Текст книги "Три рассказа"
Автор книги: Владимир Соловьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Чтобы были понятны дальнейшие виражи моего виртуального сюжета, уточню, что сын и невестка фанаты не только туземной мифологии, философии, музыки и петроглифов, но и медицины, а та все болезни объясняет едино: побег души из тела. Вылечить больного можно только возвратив ее с помощью магической музыки, ритуальных танцев и шаманских заклинаний.
Не под влиянием ли аборигенов решено было на этот раз рожать дома? Или в результате отрицательного предыдущего опыта, когда мою невестку в больнице накачали обезболивающими средствами, заглушили схватки, а спустя три дня сделали кесарево сечение?
Мысленно слышу возражение моего сына: слово "абориген" применимо только к индейцам Австралии, и мысленно же ссылаюсь на словари, которые толкуют его расширительно.
Сын спорит со мной так же горячо, как и моя жена – по любому поводу и без. Из чего я делаю вывод, что пусть мой еврейский ген в нем чисто внешне и перетянул ее славянский, но внутренне он, то есть ген, а значит и я – в нокауте. Скажем, моя жена, остро реагируя на любые лакуны в моей эрудиции, на месте невестки непременно бы переспросила: "Ты не знаешь, кто такой трикстер!" На что я бы непременно ответил: "Это, что, преступление – не знать, кто такой трикстер?" И пошло-поехало. Что если норов Лео вовсе не ирландский, а русский?
Среди прочего мой сын пытается доказать мне, что философия индейцев близка индийской, то есть буддизму, особенно в отношении природы. Я говорю, что он совершает ту же ошибку, что Колумб, но отец моего внука (тьфу!) на юмор не реагирует.
Это еще до того, как сын отвалил – мы катим по пустыням Юты, он за рулем.
– Как насчет космологии племени Pawnee, которое обитает где-то поблизости?
– Ты о триумфе Утренней Звезды над Вечерней?
– Вот именно.
– Когда это было!
– Последней девушке, одетой Вечерней Звездой, прострелили из лука сердце в 1878 году. А тайные человеческие жертвоприношения в ХХ веке? До сих пор они свято хранят скальпы и используют как самый могучий талисман.
– Англичане, которые извели многие племена под корень, по-твоему, лучше?
Сына, слава Богу, отзывают в Ситку, и я остаюсь, с одной стороны, наедине с сыном моего сына, а с другой – наедине с его женой. И видит Бог, не знаю что легче.
– Чем же знаменит твой трикстер?
– Он такой же мой, как и твой, – спокойно парирует невестка. – Твой даже скорее, чем мой.
– Это еще почему? Об индейцах я знаю по вестернам да по Куперу с Майн Ридом и Лонгфелло. Последний из могикан – Оцеола, вождь семинолов. Он же Гайавата.
Так я ее поддразниваю. Еще недавно насчет индейцев у меня в голове была каша, но постепено я набираюсь знаний. Про Трикстера мне кое-что уже известно – нечто среднее между Хаджой Насреддином и Рейнеке-Лисом. Но я не прочь расширить и закрепить свое знание с помощью невестки. Тем более, так и не подыскав фрейдистскую подоплеку вопросу о пенисе, решаю, что скорее это под влиянием скабрезных индейских историй о Трикстере и его пенисе, которыми увлекается мой сын и рассказывает Лео заместо детских сказок.
– Похож на Гермеса и Приапа, если поместить на шкалу греческой мифологии, – слушаю я невестку. – Существо неконченное, промежуточное недочеловек-сверхчеловек, немного черт немного бог, немного человек немного зверь. Чаще всего ворон или койот – как связь между жизнью и смертью: оба питаются мертвечиной. Возмутитель спокойствия, нарушитель табу, надругатель святынь, естество, восставшее против установленного миропорядка.
– Причина?
– Голод и похоть. В том и в другом – ненасытен. Гиперсексуален. Совокупляется с людьми независимо от пола, а также с животными и растениями. Кого на Олимпе звали "бог с торчащим членом"? У индейцев это Трикстер. Они идут еще дальше греков. Фалл у Трикстера на посылках, он носит его в коробе за спиной и зовет "младшим братишкой". Что не может или на что не решается он сам, исполняет его пенис, а тот и вовсе без тормозов.
