Текст книги "Покров"
Автор книги: Владимир Сотников
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Наверное, проехавшая машина, подняв мгновенно пролетавший ветер, смела случайно увиденную им на дороге спичку – иначе как бы он вспомнил ту давнюю игру?
Дверь станции была открыта, и тяжелый кирпич держал ее растворенной до отказа, как застывшая нога. Рядом уже улеглась собака – почему всегда рядом с собакой оказывается кирпич или палка? Постоянная в своем страхе картинка: чужая рука замахивается, и собака ойкнувшим визгом сплетается с ударом, убегая потом полукругом, и слышен жуткий чей-то смех.
С дороги сворачивал к станции, медленно переваливаясь на плавных выбоинах, автобус. Качнулся на тормозах, выбрасывая вперед из-под себя пыль. Из кабины вылез оглянувшийся назад шофер. Собака подняла голову, но глаза ее были такими же спокойными – даже новое ожидание не изменило их. Шофер прошел мимо, сбившись слегка в шаге – удержался, чтобы не обойти собаку подальше. Автобус покачивался от выходивших с обратной стороны людей – их ноги мелькали внизу и, добавив к себе туловища, направлялись уже к буфету. Шофер крикнул, полуобернувшись: «Пять минут!» – переступив порог, обвел глазами пустые лавочки у стен – собака, мальчик, никого больше не увидев, подмигнул: «Далеко едешь?» – и уже открывал ту дверь, за которой сидела кассирша.
Собака повернула голову – вдруг показалось, что она ждет ответа вместо исчезнувшего за дверью шофера. И, словно начиная шутку, неизвестную своим концом и поэтому неостановимую, он вытащил из кармана деньги и положил, не разглаживая, на маленький подоконник, за которым склонилась голова кассирши. И быстро сказал, только потом поняв свою хитрость:
– Дайте два билета. До города.
Кассирша, заколдованная простым словом «два», протянула квадратики билетов и сдачу. Удивленный, он принял все это в ладонь, словно собираясь передать еще кому-то, и, держа перед собой, пошел к автобусу. Вдруг исчезло время, зазвенев последней секундой, – беззвучно шевелились губы подходящих из буфета людей, его подтолкнули в спину, подсаживая, – и вот он уже стоит на высоком полу автобуса и смотрит на собаку через окно.
Взревел внизу мотор, дверь с шумом соединила створки, и все дернулось наоборот: пыльные окна остались неподвижными, а станция поплыла назад. Странное чувство, которое никак не помещалось в несколько раз произнесенные в голове слова: «За деревней остановимся», – росло вместе со скоростью. Автобус уже скатывался, втягивая в себя со свистом воздух, к речке, гулко простучал двойными ударами по неровностям моста, дернулся перед подъемом, по-новому загудел, проглотив начало этого звука.
Луг за речкой – одним куском – крутился вокруг своей оси и исчез за внезапным лесом с мелькающими деревьями – казалось, кто-то невидимый быстро скользил вверх по освещенным солнцем стволам.
Знакомые места оборвались прогалиной лесной дороги, успевшей только приоткрыть рот для первого слова и сразу же улетевшей назад, и незнакомый лес понесся по сторонам, одинаково густея сразу же за автобусом. И ясно вдруг стало, что проехали место, где автобус мог еще остановиться, выпустить его на самом краю пространства, в котором возвращение домой было бы простым соединением этого края и центра в безошибочно выбранном даже через лес направлении. А он не мог сдвинуться с места, стоял в проходе, держась за спинку сиденья, и с каждой секундой все невозможней было подойти, как это смутно проносилось раньше в голове, к шоферу и попросить остановиться. Кто-то дотронулся рукой до его плеча, он услышал: «Садись, парень, места же есть». Оглянувшись, надеясь увидеть парня, которому советуют сесть, он заметил, что несколько человек смотрят на него, и самый ближний, глазами похожий на отца, кивнул, подтверждая этим свои слова.
