Текст книги "Афганцы."
Автор книги: Владимир Рыбаков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Он услышал только первый выстрел, затем все потонуло в грохоте и лязге. Он никак не мог перезарядить, обжег о ствол руку, но все равно у него, в общем, получалось, он посылал на огоньки очередь за очередью. «Раз я стреляю, значит воюю, значит все хорошо, как надо». Что-то толкнуло его. Он ощутил, как ему показалось, странную слабость, приходящую после ранения. Перезаряжая, понял: до него дошла уже слабая взрывная волна, толкнула его на пулемет. Пули все искали его, все визжали, он был в этом уверен. Когда рассвет брызнул светом из-за горы, старший лейтенант Борисов израсходовал все боеприпасы, бывшие у него под рукой. Он никак не мог унять бившую его крупную дрожь. Все мышцы были как каменные, болели руки и шея. Он пощупал голову, похлопал в веселом безумии себя по бокам, по ногам, почесал первобытным движением грудь. И только после этого догадался, что перестрелка продолжается. Выстрелы хлопали с ровным интервалом. Лежащий неподалеку туркмен Тангры ровными движениями целился, посылал очередную пулю, перезаряжал. «Как на конвейере. Молодец». Достав свой большой бинокль, Борисов принялся было шарить по полю боя. Раздался взрыв гранаты. «Недолет. Никуда не ходи! Стреляли вон из-за того мула». В труп животного вошли пуль семь-восемь, не меньше. Из-за другого мула показались чалма и дуло карабина, раздался выстрел. В ответ труп мула пробили пуль пять-шесть. Наступила тишина. «Какая-то она хриплая, будто вот-вот закашляет. Никогда такой тишины не слышал». Возле ущелья на разном от него расстоянии были разбросаны трупы. Не успели добежать, а ведь тому вон оставалось метров двадцать. Его сняли почти на полукилометровом расстоянии. Молодцы ребята, молодцы! Борисов пополз к Сторонкову. Видеть его позицию мешал камень. Обогнув его по-пластунски, радуясь боли в руках, крови своей, оставшейся целиком в теле, он увидел перевязанное плечо сидящего на камне в укрытии Сторонкова. Рядом, стоя во весь рост, помогал ему натянуть свитер Богров из Норильска. Борисов заставил себя встать: «Я должен это сделать, хотя и не объявлял себя убитым».
– Куда ранили?
Сторонков бросил на него хмурый взгляд:
– Если Колька дурной, то нечего ему подражать, господин старший лейтенант. В мякоть плеча афганец попал, порвал кожу, кусок мяса унес, до свадьбы заживет, и ни одна комиссия не спишет, мать ее… А Пашку убили. Свой пулемет отдать вам ему велел я. Пименова ранили. Говорил я ему: не балуйся гранатами, а он свое бубнит – не хуже, мол, отца Анатолия их швыряю. Высунулся, размахнулся, дурень. Слышишь меня, гад?
– Слышу, слышу. Ой! Болит!
Сторонков заматерился, передразнил друга:
– Ой-ё-ёй! Отец Анатолий, влепи ему еще одну иглу! Дурень! И научи его уму-разуму, научи его о себе думать, а не о гранате. Ему под ключицу попало, кость, наверное, задело. Домой поедешь! Отвоевался! Будешь дома нас ждать, а мы за тебя подыхай тут! Что? Что он говорит, отец Анатолий?
– Говорит, что не виноват, что больше так делать не будет.
Сторонков сплюнул не без гордости, посматривая искоса на старшего лейтенанта, как бы спрашивая: а у тебя есть после боя слюна? Во рту у Борисова было пекло. Жажда мгновенно вызвала спазму; он еле удержался от броска к фляге. Вдруг у Бодрюка раздались выстрелы.
Сторонков закричал своим тонким, резко-нервным голосом:
– Они начали первые контрольные. Давай и мы. Лейтенант, можете взять Пашкин карабин, раз уж я вам его пулемет отдал. В каждого по пуле.
Карабин плохо слушался обожженных рук, от жажды и усталости темнело в глазах, но Борисов не решался пить – никто к флягам не притрагивался. Минут через десять вновь стало тихо, только на этот раз шелестел поднявшийся ветерок. Все изрешетили. Там, внизу, живого ничего не осталось. Победа!