Я вступаюсь за греков и напоминаю, как Зевс превращался в быка, в лебедя, в золотой дождь ради земного соития. Отсюда: что можно Зевсу, нельзя быку.
– У индейцев наоборот: пенису Трикстера можно больше, чем его хозяину.
– Неизвестно еще, кто чей хозяин, – говорю я, вспоминая скандальный роман Альберто Моравиа "Я и он", а по памяти цитирую Платона:
– Природа срамных частей мужа строптива и своевольна – словно зверь, неподвластный рассудку; под стрекалом непереносимого вожделения человек способен на все.
– Не то! Трикстер и его пенис взаимосвязаны и взаимозаменяемы. Есть деревянные персоны, где на месте гениталий у него человеческое лицо. Игра эквивалентами. Пенис – его двойник и альтер эго.
– Трикстеру нравится девушка, и он посылает к ней вместо себя свой пенис, – раздается сзади сонный голос сына моего сына. – А сам подсматривает что между ними происходит.
– Это в мифе у виннебаго, – поясняет невестка.
– Как нос коллежского асессора Ковалева! – радуюсь я и рассказываю невестке и внуку про Гоголя, про Ковалева и про Нос, что гуляет сам по себе, собственной персоной.
С обидой за нашего классика думаю, что индейское племя виннебаго решилось на то, на что не хватило писательской смелости у Николая Васильевича.
– Хитрый, но перехитряет самого себя, попадает в собственные ловушки, продолжает невестка, переходя от любовных штук Трикстера к общей его характеристике. Лео позади то ли спит, то ли подслушивает. – Правая рука у него дерется с левой, а он следит со стороны как зритель. Шут гороховый. Озорник. Надоеда. Трюкач. Плут, но божественный. Божество, но с чертинкой. Пародия бога на самого себя. Simia dei.
– Чего, чего?
– Обезьяна Бога. Так средневековые схоласты называли дьявола. Созидатель и разрушитель, бог и черт в одном лице. Бог-игрок, бог-весельчак, бог-затейник. Бог, преодолевающий самого себя. Бог-экспериментатор, бог-убийца. Каким в архаические времена был твой бог.
– Мой бог?
– Ну да. Гневливый, вспыльчивый еврейский бог, уничтожающий собственное творение, сочтя его несовершенным: потоп, Содом и Гоморра, постоянные угрозы им же избранному народу. Бог-самоубийца. А динозавры, его фавориты, так долго жившие на земле – и тех стер с ее лица. А ведь это было детище еще молодого бога. Нынешняя флора-фауна, включая человека – создание бога ветхого, больного и уставшего от собственных опытов.
– Последний день творения – человека сотворил утомленный бог. Рильке бы сказал, изношенный бог.
– Кто такой Рильке?
Мы квиты. Я шапочно знаком с Трикстером, она слыхом не слыхала про Рильке. Мы с ней живем в разных мирах, но общий язык с грехом пополам все-таки находим. Может, этот общий язык и есть форма любви к ней безлюбого человека?
Дав справку о Рильке, спрашиваю:
– Так почему Лео зовут Трикстером?
– Я – трикстер! Я – трикстер! – орет с заднего сиденья окончательно проснувшийся Лео.
До меня, наконец, доходит, о чем мне долбит невестка. Лео – это я. Это я – трикстер: шут, паяц, буффон, ерник, возмутитель спокойствия, получеловек-полуживотное. Двойник самого себя. Левая рука не ведает, что творит правая. Отличаясь от меня внешне, Лео схож со мной в сути. Вглядываюсь в него и узнаю себя, каким себя, естественно, не помню, как не запомнит себя Лео в этом возрасте. Узнавание на подсознательном уровне, но я выманиваю его из своих глубин наружу. Вот почему я побаиваюсь этого продвинутого и невыносимого ребенка – он и в самом деле похож на меня. Себя же я боюсь больше всего на свете. Есть чего бояться.
– До тебя дошло, почему я хочу девочку? – говорит мне невестка. – С меня довольно двух трикстеров.
– Двух?
