично вложил в руку Габсбурга перо для подписания эдикта, – агент кардинала. То, что меня не пригласили на сейм, я собирался использовать к своей выгоде – а именно, неожиданным своим появлением так поразить и напугать всю эту шайку курфюрстов, министров и святых отцов, что можно будет легко пинками изгнать их вон, как Христос изгнал из храма менял. Базарные бабы, до уровня которых вы позволили себе опуститься, считают, что не Фердинанд Второй, а я, герцог Фридляндский, и есть настоящий император Германии. Некоторые, кто поостроумней, называют меня императором императора. Это не так, я им не был, но с завтрашнего дня должен был им стать – и стал бы, не подвернись тут господин Кукань из Кукани, бывший первый визирь турецкого султана. Сделавшись первым не только военным, но и политическим лицом империи, я мог отменить реституционный эдикт, мог умиротворить шведского короля и, наконец, что касается вашей, превыше всего любимой вами родины, мог загладить последствия поражения в битве на Белой Горе. Да, все это я не только мог, но, Бог свидетель, и сделал бы.