Он испугался, что его сейчас начнут расспрашивать, и быстро прошел по проходу назад. Там было совсем пусто, он сел у окна, спрятавшись за высокую переднюю спинку. И хотя казалось, все знают, что он едет один, в только что услышанных словах мелькнуло едва различимое разрешение.
Он вспомнил станцию, вспомнил, как разъезжаются перед ней автобусы в разные стороны, и удивился, что не думал до этого о своем возвращении, о том, не существующем пока автобусе, едущем в обратную сторону, – и не в силах был изменить направление; только в одну сторону летела дорога, унося его от станции, у которой, наверное, и сейчас неподвижно лежит собака и никогда уже не изменится ни временем, ни бесконечным построением в памяти.
Автобус остановился в незнакомой деревне, качнулся, и эта остановка сделала в первое мгновение неестественными и траву у дороги, и наклоненные вперед дома, заглядывающие в свои палисадники, и не удержавший равновесия столб, стягивающий на сторону провода, – все бросалось в глаза, словно сдвинутое со своих мест. Он уже подхватился с сиденья, чтобы пробежать по проходу и выскочить в раскрытую дверь, но увидел толстую тетку, только что вышедшую, перевязывающую свой платок, – и почему-то пронеслось в голове: «Подумают – я ее сын», – и опять сел, дожидаясь, чтобы скорее автобус тронулся, возвращая всему за окном привычное уже движение.
Потом автобус еще несколько раз останавливался, и при этом неощутимая в движении тревога догоняла, окутывала, и хотелось заплакать, но боялся, что всхлипнет, люди к нему обернутся и станут расспрашивать.
Но вот мотор загудел по-новому, и первый многоэтажный дом сверкнул на солнце сразу половиной своих окон. Появилось по сторонам много людей – они быстро шагали вместе с ровной цепочкой деревьев и одинаково уносились назад. Несколько поворотов подряд спутали привычное направление, и казалось, что автобус сворачивает не туда, куда надо. Наконец, словно обрадовавшись, сильно загудел и разом затих, остановившись в самой гуще таких же автобусов. Шофер громко крикнул: «Приехали!» – люди выходили, оглядывались, выбирая направление, и, словно сомневаясь в чем-то, расходились по одному. Он выскользнул вслед за последней спиной, чувствуя, как сзади стал легким автобус. Медленно пошел, выбрался на пустое место – очутился один на огромной площади – казалось, стоящие вокруг люди смотрят на него, и он, опустив голову, спешил быстрей приблизиться к стене – там ожидало его место, где он остановится на минуту. Но и там, оглянувшись на площадь с рядами автобусов, решил, что надо отойти отсюда, чтобы потом, вернувшись, можно было опять сесть в один из автобусов, который повезет его назад.
Его обгоняли люди, а он смотрел по сторонам, чувствуя спиной не желающее увеличиваться расстояние до вокзала. Он отошел недалеко, и уже тянуло назад, и когда обернулся, то чуть не побежал, с трудом удерживая себя. Внутри вокзала были кассы – целый ряд окошек, он подошел к крайнему, положил деньги и назвал свою деревню. Тетка за стеклом сказала: «Билетов нет». Он перешел к другому окошку – там тоже не было билетов. Еще не испугавшись, он понял, почему у касс нет людей, – «билетов нет» – проговорил про себя. И когда вышел на широкие ступеньки вокзала и увидел, как в большом доме напротив уже загорались слабым светом окна, то почувствовал, что на голове, как от холода, стягиваются волосы. Все быстро пронеслось в пустоту – и остановившийся автобус, и спешащие люди, и тот угол дома, до которого он недавно дошел, чтобы повернуть обратно, – а он только смотрел на подрагивающие на своих местах окна, не в силах отвести взгляд от их неяркого света.
Всю жизнь этот свет горел по вечерам в любом городе, где ему приходилось бывать. Странное чувство собиралось и накапливалось во всех выпуклых от внутреннего света окнах, и память тянулась туда, где он впервые увидел холодный чужой свет.