– Не считая тебя. Твой сын и твой внук.
– Они тебе не нравятся?
– Обожаю обоих, но хочу девочку.
– А девочка не может быть трикстером?
– Трикстер без своего дружка? Это уже не трикстер.
Рано, конечно, судить, пусть сначала наше с невесткой и Лео путешествие закончится, с неделю буду ходить оглушенный, пока не приду в себя, все путевые эффекты, очистившись от физических тягот, выпадут в осадок памяти, откуда будут всплывать, если возникнут аналогии. Но уже сейчас мне как-то странно, что эту поездку, для меня самую изнурительную, на измор – и одновременно восхитительную, Лео скорее всего никогда не вспомнит. Не вспомнит и кота Вову, если больше меня не увидит. Или где-нибудь в подвале либо, наоборот, на чердаке подсознанки, не доходя до его английской речи, сохранится образ отца его отца? Известно: память, не контролируемая сознанием, куда сильней осознанной.
А, собственно, зачем мне это? Зачем мне остаться в его памяти, осознанной или бессознательной? Генетическое бессмертие, благодаря Лео и его брату (пусть даже, с оговорками, сестре), мне, надеюсь, обеспечено, а фамильным тщеславием, слава Богу, не страдаю.
– Учти, это последний. Отдам долг природе – и баста, – говорит невестка, догадываясь, похоже, что для меня она только гарант вечной жизни в беспамятных генах.
– Испугала! – держу, как всегда, язык за зубами.
Само понятие природа теряет здесь прежнее значение. Под этим словом я разумел Подмосковье и Карельский перешеек, Тоскану и Умбрию, Новую Англию и Квебек, изъездив их вдоль и поперек. Пусть даже Кавказ, Сицилию, Крит, Турцию – южнее не забирался. Там природа соразмерна человеку, здесь постоянно чувствуешь равнодушие Бога к тем, кого он сам же создал в свой последний рабочий день, мелкоту человеческого времени – перед грандиозностью времени геологического, главного архитектора природных чудес света. А солнце, вода, ветер, коррозия – его подмастерья, прорабы вечности. Аeternis temporalia, как выразился средневековый богослов Ириней Лионский. Вот я и говорю, что путешествую во времени вечности при полном отпаде от цивилизации.
Одни каньоны чего стоят – провал в земной коре глубиной в километр-полтора. При виде любого каньона – а здесь их больше, чем фьордов в Норвегии – Лео кричит: "Grand Canyon!" Для него это одно слово, по сути он прав: каждый каньон – великий.
Ястребы, вороны и орлы подчеркивают глубину: они кружат на огромной высоте, а ты глядишь на них сверху. В Большом Каньоне река провалилась, по собственной инициативе, почти на два километра. Глаз устает пока с края каньона схватит где-то у самого центра земли дымно-зеленую полоску реки Колорадо. Я так и не дошел до нее, узнав, что подъем займет в три раза больше времени, чем спуск, а сил понадобится сколько у меня уже, боюсь, нет. Даже если есть, приберегу для иных свершений. В отличие от Тиры, здесь нет фуникулера. Нашелся и внешний повод для моего возврата с полпути. Шедший передо мной парень поскользнулся, ища ракурс для фотоснимка, и я тут же вспомнил, как сто лет назад на моих глазах сорвался с километровой Ай-Петри в Крыму такой же вот незадачливый фотограф – я до сих пор отсчитываю мгновения, пока он летит вниз, а восход солнца, ради которого мы забрались туда такую рань, выпал из моей памяти начисто. Навидался я этих восходов-заходов до и после! А прыжок в собственную смерть – еще только раз: на крышке саркофага в Пестуме. Там голый человек, вытянув руку, ныряет вниз головой в пустоту – более сильного образа смерти в искусстве не знаю. Так и называется: саркофаг ныряльщика, 4-ый век до нашей эры.
Не с тех ли самых крымских пор моя фотофобия? Тем более в эпоху цветных фотографий, окрас на которых лет через двадцать потускнеет, сойдет на нет. Предпочитаю сетчатку глаза. Точность гарантирована, никакой ретуши. А каньоны, те вообще не фотогеничны. Особенно мой любимый – Сион. С час я карабкаюсь там на скалу по имени "Вершина для приземления ангелов", но вместо обещанных ангелов застаю группу дымящих туристов:
– Единственное место в Америке, где не запрещено курить, – говорит один, затягиваясь.