Подошел Бодрюк. На его лице была мрачная ярость.
Сторонков спросил:
– Сколько?
– Двоих. Соловьева и Пашука. И попали в бедро Звонкому. Вот тебе и спокойная засада!
К ним подошел Борисов:
– Поздравляю, ребята! Мы…
Сторонков резко рассмеялся, неприятно, тонким фальцетом. И только тут Борисов заметил привычку сержанта держать, смеясь, ладонь перед ртом. Эта привычка показалась ему нелепой. Ведь у него все зубы на месте. Смех Сторонкова обидел его.
– Поздравлять, старший лейтенант, при всем моем уважении к вам, не с чем! Обычно во время таких засад противник совершенно беспомощен, и потери бывают минимальные, случайные. А у нас – и убитые и раненые. На каждую нашу засаду приходится десять афганских, таких вот или почти. Мы, попадая в засады, потеряли за войну больше, чем во всех открытых боях. А тут мы, не они в засаде – и все равно потери! А вы нас поздравляете! Плакать надо! Конец войны, наших поубивали, а он поздравляет! Хорошо, шампанского с собой, салага, не притащил!
Довольно поглядев на уходящего Сторонкова, Бодрюк утешительным движением положил руку на плечо старшего лейтенанта:
– Не обижайтесь на него, товарищ старший лейтенант. Он нервный у нас, псих, считает себя лучше и умнее всех, такой уж уродился. Его никто не любит, я вам уже говорил. Но нам действительно не повезло. Обидно – во время таких операций потерь обычно не бывает. Наверняка горцы шли, уверен, мы внизу много карабинов найдем, даже с оптикой.
Борисов с трудом перемалывал в себе пережитое унижение, ощущая свою беспомощность… Ладно, ты меня, сука, еще попляшешь, ты меня, сука, еще припомнишь. Он выдавил:
– Почему горцы? Могли быть просто опытные духи, война ведь давно идет…
Бодрюк поспешил согласиться:
– Конечно, конечно, хотя даже опытный афганец так стрелять ночью вряд ли сумеет, у них боеприпасов для учений и стрельбы только самая малость. Афганцы, в общем, стрелять не умеют – крестьяне. Немногочисленные горцы – охотники, земли ведь пахотной в горах нет. Вот они и учатся стрелять с детства. Вроде наших сибирских охотников на белку. У них это в крови – стрелять без промаха. Они в нас выпустили не меньше двадцати гранат, да что, миномет успели установить, мин десять выпустили – все недолет! Два пулемета у них внизу – тоже в свет, как в копеечку! А вот ружейным огнем…. Да. С Витькой Пашуком мы полгода вместе… были. Вот я и подумал, товарищ старший лейтенант, что в нашу засаду попали горцы.
Борисов с недоумением посмотрел на Бодрюка. Он помнил разрыв одной гранаты, вероятно, последней. «Ни гранат, ни мин, ни пулеметов я не заметил, не слышал. Вот тебе и командир! Правда, я ведь и не командовал, за пулеметом лежал… Все равно непростительно. А что простительно? Салага я и есть, хотя с этим вот никак не могу примириться. И не должен. Офицер не может быть салагой! И это так Сторонкову не пройдет. Гном вшивый!»
Он спросил небрежным, но тихим голосом:
– А теперь как? Как вы привыкли действовать?
– Как прикажете, товарищ старший лейтенант. Мне… вообще-то неудобно, здесь Славкины люди, но…
– Давай-давай, я приказываю.
– Теперь нужно одному спуститься и произвести контрольные выстрелы. Остальные страхуют. По жребию, у нас так принято, идти сегодня поэту, Куманькову то есть. Да вот он уже собрался.
– А после?
– А после мы все спустимся и подготовим, так сказать, трофейный груз к прибытию вертолетов. Об успешном, так сказать, выполнении задания уже доложили, но вертолеты будут только часа через три-четыре.
Борисов услышал свой непреклонный голос:
– Я пойду с Куманьковым. Всем нас страховать.