Он шел в самой гуще людей, поваливших вдруг в одном направлении, и только прижавшись к ограде, ему удалось выйти из потока, он остановился и стал смотреть на светофор, который отмеривал людей и машины порциями. Казалось, стоит только и ему перейти улицу, и уже он не вернется, на той стороне не было возможности ни остановиться, ни повернуть назад. Светофор вспыхивал все ярче, и лица людей по-разному отсвечивали.
И когда он уже решил сдвинуться с места, чтобы просто идти туда, где людей будет все меньше и меньше, взгляд его выхватил из толпы лицо, которое мгновенно притянуло к себе все его чувства, и он сразу ослабел, узнав сестру. Боясь выпустить ее из виду и поняв, что она испугается, если его увидит внезапно, он пошел за ней следом. Когда до нее стало совсем близко, он тихо ее окликнул. И хотя в повороте ее головы уже было ожидание любого удивления, увидев его, она широко раскрыла глаза и начала быстро-быстро оглядываться, будто кого-то еще искала по сторонам. Потом рванулась к нему, дотронулась до его плеча и спросила: «Ты что?» Он ответил: «Билетов нет». И все слова потом только упрощали их странную встречу – и он старался молчать, отвечая на ее вопросы, звучащие по-чужому, и ему казалось, что и сестра больше хотела молчать.
Потом сестра долго говорила с шофером, показывая свой билет и доставая деньги из сумочки, и, когда уже автобус тронулся, загорелись большие буквы на вокзале, словно ждали этого давно.
Автобус громко гудел в вечернем воздухе, трепыхалась на ветру занавеска, и слева скользило над горизонтом красное большое солнце. Дорога назад оказалась совсем короткой, он все время, которое пронеслось в одну минуту, ощущал, как деревенеет от высыхающих слез лицо.
В деревне они остановились прямо на шоссе, не заезжая к станции, – было уже поздно. Когда прошли мимо магазина и вышли на дорогу, что шла к багровому горизонту, он попросил сестру: «Иди вперед одна, я отстану. И не рассказывай дома обо мне, а то у меня сегодня день рождения». Она засмеялась и пошла быстрее, часто оглядываясь.
Он шел медленно, думал, что надо бы прибежать домой первым – «вечером вернемся» – вспомнились слова, но сил не было, он только представлял, что обгоняет сестру, прямо перед ним открывается красное небо, все не затухающее за пропавшим солнцем.
Сестра, впрочем, все рассказала. И дядя, казавшийся главнее всех из-за своего громкого голоса, смеялся за столом: «С возвращением, путешественник», – все тоже улыбались, и только мать смотрела смущенно, словно при ней его хвалили непривычными, незаслуженными словами. А он, хотя и хотел пройти быстрее через эту комнату, заполненную людьми, боялся, что за ним пойдет мать и там, в спальне, он расплачется и не сможет уже больше выйти.
«Ну, а мороженого ты хоть поел?» – спросил дядя, и, когда в ответ он, сжав губы, кивнул головой, все громко засмеялись, и этот смех превратил весь день в мягко переходящие друг в друга картинки, и даже его поездка, все еще пугающая своей непонятностью, вдруг стала обычной, поместившейся в бесконечности прошедшего дня.
Он часто потом вспоминал ту минуту, когда сказал в кассе: «Два билета до города». И все, что было до и после этих слов, смотрело сквозь них друг на друга, вглядываясь в свое отражение, замечая с годами все большее и большее несовпадение.
Это несовпадение на годы растянет томительную тревогу раздвоенности и ощущения, что обычная его жизнь проходит рядом, не соединяясь с чувствами.
Но пройдет время, и он обнаружит в себе странную потребность повторения всего, что было до той границы, которую он так и назовет – день рождения, – когда впервые уехал из дома. В воспоминаниях изменятся лица людей, их слова, время подчинится новым законам, и в этом не будет ни обмана, ни искажения.
Даже забытые события и дела окажутся словами – их оживление лишь поможет неподвижному и напряженному вглядыванию в темную поверхность воды, в которой, наконец, он увидит отражение покрова, сотканного из первых в жизни чувств.