Как оказалось, австриец.
– Только не спрашивайте про кенгуру, – смеется он. – Стоит сказать, что из Австрии, американы обязательно спрашивают про кенгуру.
– Здесь меня хвалят за неплохой английский, – говорит парень, действительно, из Австралии. – Однажды попросили сказать несколько фраз на родном языке, чтобы узнать, как звучит.
– А меня, когда сказала, что из Рима, спросили, какой это штат.
Парню в Большом Каньоне еще повезло. В отличие от айпетринского, который все еще летит в свою смерть – жив остался. Только ногу сломал. Вот я и тащусь назад – за подмогой. По пути читаю наскальное объявление: вызов вертолета в случае несчастного случая обойдется пострадавшему в $2000.
Природа здесь – мир без параллелий и аналогий. Разве что молоко слегка горчит от той же полыни, которая кругом, напоминая коктебельское. А так будто в ботаническом саду или зоопарке. Слово beautiful я бы выбросил из лексикона природных эпитетов – ничего не выражает, не отражает, не обнажает. Ширма перед живым природным чудом.
Вот они – коралловые и снежнобелые пески с гремучими змеями, скорпионами и кактусами ростом в шестиэтажный дом, в котором живу в Нью-Йорке. Кактус для меня в глиняном горшке на подоконнике, а тут он высоченное дерево, совы вьют в нем гнезда.
Или мачтовая сосна пондероза с темнозелеными иглами длиной в полметра!
Под теми же именами фигурируют иные существа. Рябая, как форель, белка так и скачет голодной среди туристов из-за грозной надписи: штраф $5000 за кормежку. Черный заяц по имени Джек. И еще один заяц, точнее кролик джекалоп. Тот и вовсе невидаль, игра природы: кролик с оленьими рожками. Помесь дикого кролика и вымершей карликовой антилопы. Место ему в "Бестиарии" Борхеса – среди гарпий, химер, сфинксов, кентавров, драконов, единорогов, минотавров, валькирий и прочих вымышленных существ. А он живьем таится в здешних пустынях, умудряясь почти не попадаться на глаза человеку.
Даже road-kill, убитое зверье на дорогах, здесь иных пород – не скунсы и еноты, как у нас в Новой Англии, и не дикобразы, как в Квебеке и Новой Шотландии, а рыже-грязные собаки, как я подумал, увидев первый труп. Оказалось – койот, луговой волк.
И, наконец, часть здешней природы, плоть от плоти – индейцы, с их дикарскими песнями и плясками, которые достают тебя, как и их хохмы-мифы. Земля для них живое существо: праженщина. Небо – прамужчина. От их соития все остальное. Горы – средоточие духовной мощи. Индейцы забираются в горы общаться с духами, коснуться Универсума. Как Моисей на Синай к Богу. "Земля не принадлежит нам, мы принадлежим земле", – цитирует мой сын здешнего вождя, доказывая сходство индейской философии с буддистской.
Самые свои дивы дивные природа хранит глубоко под землей и приберегает под конец пути. Переваливаем через горный массив. В индейской деревушке пьем сидр с примесью меда и удивляемся снегу на моховых кочках и еловых ветках. Считай задаром приобретаю в лавке, обвешанной по стенам коровьими черепами, деревянного Кокопелли – вертлявый горбун с дудочкой, индейский Казанова, один из вариантов трикстера. Вот, наконец, и Каньон Гремучей Змеи на границе Нью-Мехико и Техаса. Невестка с внуком остаются на земной поверхности, хоть он и обожает туннели, зато у нее, слава Богу, клаустрофобия.
Увы, не мастак живописать декорации, тем более подземные, будучи адептом лысой прозы и предпочитая прилагательному глагол, но пару-другую описательных фраз все-таки выдам.