Услышав шаги, Куманьков оглянулся, остановился:
– В чем дело, старшой? Или я чего-нибудь забыл?
Тонкие усики делали Куманькова штатским, словно даже война не приучила его к армии. От его походки создавалось впечатление, что он никогда не стоял в строю и не шагал на плацу. Большой пистолет, заткнутый за ремень, казался игрушечным, настолько Куманьков не был похож на солдата.
– Нет, ничего не забыл. Просто решил пойти с тобой. Не прогонишь?
Куманьков улыбнулся, закурил: запах гашиша окутал Борисова; ему вдруг тоже захотелось затянуться, но он, помечтав о чистой ледяной воде, отбросил желание. Куманьков еще раз сильно вдохнул, прикрыв глаза, задержал дым в легких. Но Борисов уже разглядел его напряженный взгляд из-под век. Ложное добродушие. Этот с улыбочкой кого хочешь задавит. Бой прошел, а я будто еще не понял, куда попал. И к кому. Они наверху небось смеются надо мной, мол, заставь дурака Богу молиться… Ну и пусть, я и себе должен доказать, раз, как они говорят, имею право на инициативу… Чего он молчит?
– Чего молчишь? Не доволен?
– Что вы, милости прошу. Доброму палачу помощь всегда нужна, но святая вода не положена. Он душу свою губит, другим помогая на небо лететь. Пошли.
Они спускались долго. Молча. Иногда помогали друг другу перевалить через крупные камни. Зарождающийся день уже бросал на них свой жар, заливал солнцем долину и горы. Куманьков протянул Борисову горсть витаминов, сам кинул несколько штук в рот, запил из фляги. Борисов не выдержал:
– Слушай, почему вы все после боя воду не пьете? Что за причина?
Куманьков вытащил окурок, жадно затянулся:
– Ошибаетесь, старшой. Я уже пол-фляги успел перед восходом солнца выпить. Все пили, не жалели, у афганцев мы наверняка воду найдем. Все равно скоро на базу. Это вам показалось. Пейте, пейте, нет у нас такого обычая после пиф-паф не пить воды, зря мучились… Да, так вот, если Колька, ефрейтор Глушков, пропустил к ущелью хоть одного афганца, то человек этот, возможно, нас уже берет на мушку. При первом же выстреле беги обратно зигзагами к камням. Если все в порядке и все афганцы тут в долине остались, тогда иди спокойно и следи внимательно. Если у афганца в руке оружие – дай по нему один или даже два контрольных, не жди, хоть бы у него была дырка во лбу. Если оружия нет, то следи за руками и грудью. Если зашевелится – выпускай всю обойму. Хотите затяжку? Спокойнее будет и целиться легче. Ну как знаете…
Запах крови, кала, мочи, внутренностей – на зное – был ужасен. «Это и есть запах смерти». Борисову показалось, что трупы уже распухли. Большинство убитых было разбросано вокруг мулов. Запах становился нестерпимым. Его скрутило, рвота оказалась настолько сильной, что он упал, скрючившись возле трупа афганца, у которого, задыхаясь, остановился. Нервные судороги выжимали его собственные внутренности, как белье. Только в уголке сознания мелькнуло, что сам он еще безобразней трупа, пристально глядевшего на него, что его могут пристрелить, как раненную лошадь, как вон того мула с распоротым гранатой или пулеметной очередью, его пулеметной очередью, брюхом. Борисов попытался встать, но новый приступ свалил его на землю. Внезапно старший лейтенант услышал выстрел, второй. Тело напряглось, тупо приготовилось мышцами встретить пулю – и победило разом судороги и тошноту. Это Куманьков дает контрольные, то есть приканчивает духов. Борисов встал. К нему подходил Куманьков. Подойдя, запел издевательски: «По небу полуночи ангел летел и тихую песню он пел, и небо, и звезды, и тучи толпой внимали той песне святой».
– Что это с вами, командир? Я уж подумал, вас этот афганец ножом к Аллаху отправил, такие случаи бывали. Что с вами? Вонь? Нервы? Может быть… Точно, да вы всю флягу одним махом выдули. Нужно потихоньку, в особенности если долго не пьешь после боя, тем более после первого в жизни. От воды люди пьянеют, не слышали? Говорят, в начале войны целое отделение хотели под трибунал отдать: ребята двое суток не пили, воевали как могли в середине августа, а после по литра два воды выглушили – и были косыми в доску… Однако, товарищ старший лейтенант, и вам нужно поработать, раз уж пошли с палачом. Я вам двоих оставил.