Часть вторая
ЗАБЫТЫЕ ДЕЛА
1
Дед умер осенью, в последние теплые дни, и за год до этого, словно почувствовав начало последнего годового круга, стал каждый день просиживать у окна спальни, глядя на улицу. Вставили двойные рамы, и застывший между стеклами воздух не пропускал ни звуков, ни приносимых раньше этими звуками быстрых, вспыхивающих на мгновение чувств – неподвижный взгляд уже из памяти извлекал привычное сопровождение: моросящий дождь собирался в крупные капли на ветках, и капли падали с шелестящим звуком, почти неразличимым, если даже стоять под самыми каплями; за идущим по тропинке человеком возникали двойные шлепки сапог по грязи, хотя и не видно было, во что человек обут, – скрывал невысокий плотный забор. Какая-нибудь птица случайно залетала сюда и, посидев на ветке, оставляла ее качающейся долго и одинаково. И хотя эти движения были беззвучными, свежесть встревоженного воздуха притягивала взгляд, словно в том месте должно было вот-вот появиться что-то живое, сотканное из роящихся, как во сне, чувств.
Само собой получилось, что никто не мешал деду – старуха с самого утра суетилась на кухне, сын с невесткой были на работе, а если и случалось им быть дома, то соседняя со спальней комната оказывалась пустой, и комната эта напоминала пространство между рамами – воздух в ней был такой же неподвижный. И когда все же открывались и закрывались двери в доме и слышались шаги, то чувствовалось, что звуки эти приглушены, в них вздрагивало, обнаруживая себя, желание тишины и покоя.
Тихое прикосновение осторожной руки к двери с одинаковым привычным скрипом пролетало через комнату и вызывало у деда одно и то же чувство – неудержимое, уплывающее знание о своей болезни. Иногда дед выходил на улицу – останавливался и смотрел на окно, и казалось, что наталкивается на свой же взгляд изнутри, из спальни, – так встречались его собственные взгляды через двойное стекло.
То, что его выписали из больницы из-за бессмысленности лечения, было понятно давно. Об этом он не говорил ни с кем, и с ним об этом не говорили – только тишина, поддерживаемая старательно в доме, подтверждала страшную и чужую навсегда догадку.
Он не боялся, а томительно прислушивался к себе, и вот начались, пошли один за другим дни, проживаемые впервые в ясной, звенящей тоске. В каждую минуту стремилось поместиться так много из прошлой жизни, что ни словам, ни воспоминаниям не хватало места. Несколько раз он пытался заговорить с сыном, но и в словах, и в молчаливых глазах сына было все то же значение, и нельзя было ни говорить, ни даже молчать под таким взглядом. Легче всего было сидеть у окна – медленно текущее время почти не замечалось, и все виденное, привычное до каждой черточки на стволах деревьев, черных точек на стекле, с каждым днем тяжелело от чувств, прилетающих из прошлого.
Однажды, уронив голову на руки, он увидел кого-то в темноте закрытых глаз – и очнулся, подняв голову. Стало вдруг легко и ясно на душе – и он понял, что придумал для себя новое, и открывание ящика стола, поиски там тетради и ручки были уже обыкновенным исполнением только что вспыхнувшего, еще неясного до конца желания.
Наверное, при этом дед даже оглянулся на дверь, радуясь, что никто, кроме него, не знает, чем он будет сейчас заниматься.
На первой странице дед поставил число, думая, что ручку придется долго расписывать, и, оставив на потом надпись на обложке, написал первые слова, ни над одним из которых даже не подумал – они сами легли на странном, округлом, как все верхние строчки, почерке: «Я приехал в М., представляющий собой город с деревянными тротуарами, спасающими пешехода от непролазной грязи. Одинаковые заборы доказывали общее в нравах местных жителей».
Потом, и это будет ясно по другому цвету чернил, дед исправлял написанное, надеясь переписать в будущем набело, но эти строчки остались нетронутыми. Обложка первой тетради сохранила незачеркнутой только маленькую цифру «1» в правом верхнем углу и целый столбец друг под другом перечеркнутых время от времени названий, из которых лишь слово «Автобиография» было обведено, впрочем, не совсем отвергая длинную прямую линию, нанизавшую на себя аккуратные буквы. Так что ни «История моей жизни», ни «Юность» и «Жизнь в М.» – не стали названием. Человек со странной внешностью – можно ли вспомнить свое лицо? – зашагал по деревянным тротуарам города М., с удивлением замечая, как ноги не попадают в свои же следы, зная наперед всю свою жизнь до самой последней комнаты – спальни с одним окном на пустую улицу.