Спускаюсь в преисподнюю, но мой вожатый – не Вергилий, а профессионал-спелеолог. Головою вниз свисают с пещерных сводов самые оклеветанные человеком животные – летучие мыши. Но вот и они исчезают по мере нашего спуска в глубь земли. Перевожу футы в метры – все равно как если пирамиду Хеопса опрокинуть на острую вершину и проткнуть ею землю. Тьму прорезывают лучи шахтерских фонарей у нас на лбу – мы в царстве Аида, владыки подземного мира и царства мертвых. А вот и подземная река – Стикс? Лета? Ахеронт? имена остальных не помню, всего, кажется, девять. Зато вспоминаю тех немногих смертных, кому боги дозволили спуститься в преисподнюю: Орфею – увести любимую Эвридику, Гераклу – вынести связанного Цербера, Одиссею и Энею – повидаться с близкими. По пещерным стенам мечутся тени умерших, я узнаю их. А как бы поступил я на месте античных героев? Вывести отсюда не хотел бы никого – какой смысл? продлить их земную жизнь? чтобы умерли дважды? Их жизненный цикл завершен – даже у тех, кто ушел из жизни преждевременно, как Эфрос, Бродский или моя сестра: ей было 15, мне 5, когда она умерла. Тем более, мои родители – что беспокоить их вечный сон. Вглядываюсь в громадные тени и не нахожу в ней одной, хвостатой – вот кому, будь моя воля, единственному подарил бы вторую жизнь: коту Вилли. Пусть кой для кого прозвучит кощунственно.
Наваждение проходит – не тени близких, а наши собственные.
Тысячи лет проходят, пока (и если) сталактиты встретятся со сталагмитами. Кратковременный человек именует их по наземным аналогиям: крест, тотем, айсберг. Туннели, гротто, подземные дворцы, пагоды и храмы. У одного имя-парадокс: храм солнца. Вспоминаю черное солнце подземного царства в русском фольклоре.
Провал времени, но не исторического, как на Тире или на Крите, а геологического, то есть настоящего. Десятки миль глубоко под землей репетиция смерти. Разделяю клаустрофобию невестки. Страх глубины то же что страх высоты. Чувствую себя заживо погребенным.
Какое все-таки облегчение на скоростном лифте вынырнуть на поверхность земли. На невестку и внука впервые гляжу как на родных. Оба, вижу, удивлены моей радостью, а моего английского не хватает объяснить им. Да я бы и по-русски не смог.
Над Каньоном Гремучей Змеи, прямо в пески, садится раскаленный шар, вылазят из нор змеи, скорпионы и монструозная ящерица Гила, готовятся к ночным полетам летучие мыши. Невестка меня торопит, обратно в кемпграунд ехать три часа. Врубаем окарину, флейту и барабан. Лео мгновенно затихает. Я, наоборот, возбужден.
Фары то и дело высвечивают зверя на ночной гулянке. По узкому серпантину забираемся все выше в гору. Вместо песчаных пустынь – хвойные леса: в другое время остановился бы поискать белые. В машине тишина, Лео спит, невестка помалкивает – тоже, наверное, дремлет. Ловлю себя на симпатии и жалости к ней – ей предстоит то, что ни один мужик не испытал на своей шкуре. А если я несправедлив не только к ней, но и к себе и вовсе не безлюб? Или нас поездка сблизила? Или окарина травит душу?
Торможу в самый последний момент, непрерывно гудя и резко руля в сторону. Чудом удается избежать столкновения и при этом не рухнуть с горы. Слава богу, и мы живы, и лань с ланенком спасены, а шли прямиком под колеса, в свою смерть.
Лео спит как ни в чем ни бывало.
– Зверь тебе дороже человека, – говорит невестка с укором и вдруг негромко охает.
– С тобой все о'кей?
– Все о'кей. Но кажется началось. Да ты не беспокойся. Я знаю как. Не первый раз. В любом случае, в больницу не пойду. Буду руководить, и ты примешь внучку.
– Внука, – застревает у меня горле.
Ночь, тьма, горы, зверье, ни души. Я в панике.
– Помнишь по пути резервацию, где ты Кокопелли купил?
– Кокопелли?
– Да не волнуйся так. Звери, те без никакой помощи рожают. Ой...
Я торможу.