Куманьков взял пустую флягу Борисова и помахал ею над головой, постучал по ней пальцем.
– Пошли. А после с двух сторон потопаем к ущелью. На, возьми таблетки, заставь себя проглотить их.
За одним мулом лежал афганский парень. На вид ему было лет пятнадцать-шестнадцать. Он хрипло дышал разинутым окровавленным ртом, покрытым насекомыми. Из двух дыр в груди при выдохе показывалась розоватая жизнь. Карабин парня, CKC-4S, лежал рядом. Парень к нему не тянулся, смотрел молча то на стоящих шурави, то на небо, больше на небо. Борисова еще в детстве дед учил, что на войне раненых врагов не убивают – их берут в плен и лечат. В юности он услышал немало рассказов, «как немцы нас добивали и как мы добивали немцев», но считал это неправильным, лишенным благородства. Правильным было, как ему казалось, небрежно передать кому-нибудь колонну пленных, а самому продолжать, не оглядываясь, наступление на врага. Борисов также слышал, уже будучи курсантом, о насиловании немок и истреблении гражданских лиц на только что оккупированных территориях, но не верил в это, хотя и допускал отдельные случаи мести: «ведь немцы у нас такое творили». Только попав в казармы, только увидев собственными глазами, что солдат способен, впрочем, как и офицер, на совершенно невероятную жестокость и на столь же невероятную доброту по абсолютно непонятным причинам, Борисов перестал верить в невозможность чего-либо на войне. Но то была теория. Теперь он, провонявший смертью и собственной блевотиной, должен был пристрелить этого афганского мальчишку с огромными уставленными в небо черными глазами. Пусть смотрит на небо, пусть смотрит. Он знал, что не сможет выдержать взгляда мальчишки. Резкий голос Куманькова, шепелявый, заставил его вздрогнуть:
– Давай! У тебя еще один клиент есть. Ну?!
Старший лейтенант Борисов всадил из своего пистолета три пули в голову умирающего афганца и… не почувствовал себя палачом, будто чувство вины ушло из него вместе с блевотиной. Вторым оказался бородач. У него были прострелены грудь и горло. Глаза были закрыты. Грудь афганца дышала, и Борисов одной пулей в голову заставил ее перестать дышать, только и всего.
До ущелья они брели долго и осторожно. Глушков по праву считался лучшим снайпером обеих групп – он бил без промаха в голову. Возвращаясь к мулам, Борисов увидел, что группы начали спускаться в долину.
III
Безветренная жара конца афганского лета все мощнее пекла афганцев мертвых и «афганцев» живых. У старшего лейтенанта Борисова Владимира Владимировича кружилась голова, слабость сосала душу, будто приучала ее к равнодушию. Страх, тот скачущий страх, исчез, чтобы, как знал Борисов, больше не вернуться. «Мой страх отныне будет иным». По совету Куманькова они отвязали с мулов два легких тюка, оттащили их подальше от трупов и сели на них. Подразделение старшего лейтенанта продолжало спуск, труднее всего было нести тела погибших – носильщики, часто меняясь, старались не побить их о камни.
– Хотите косяк?
Борисов махнул рукой:
– Хочу, но не возьму. Решил так. Ты не соблазняй.
– Все равно ведь, рано или поздно начнете. Здесь водка не помогает.
Куманьков пожал плечами, закурил. Протянув белый пластмассовый бидон с водой Борисову, сказал серьезно:
– Умойтесь, а то глядеть на вас страшно, воды у них еще много.
Борисов послушно умылся, послушно поправил на себе обмундирование, причесался. Куманьков посмотрел на него с одобрением:
– Ты, старшой, прости, но самого молодого, юнца, я специально тебе оставил. Во-первых, ты сам пошел, никто тебя не просил, а, во-вторых, чего грех на душу брать, когда можно другому передать. Но даже дело не в этом – одним грехом больше или меньше. Лучше начать с самого трудного, вот что я подумал. Только теперь ты получил настоящее боевое крещение, теперь, не на рассвете. Теперь ты почти «афганец».