Человек этот не произносил слов – не слова, а их гудящий смысл проносился сразу перед ним, теряясь и растворяясь в разных обрывках, то ясных до последней черточки, то расплывчатых, как во сне: кричащие рты, застывшие фотографии, поворот дороги, нечаянно и навсегда пропущенный в неудержимом движении – то ли полет, то ли легкий, как в детстве, бег с пропадающей под ногами землей…
Первая тетрадь кончилась неожиданно, хотя на последней странице дед писал мелко-мелко, словно не догадываясь достать другую тетрадь, уже приготовленную в ящике стола. И вдруг жалко стало, что писал без разбора, на весь лист, не оставляя полей, и во второй тетради появились поля с мельтешащими пятнами вставок – эти белые вертикальные полоски даже требовали слов, скобок, стрелок.
Дед долго скрывал свое занятие – легко было это делать, и если заходила в спальню старуха, то он накрывал тетрадь руками и опускал на них голову, и в этой детской позе было столько защищенности, что старуха даже забывала, зачем она приходила, тихонько закрывала опять за собой дверь. За дверью, в передней комнате, шептала сыну: «Сморило его, так за столом и сидит, голову опустил…» А дед поднимал голову, чувствуя, как вдруг заторопилось время, и спешил к тому слову, которое мелькнуло перед этим в темноте и уже дожидалось, что его догонит быстрый почерк.
Между дедом и человеком, появившимся в городе М., натягивалась, крепла с каждой новой фразой связь, которая так и не смогла найти свое название в зачеркнутых на обложке словах. Любое событие, всплывающее в памяти и пронзенное этой связью, удивляло странностью и деда, и оживленного им же человека, который долго представлялся с мешком за плечами – да-да, сидор, так и назывался этот мешок, сидор, и очень удобно прилегал к спине, – вспоминал дед. «На всю жизнь хватило постепенной утраты полнейшего, как мне казалось в юности, сходства с отцом. И дом, в котором я пишу эти слова, совсем не похож на хутор, связанный с большой дорогой только лесной тропинкой шириной в одну колею от телеги, – и ушел я по этой тропинке пешком», – так заканчивалась одна из тетрадей, и следующая тетрадь была совсем другого формата и цвета. Скорее всего дед посылал старуху в магазин за тетрадями, и та, всю дорогу думая одно и то же: «что с человеком болезнь делает», – выбирала в магазине из небольшой стопки посолиднее и потолще. На обложках под изображением колхозницы и рабочего крупно было написано «Общая тетрадь», и эту надпись дед тоже зачеркивал.
Странно – с первых страниц деду было ясно, что описывает он свою жизнь, всю, от начала и до конца. Чуть ли не физически он ощущал перед собой какой-то объем, и полнота его выливалась цепочкой вспыхивающих новых слов. В перерывах между тетрадями не пугала даже пустота, в которой он отдыхал, привычно глядя в окно, – открывая новую тетрадь, достаточно было только написать несколько строк, и уже нащупывалась уверенность, пропускающая вперед себя слова. Но однажды, когда герой вдруг начал вспоминать детство, дед почувствовал, что появилась путаница – казалось, два человека, встретившись наконец, вспоминают, перебивая друг друга, об одном и том же. И тут дед понял, что он ошибся в самом начале, хотя ошибка эта сразу осталась незамеченной в странной своей естественности: детство было пропущено, и начало воспоминаний дед почему-то поместил в город М., когда вдруг увиденным оказался человек, гулко застучавший сапогами по деревянным тротуарам. Не перечитывая, а просто вспоминая написанное, дед понял, что такой полноты, какую он ощущал в самом начале, не получилось – память провела его по новой, неожиданной тропинке.