– Не на ту педаль нажал. Жми на газ. Надеюсь, успеем.
– Но там ни врача, ни акушерки.
– А рожают как ни в чем не бывало.
– И вырождаются, – молчу я.
– Ой...
Жму на газ, плюнув на здешнее зверье и давлю кукую-то мелкоту. Чертов серпантин! Особенно не разгонишься.
– Да выключи ты эту проклятую музыку! – не выдерживаю я жалоб окарины и барабанных призывов к духам, чтобы те явились к нам незнамо зачем.
– С музыкой легче, – защищает невестка окарину с барабаном. – Ой...
Приехали. Как ни странно, деревушка не спит. С дюжину адобных домов, которые расступаются, образуя нечто вроде площади. Посередке – шатрового типа сооружение, которое охраняет медведь. Не медведь, а огромная медведица изображена на фасаде, а входом служит медвежья вулва, скрытая двухстворчатой дверью.
Самое удивительное: нас ждут. Бьют барабаны, попискивает окарина. Вокруг нашей машины, высоко вскидывая ноги, пляшут дикари. Такие пляски, вспоминаю, могут длиться неделями. Вглядываюсь – не дикари, а дикарки. По пояс обнаженные, с татуировкой, в масках и с кукурузными початками в руках. Протираю глаза – не снится ли? Успеваю отметить девичьи груди. Меня с Лео уводят в сторону – по туземным обычаям, мужам присутствовать не полагается. Последнее что вижу – моя невестка исчезает в медвежьем влагалище. Окарина изнывает от тоски, барабаны бьют все громче. И вдруг музыка разом обрывается.
Тишина.
Пробуждаюсь как от гипноза. Машина стоит на месте. Невестка сидит за рулем и вздыхает.
– Что случилось? – спрашиваю я.
– Переехала кого-то, – плаксиво говорит невестка.
Извлекает из-под руля свой громадный живот, которому расти больше некуда, и вылазит из машины.
На обочине лежит, распластав лапки, мой любимец – полосатый бурундучок. Целый и невредимый. Не переехала, а сбила, откинув в сторону. Достаточно, чтобы душа рассталась с телом. Бурундучок мертв.
У страхов есть одно ужасное свойство – они сбываются.
– Вроде бы началось, – спокойно говорит невестка и слабо охает.
Уже не во сне, а наяву.
ТРИНАДЦАТОЕ ОЗЕРО
– Да я и к форме советской привыкнуть не успел – просто сменили одну шинель на другую. Наша потеплее будет, жалко было отдавать. И потом молодые были, мало что смыслили, а немцы говорят, что не против России, а против жидов и коммунистов. Зато как нас потом травили! Миллионами Сталину на заклание выдали, когда война кончилась! Иногда целыми семьями. Самоубийством кончали, но сначала жен и детей приканчивали. Никаких иллюзий, все знали, что нас там ждет. Родина!.. Из Америки– и то назад отправляли. Помню, около Сиэттла, когда пароход с нашими военнопленными в море вышел, русские взбунтовались и всю команду вместе с капитаном арестовали. Только не помогло – обещаниями да посулами взяли . В порт вернулись, а там уж всех разоружили и под усиленной охраной опять домой отправили. Домой! – Комаров усмехнулся и патетически воскликнул:
– На верную погибель!
– А вам-то как удалось спастись, Иван Константинович?
Мы сидим на веранде деревенского дома, и я постепенно прихожу в себя от моих нью-йоркских треволнений, поглядывая на ближний лес и черничного цвета озеро за спиной Ивана Константиновича. И слушаю, и спрашиваю я равнодушно, предвкушая все удовольствия, связанные с намеченным на сегодня грибным походом. По русской привычке, мне бы пришлось встать ни свет, нАи заря, но здесь в этом нет никакой нужды, мне некого обгонять, в охоте за грибами у меня нет соперников, я единственный окрест грибник, если не считать алкоголика-индейца, который просыхать уходит в лес, а спустя несколько дней возвращается со связкой уже высушенных белых. К нему здесь относятся как к чудику, а теперь и ко мне, потому что признают только парниковые шампиньоны, все лесные грибы почитают за отраву. Я хотел было сойтись с индейцем поближе, но во-первых, он редко бывает трезв, а во-вторых, кроме грибов, нам говорить не о чем. Да и о грибах непросто – зачем мне их индейские названия, когда я еще как следует не усвоил английские и латинские? По грибному невежеству судя, американцы мало что позаимствовали у индейцев.