Борисов посмотрел на него холодно:
– Я это понял и на тебя не в обиде. Все равно нужно было мне через это пройти. Да и прав твой сержант – афганцу этому молодому только легче стало от моих пуль. Но я хочу с тобой о другом поговорить. Ты человек интеллигентный и сам должен понимать, что пропаганда, будто мы империалисты, до добра довести не может. Мы можем провести двадцать удачных операций, но если при этом наверху узнают, что в моем подразделении слушают «голоса» и сравнивают эту войну с завоеванием Кавказа, Бухары и считают командующего Сороковой армией вторым Скобелевым, – ничего, кроме неприятностей, а возможно, и трибунала, мы не заработаем. Идеологический саботаж остается в армии идеологическим саботажем, перестройка или не перестройка, гласность у них там в Москве или не гласность. Так скажи мне честно, что ты обо всем этом думаешь, а если знаешь, то – что же делать?
Куманьков (анаша-гашиш уже успокаивала его кровь, замедляла движения) лениво, но выразительно посмотрел на горы, на трупы, на все еще спускающихся по тропе живых друзей, несущих друзей мертвых, словно говоря: ну какая может быть тут идеологическая диверсия, что за глупый разговор. Взгляд старшего лейтенанта не изменился, продолжал быть требовательно-беспокойным. Страх перед политикой остался в нем после событий последних суток едва ли не самым сильным. Куманьков скривил лицо. Плохо произносил он слова, шепелявил, проглатывал последние слога так, что Борисову приходилось наклоняться к нему, переспрашивать. Внешне получалось: учитель поучает незадачливого ученика.
– Зря беспокоишься, старшой. Начальство про все это знает, тем более что этой, назовем ее так, болезнью – больны и многие офицеры. И я даже думаю, что эта, как ты ее называешь, идеологическая диверсия выгодна высокому начальству. Посуди сам. Едут люди либо выполнять интернациональный долг, защищать афганцев от американцев, китайцев, пакистанцев, либо защищать наши южные рубежи, либо всё вместе. Через некоторое время некоторым, тем, кто любит думать или иначе не может жить, становится ясно, что нет и не было в Афганистане ни американцев, ни китайцев, ни пакистанцев, что никого мы не опередили своим вторжением и своей войной, что «если бы мы не вошли, то вошли бы американцы» – такая же туфта, как и все остальное. Американцы не только не собирались входить, но даже и мало помогали афганцам до последнего времени, и чтобы это понять, не обязательно американское радио слушать, достаточно послушать стариков, которые сами слушали стариков, когда были салагами (и так далее до начала войны). А если американцы не собирались входить, то и не было никакой опасности для нашей границы. Так для чего, спрашивается, мы тут подыхаем и убиваем афганцев? Чтобы Наджиб-улла-улла нашу икру жрал да пшеничную водку пил? Нет уж, за это я воевать не буду, никто не будет, если, конечно, задаст себе этот вопрос. А в нашем деле времени свободно подумать предостаточно. Так что же было делать? Откажешься выполнить приказ – поставят к стенке. Плохо будешь воевать – тебя же афганцы и кончат. Сбежать? Вон граница рядом. Пробовали. Бежали на Запад. Будто Пакистан – Запад! Бежали по разным причинам. Чего ты меня все время перебиваешь, переспрашиваешь? Хочешь, старшой, слушать, так слушай, а то мне ведь и говорить не очень охота. Ладно. Так я о чем… Одни бежали, потому что их обманули, не на ту войну послали. Другие ждали трибунала. Третьи боялись войны и предпочли ей плен в Пакистане. Четвертые хотели свободы. Пятые – разбогатеть. А скольким удалось попасть на Запад? Единицам. Остальные попали к афганцам и погибли. Так что и побежать не побежишь. Выход только один – воевать, другого нет и не дано. А раз воюешь, то и путную причину войне нужно подобрать. Вот и выдумали продолжение нашей русской империалистической политики. Что делает Сороковая армия? Продолжает расширять империю! К теплым морям рвемся – говорят о нас американцы. Чепуха это все, но правды не знаю. Ну, чего мы сюда влезли? Сторонков говорит, что знает, но предпочитает ахинею нести насчет продолжения дела русских царей. Начальство понимает, что боеспособность армии зависит во многом от удачной легенды, ну, от кое-чего еще, о чем не говорят, одной безысходности маловато, но это уже другая песня. И ты ее, старшой, скоро будешь петь. А мне, скажу я тебе, не хватает веры в Афганистан как второй Кавказ. У меня горе от ума, потому и страдаю больше других. А ты страдать не будешь. У тебя от этой войны сплошная выгода будет, не беспокойся… Вон, наши подходят.