Это открытие приостановило работу надолго, хотя впереди еще оставалась большая ее часть. Дед оцепенело смотрел в окно, словно был обманут и обижен. Прошло много дней, пока пустота стала невыносимой, и, чтобы избавиться от нее, дед попробовал опять писать. Сначала это было трудно, каждое слово оказывалось чужим, ненужным, но постепенно дни связались между собой одинаковостью занятия – разве только медленней переворачивались страницы и чаще становились перерывы.
И, уже научившись видеть несовпадения, в которых память вздрагивала написанными словами, дед, смирившись со своим неумением, писал с настойчивостью, отработанной за всю жизнь, и строчки с такой же настойчивостью ложились одна за другой, и это было похоже на застывающий за невидимым в высоте самолетом белый шлейф – стремительный в самом начале, он останавливал свое скольжение назад в одной точке и становился широкой полосой.
Выпал снег, изменив все за окном и осветив по-новому комнату, но сразу установились и пошли друг за другом одинаковые дни, и было похоже, что это вспыхивает один и тот же день, пропуская черные промежутки ночей. Короче становился свет, длиннее были ночи – казалось, время замирало, останавливалось в таких чередованиях. В темноте ясно и отчетливо скрипел снег под чьими-то шагами, и блестела, дрожа, длинная трещина в оконном стекле.
Дед сидел, не включая лампу, и в комнате слабо мерцало только окно и светился циферблат ручных часов, которые всегда лежали на столе. Эти часы без единой поломки шли с самой войны, и с годами только слабело в темноте голубоватое свечение. Вошла старуха, включила яркий, слепящий сразу свет и стала загибать на висящем у двери календаре лист, подсовывая его под резинку. Раньше дед иногда шутил: «Ты что не отрываешь, собираешься на следующий год календарь использовать?» Но сейчас глянул на тугой пучок листочков, удерживаемых резинкой, и сказал: «Ты передай всем нашим, чтоб пришли на Новый год – скажи, папа просил». Старуха обрадовалась его голосу, закивала, заговорила быстро: «Да я уж давно сказала – придут, все придут, и сами того захотели». В ту ночь дед долго не мог уснуть, представляя всех, кто через несколько дней соберется за столом в соседней большой комнате. Сын с невесткой и сейчас там спали – их спокойное дыхание слышалось даже через дверь вместе с громким тиканьем настенных часов. А дед, словно в полусне, видел идущие по темной улице фигурки – так будут идти сюда старшая дочь с мужем и детьми. Дед уснул, совсем по-детски храня в себе ожидание уже недалекого новогоднего вечера.
В следующие дни он не смог писать, даже не раскрывал тетрадь, а думал, что скажет, когда его будут слушать дети и внуки.
Дед представлял праздничный стол, заставленный тарелками, бутылками, вот затих беспорядочный разговор, и во всех глазах – старание серьезности и внимания. Кажется, ждут не слов, а конца этой тишины, которая удивляет всех одним чувством. Сколько дед ни обдумывал свои первые слова, они даже в мыслях уже звучали по-чужому, он старался их забыть, чтобы не сказать на самом деле, и только эта картина, когда он стоит в тишине у стола, высокий и чуть наклонивший голову, оставалась неизменной. Дед боялся, что все слова после этого будут похожи на тост, и это подтвердят чокающиеся рюмки, а ему хотелось, чтобы чувство, с каким он поднимется медленно, дождавшись этой минуты, не потревожилось, а сохранилось и даже поделилось на всех, кто будет за столом. Похожее желание всегда было в нем, когда писал: то, что он чувствовал, мгновенно менялось на бумаге, и он спешил, словно догоняя ускользающее впереди.