Вообще, я приехал сюда отдыхать, а не сопереживать, и редкие здешние индейцы волнуют меня еще меньше, чем еще более редкие здесь русские.
Еще одна русская судьба, только не специалист я по русским судьбам, а история Ивана Константиновича – навязанная, ненужная, слушаю вполуха, хотя что-то западает, коли я так легко могу восстановить сейчас его жизненную историю. На мой вежливый вопрос, как ему удалось избежать насильственной отправки в Россию, Иван Константинович отвечает:
– Два года в польском лагере прятался, польский выучил, фамилию с "Комарова" на "Комаренко" сменил – будто я польский украинец с тех земель, что в 39-м, по договору с Гитлером, к России отошли. Таких обычно не трогали. Сколько я там пережил! На нас настоящая охота там шла – как диких зверей отлавливали. Среди ночи, бывало, просыпаешься по тревоге, весь лагерь прожекторами освещен, а мы в подштанниках по стойке смирно у своих кроватей дрожим – это, значит, советские офицеры в сопровождении американцев приехали смотр делать, не затесались ли среди поляков русские. А так стоять все равно что перед расстрелом. Тем более без добычи они после таких прочисток редко когда уходили. С пристрастием допрашивали чуть ли не каждого. И это все на глазах у американцев! – восклицает Иван Константинович, ища у меня сочувствия, которого у меня нет и быть не может, странно, что он об этом не догадывается.
– Многие во сне по-русски проговаривались, – продолжает он свой рассказ, до которого мне нет дела. – А я дал себе слово русский совсем забыть – и забыл начисто. Одной только силой воли. Потом пришлось заново учить. Я даже такую методу выдумал – польский так учить, чтобы русский полностью из памяти вытеснить. Вот узнаешь как по-польски дерево или женщина, а по-русски эти слова сразу и навсегда забываешь. Я понял, что так же, как можно новый язык выучить, так и старый можно позабыть. А когда это в параллель делаешь, путем вытеснения и замены – даже легче. А украинский я и так неплохо знал, потому что с юга России, где всех навалом. Вы думаете, настоящие украинцы с польских земель хорошо польский знают, особенно те, что с отдаленных деревень? Дай Бог, слов пятьдесят, чтобы на ярмарке объясниться, редко когда больше. Так что, много с меня и не требовалось. Один раз, правда, попался. Еще хорошо, не советчикам, а американскому офицеру, из польских евреев по происхождению. Он меня вызвал и стал расспрашивать. По-польски. Ну, биографию я себе придумал – комар носу не подточит. А вот акцент выдал. Он мне так прямо и сказал, что акцент у меня не украинский, а русский. Я ему ничего не ответил, а он меня пожалел, видно. Был бы чистокровный поляк, выдал бы – они нас, русских, люто ненавидели, а тех, кто немцам служил, – вдвойне. Евреи сердобольнее, больше понимания проявляют. Да и неудивительно! Тысячи лет среди чужих народов жопа об жопу, пообтерлись, пообтесались, пообвыкли – инстинкт самосохранения выучил их терпимости. Вот и выжили как нация. И потом это уже 47-й шел, холодная война на наше счастье началась, советчики к нам реже наведываться стали.
"Знал бы тот польский еврей о твоих подвигах – он бы тебя самолично, на собственных руках "советчикам" отнес", – думаю я, впрочем, беззлобно. Как выученика формальной школы меня больше беспокоит в его речи слово "советчик", ибо советчик для меня есть и остается советчиком, то есть тем, кто дает советы, и никакого отношения к Советской власти не имеет. Я думаю о том, что у иммигрантов здесь другой русский язык, чем тот, на котором говорим мы в Советском Союзе, но тут вспоминаю, что я тоже иммигрант, хоть и без стажа еще, и кто знает, не заговорю ли и я со временем на иммигрантском воляпюке? Слух у меня никудышный, ухо деревянное...