Первым шел с искаженным болью лицом сержант Сторонков и, подойдя к Куманькову, с трудом хлопнул его по плечу:
– Молодец, поэт. И чего тебе так не везет, ума не приложу, короткую соломинку все время вытаскиваешь. Зато живой еще. И даже не попятнали, вон как меня. Тяжелая у нас работа, ничего не скажешь… Эй, ребят положите подальше, в сторонке. Хорошо, что я достал целлофановые мешки. Доставал, о себе думал. Они даже большими оказались. Как у тебя, поэт, было стихотворение про наш саван? Саваном нам будет белый орел афганский, не гроб сосновый, для героев известных – будет гроб цинковый… что-то в этом роде. Но о мешках для удобрений, говорят, даже для мусора ты тогда не думал. Чего молчишь? Сколько косяков уже успел? Два? Три? Хватит. Это приказ. Я все понимаю, я каждый раз все понимаю, но это приказ.
Борисов сидел молча рядом, не шевелясь. К нему быстро возвращались силы, а с ними и уверенность. «Мне не в чем себя упрекнуть. Я в первом же бою делал все, что делали они, опытные. Я даже сделал больше – пошел добровольцем. Нужно, чтобы об этом узнали не от меня… от Бодрюка. А Сторонков похож, точно похож сейчас на мартышку полковника. Даже не смотрит на меня, сволочь. Он еще извинится. Вот, поворачивается ко мне. Если еще раз оскорбит, то я… что я?»
– Ну, товарищ старший лейтенант, с боевым крещением вас. Люди говорят, что с вами можно сработаться, я тоже так думаю.
Подошедший Бодрюк широко улыбнулся и сильно закивал головой.
– Это точно. Вы вели пулеметный огонь что надо, а после по своему почину спустились, вызывая огонь на себя, на разведку в долину.
Сторонков желчно улыбнулся, то ли засмеялся, то ли закашлялся:
– Ладно, ладно. Тебе, Леха, только волю дай, так ты без мыла… Чего руками разводишь, да я не против, пожалуйста.
Сторонков бросил быстрый выразительный взгляд на старшего лейтенанта и, как бы продолжая разговор, сказал скороговоркой:
– Леха, ты распорядись, пусть начнут работу, я громко говорить не могу, в рану отдает. Так что давай, а я тут с лейтенантом останусь.
Бодрюк поколебался, ему явно не хотелось принимать командование над обеими группами, он бы предпочел, чтобы последнюю операцию, вероятно, по сбору трофеев, провел Сторонков. Борисову это показалось странным, но за последние сутки столько необычного произошло, что он отказался думать о возможной причине безынициативности инициативного Бодрюка, принявшего хмуро решение и заоравшего:
– Все ко мне! Все устали, знаю, всем трудно, знаю, но надо сделать последнюю работу. Может, ничего и не найдем, но – надо. Не для себя только пашем. Думаю, афганцы не успели нам гостинцев оставить, но нужно быть все равно начеку.
Ворча и матерясь, солдаты начали оттаскивать тюки подальше, потрошить их. Все афганские трупы были обысканы и найденное на них сложено на расстеленной на земле тряпице. Раздался крик:
– Есть! Касса есть!