Прошел последний, длинный день перед новогодним вечером, за дверью – звяканье посуды, вот уже слышны голоса дочери с мужем, их детей – здороваются, раздеваются – так знакомы все эти звуки. Заходят в спальню – холодный свежий запах пришедших с мороза людей, он хочет встать со стула, его удерживают, поздравляют, целуют, слезы льются сами, слабые, и потому нельзя их сдерживать. Дед опускает голову – уже привычка в последнее время, наверное, после больницы, говорит: «Ну, идите туда, я сейчас, сейчас выйду», – и через какое-то время по звукам догадывается, что там все готово, все ждут его. Заглядывает старуха: «Ну, пошли, давай помогу», – но он старается улыбнуться, бодро поднимается и выходит – много света, стол сверкает, и все смотрят навстречу радостно и ожидающе. Он садится, спрашивает о погоде, и сразу это подхватывается, все говорят наперебой, весело и шумно.
И когда проходит время, и уже выпили несколько раз, и общее ожидание смешалось с гулом разговора, дед встает, обводит всех глазами и вспоминает – да, так он и представлял эту минуту. И так же не знает, с чего начать, и когда уже тишина застыла, затянулась, он просто так, только чтобы нарушить ее, говорит: «Ну вот, собрались…» – и опять молчит. А потом неожиданно для себя, уже без остановки, говорит тихо, успевая радоваться, что не надо думать над этими словами, которые сами собой произносятся: «Я вот думал, что вам сказать – последний мой Новый год – конечно, поздравляю, хочу, чтобы вы были хорошими людьми, чтоб не стыдно было мне… Там, в столе, тетради – конечно, подумаете, что старик свихнулся, но вот умру, может, почитаете, может, интересно кому будет – внуки вырастут… Пока силы будут, буду вспоминать, записывать, хотя и не умею я это». Дед посмотрел на всех, и ему показалось, что и о тетрадях всем известно, и даже веселее от этого стало. «Ну что же, главное – любите друг друга, на то и родня…» Он сел, боясь заплакать здесь, за столом. После паузы все зачокались – тихо, без лишнего звона. Он тоже взял рюмку, невесело пошутил: «А что, напьюсь сейчас, я пьяница известный…»
Он скоро пошел спать, все еще долго сидели за столом, насколько можно, старались не шуметь, и совсем обычно, как и всегда, прошла эта новогодняя ночь. Старуха проводила за ворота дочь и еще долго стояла, глядя, как все они идут под фонарями. На улице слышались громкие голоса – возле соседней хаты гуляла молодежь.
Через несколько дней после Нового года дед опять стал писать, и казалось, что более спокойно ложились друг за другом слова. Так же, как и тогда, за столом, они освободились от волнения и особенного смысла, с которым так трудно было им совпасть, и дед старался просто переписать все события, которые удавалось вспомнить, и только больше на страницах появилось дат, и на самих обложках указывались границы времени.
Весной, когда сошел снег, прошли холодные дожди и уже зазеленели деревья, деду стало хуже, он кашлял надрывно, подолгу, хватаясь двумя руками за грудь, падая на стол лицом, – и это забирало последние силы. В перерывах между приступами кашля он отдыхал, дыша шумно, с хрипами, и на лбу блестел пот. Стопка последних тетрадей лежала на дальнем краю стола, а в столе, в укромном месте, почему-то отдельно были помещены самые первые тетради, и верхняя из них начиналась словами: «Я приехал в М., представляющий собой город с деревянными тротуарами, спасающими пешехода от непролазной грязи. Одинаковые заборы доказывали общее в нравах местных жителей».
Дед уже больше не писал. В редкие минуты, когда боль отпускала, он все старался вспомнить что-то, никогда еще не возникавшее в памяти, но повторялись знакомые, много раз виденные картины. Это было похоже на перелистывание тетради, где по одному мелькнувшему слову мгновенно восстанавливается и вся страница. Эти страницы мельтешили, и казалось, вот-вот легко и свободно вылетит наконец случайно оказавшийся среди них, сложенный словами внутрь забытый листок.
После смерти деда тетради еще долго лежали в столе, потом были разобраны родственниками – почему-то частями, так и оставшись, уже навсегда, разделенными, и, наверное, поэтому казалось, что где-то существует еще одна тетрадь, в которой описано детство, и слова «Я приехал в М.» были только его продолжением.




