К Ивану Константиновичу я не испытываю ни сочувствия, ни злобы, хотя знаю о нем больше, чем тот польский еврей, который, распознав в нем русского, не выдал "советчикам". Я знаю об Иване Константиновиче больше, чем он предполагает, но как и тот польский еврей, ничего ему во вред не сделаю. Мне уже предлагали, а я отказался, и не жалею об этом.
Дело в том, что за Иваном Константиновичем идет охота и один из охотников предложил мне принять в ней участие, доказывая, что правое дело, и обещая щедрое вознаграждение. Для пущей убедительности мне даже было предъявлено досье на Ивана Константиновича, а там фотографии одна страшнее другой. Прямых доказательств причастности Ивана Константиновича к преступлениям против рода человеческого не было, он был винтиком в этом слаженном механизме по уничтожению человека, но даже если бы проявил личное рвение, я бы все равно отказался участвовать в охоте на человека, какой бы сволочью этот человек в прошлом ни был. Я вовсе не уверен, что прав, отказываясь, но согласившись, я бы точно знал, что не прав. Так что, отказался я из чистого эгоизма – чтобы не казнить себя потом. На моей совести и без того немало зла, я бы даже на Эйхмана донести не решился.
Один охотник выследил Ивана Константиновича сам, а другой – тот, который склонял меня к сотрудничеству, – идя по следам предыдущего. Возможен – и вероятен – еще и третий охотник, но он пока что, похоже, не напал на след Ивана Константиновича, поотстав от своих более ретивых коллег. Рано или поздно он бы присоединился к двум другим, но события обгонят его, дичь ускользнет и истает на старой Аппалачской тропе, которую проложили предки моего единственного грибного конкурента. Сам я туда редко хожу, почва там каменистая, грибов мало.
Я знаю, что попутало Ивана Константиновича – жадность: иначе бы никто никогда его не выследил. Он работал в Майами по найму – ремонтировал и красил частные яхты, а зимой затаивался в Адирондакской глуши, где на заработанные деньги скупал участки земли и строил дома, которые любовно украшал морскими атрибутами с обслуженных им яхт, так что его дома вблизи узкого, как щель, Тринадцатого озера по убранству походили на корабли, готовые в любую минуту сняться с якоря и покинуть эти затаенные лесные участки ради морских просторов.
Эта метафора получила неожиданное продолжение – или подтверждение благодаря квартирантам Ивана Константиновича, который очень выгодно сдавал свои дома Пентагону: в общей сложности каждую зиму у него жили две-три дюжины морских офицеров и техников с атомных подводных лодок, часто с семьями. Зато в летние месяцы дома пустовали, и Иван Константинович не придумал ничего лучше, как дать объявление в эмигрантской газете о пансионе. На это объявление я и клюнул ввиду дешевизны, а вслед за мной и первый охотник, о чем я не подозревал занятый собственной охотой – грибами. А места были грибными – особенно если пойти от Тринадцатого озера вниз по направлению к Восточной Протоке Сакандаги. Однажды, уже под вечер, я набрел там на потрясающей красоты Ведьмин Круг с зачахшей травой внутри. Человек я не суеверный и во все эти побасенки, будто черти сбивают в таких местах масло, а ведьмы водят хоровод, не верю, но место мне и в самом деле показалось заколдованным, и я не решился вступить внутрь круга, и грибы, образующие кольцо, собирать не стал, о чем пожалел уже на следующий день и попытался найти этот Ведьмин Круг, но не удалось, хоть я и неплохо ориентируюсь в лесу.
Пока я охотился за грибами, первый охотник охотился за Иваном Константиновичем, а второй следил за первым и благодаря ему тоже вышел на Ивана Константиновича, а заодно и меня засек, решив поначалу, что грибы это только камуфляж. Как было ему объяснить, что грибы – это такая же страсть, как и любая другая, когда в ответ мне говорилось, что грибы можно и нужно покупать в магазине, а иных съедобных, кроме шампиньонов, не существует. Вся беда в том, что второй охотник был американцем – даже двое:они пожаловали ко мне в гости, как только я вернулся в Нью-Йорк с грибной добычей.