Борисов видел: металлический ларец был осторожно вскрыт и его содержимое вытряхнуто на тряпку. Только после этой работы повеселевшие солдаты начали оттаскивать в кучу трофейное оружие, боеприпасы. Бумаги, найденные на афганском командире, Бодрюк отдал Борисову, тупо наблюдавшему за происходящим. Затем мешки с продовольствием, ящики с медикаментами, тюки с одеждой, еще какие-то коробки были брошены в кучу, чем-то политы, похоже маслом, чем-то посыпаны, похоже порохом… раздался выстрел из ракетницы и заполыхал костер, воняя и треща, выдыхая черный дым. И только глядя на огонь, неестественный в этой немыслимой жаре, Борисов понял, что произошло. Он повернул голову к сидящему рядом с ним на тюке Сторонкову и встретил внимательный, настороженно-холодный взгляд сержанта. Вот откуда у них американские ботинки, американские соки, таблетки, «пакистанки», «драгуновки», «бесшумки», транзистор, водка. Они – мародеры! В Союзе за пять помидор с колхозного поля солдата могут под трибунал отдать, в любом случае десяти суток губы ему не миновать, а они тут трупы обворовывают, кольца с рук сдирают…
Лицо старшего лейтенанта исказилось, задрожавшая рука потянулась вдруг к кобуре… Сторонков спокойно ткнул своей «бесшумкой» старшего лейтенанта в плечо:
– Подожди. Поговорим. Ты же живой. Ну и поговорим. Леха! Иди сюда! И Бодрюк с тобой поговорит. Или покивает головой. Спокойно, спокойно. Убери руку! Ну?! Вот дурень.
Борисов не узнал своего голоса, и никогда еще в жизни не чувствовал себя таким благородным:
– Ты у меня, сука, еще поплатишься. Под трибунал пойдешь, а после него тебя, гада, к стенке поставят. Я о чем-то догадывался, не зря ты о деньгах, о том, что все можно купить, лепетал. Меня не купишь! Мразь ты, армию позоришь, страну позоришь!
Он крикнул подходящему Бодрюку:
– Ну, а ты что скажешь, говно хохляцкое?!
Не задумываясь, Бодрюк ответил:
– Сам ты говно кацапское. Ишь ты, звездочки у него, подумаешь. Я с ним по-хорошему, а он?
– Мародер! Трупы обираешь? Вместе с дружком под трибунал пойдешь!
Бодрюк мгновенно успокоился, протянул:
– А-а-а-а, вот оно что. А ты, Слав, чего ему не объяснил, не пояснил?
– А сам ты не можешь? У меня плечо болит.
– У тебя лучше получается.
Лежащий рядом с тюками Пименов грустно сказал:
– Будет вам лаяться, ребята. Мы же сегодня троих потеряли. Зачем же так?
Бодрюк наклонился к нему:
– Володь, нужно тебе чего? Соку хочешь? Больно тебе? Еще тебе иглу дать?
– Не больно мне. Сок дай. И помолчи. Пусть Славка лейтенанту скажет. А то надоело. Кричите, кричите.
Печальный Пименов закрыл глаза. Борисов, все еще задыхающийся от бешенства, не нашел ничего другого, как кивнуть головой. Бодрюк сел на землю и приготовился слушать. Подошли остальные – они гримасами и вопросительными взглядами пытались узнать, в чем дело. Маленький, сухой, нервный Сторонков выглядел странно-внушительно. Он усмехнулся:
– Мы, значит, мародеры, позор армии, позор страны? Разберемся. Нас посылают в горы с АК на глупую смерть. Это чей позор? Нам не дают нужного обмундирования, достаточного количества витаминов, нужной боевой техники – и этим обрекают на смерть. Это чей позор? Наш или армии, страны? Погибают наши товарищи по оружию, да, выспренно изъясняюсь, высокопарно, но разве они не наши товарищи по оружию? Погибают они, часто кормильцы матерей, их опора. И что же? Матерям нашим запрещали годами говорить, где и как мы погибли, и выдавали копейки за нашу смерть. Теперь разрешили говорить – под занавес, но продолжают выдавать за сына жалкие гроши. Это чей позор? Не армии? Не страны? А наши раненые? Подыхают дома без ухода, без денег, без жилплощали, без уважения. Нам теперь говорят: вы герои, вам квартира вне очереди, поступление в институт вне конкурса, отпуска вам будут летом. И – x…! Забыть о нас хотят, об этой войне. Газеты нас теперь прославляют, а на деле мы все равно есть и будем отверженные. Так что же, нужно нам было спокойно подыхать тут или после дембеля дома? Нет! Старики нашего полка несколько лет назад создали Братство. Правильно они сделали или нет?
Люди вокруг Сторонкова рявкнули:
– Правильно!
– Конечно, правильно. Если правительство о нас не заботится, то мы сами должны о себе позаботиться, о наших друзьях, о матерях погибших, о раненых. Правильно?
– Правильно!
– Деньги на кооперативные квартиры, на дома, на пенсии нашим матерям – потому что матери наших погибших товарищей – наши матери, разве не так?
– Правильно!
– …Нашим раненым, нашим инвалидам, нашим подыхающим от ран на родине, нам самим, наконец. Мы что же, должны вернуться голыми, а дома наши награды за бутылку отдавать? Мы имеем право после войны жить по-человечески. Правильно я говорю?
– Правильно!
Борисов отметил, что Бодрюк рявкает «правильно» с тем же фанатизмом, с той же восторженностью, что и другие. Борисов боролся с собой, но вынужден был признать, что слова Сторонкова смущают его.
Сержант Сторонков выдержал в полной тишине паузу:
– У нашего Братства справедливые законы. Мы не суки из нашей армии, торгующие оружием, из которого после по нам же стреляют афганцы. Мы не торгуем, как некоторые, планом, опиумом, героином, отравляющим людей, – мы сами, вернувшись домой, будем пить только водку. Правильно?
– Правильно!
– Мы не тыловые вши, продающие матрацы, на которых мы должны спать, мясо, которое мы должны есть, горючее, без которого мы гибнем. Мы берем только у врага и только у врага брать и будем. Таковы законы Братства. Не мы их выдумали, но мы с ними согласны. Правильно я говорю?
– Правильно!
– Так и не в чем нас обвинять. А кто это делает – тоже враг. Только вот что я должен еще сказать: наш командир только прибыл, всего несколько дней вообще в Афганистане, все ему ново, непонятно. И я честно скажу свое мнение: он хороший парень. Я за ним понаблюдал. Он глупо поступил: пошел с Артуром, подставил голову под пулю, хотя его об этом никто не просил. Мы посмеялись над ним, но, вспомните, смеялись мы над ним добродушно. А часто мы смеемся над офицерами добродушно? То-то. Много среди офицеров хороших ребят, но что делать, такая уж сволочная у них профессия… В общем, лейтенант показал себя покамест только с хорошей стороны, за исключением вот этого компота недавнего, но мы ему все пояснили, и я уверен, что в самом скором будущем мы все станем его друзьями. Алексей, что скажешь?
Бодрюк улыбнулся широким ртом, повел широкими плечами:
– Что скажу? Скажу, что ты правильно говорил, без нашего Братства нам никак нельзя. Но я уверен, товарищ старший лейтенант понимает, что Братство нам не мешает выполнять наш интернациональный долг и быть политически грамотными. Пусть он знает, что мы его не подведем. Правильно я говорю?
Группа Сторонкова промолчала, группа Бодрюка дружно ответила Бодрюку, как раньше отвечала Сторонкову:
– Правильно!
И все взгляды устремились на уныло опущенную голову сидящего на тюке старшего лейтенанта Борисова, мысли которого старались поладить с чувствами и найти наиболее удобный выход из положения. «Я не ощущаю к ним никакой злобы. Зря я вспылил. Они по-своему правы, правительство действительно мало что делает для армии, а для солдат, воюющих в этом аду, и подавно. Мародерство, как ни верти, конечно, гадость и мерзость, но этих людей просто поставили в тупик. Да и идти против целого коллектива в таком деле – настоящее самоубийство. В конце концов главное – что они воюют и воюют хорошо, даже отлично, а все остальное… Это и вдалбливал мне в башку полковник».
Борисов поднял голову:
– Вот что, ребята: погорячился я, вы уж простите. Многое для меня здесь пока непонятно. Но я хороший ученик, а вы – учителя. Все будет в порядке, главное – чтоб комар носа… Договорились?
Радостный гул был ему ответом. Отец Анатолий заявил: