355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Санин » Точка возврата » Текст книги (страница 12)
Точка возврата
  • Текст добавлен: 21 ноября 2017, 13:00

Текст книги "Точка возврата"


Автор книги: Владимир Санин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

ЛИЗА. Не в службу, а в дружбу, дай воды, Игорек… Спасибо… Свежий ты, веселый, один за нас всех, правда? Ну, не смотри на меня грустно, знаю, что уродка.

Больше говорить никому не хотелось. Ощущение было такое, будто на нас плеснуло грязью и мы не можем ее отмыть. Добрый кусок жизни я провел в экспедициях и привык к тому, что человека можно познать лишь тогда, когда ему очень плохо: счастье однозначно, счастливые люди все одинаковы, разными их делает борьба за существование. В блокаду я видел людей, которые делились последним ломтиком хлеба, но видел и таких, которые готовы были такой ломтик вырвать силой. Человек остается человеком до тех пор, пока сохраняет уважение к себе, чувство собственного достоинства. Но ярлыки я вешать не люблю, считаю это очень вредной вещью и просто стараюсь понять, почему человек повел себя так, а не иначе. Понять – значит простить, грехи отпускают даже самому закоренелому грешнику, а Солдатов в моем представлении таким не был: взрыв эмоций отражает характер, вернее, темперамент человека, но не его сущность. Самым важным будет то, как он поведет себя дальше. Он лежал у печурки, на излюбленном месте Димы, и жалко, по-детски, скулил. Слышать это было тяжело, но его никто не успокаивал, очерствели мы, что ли, слишком погрузились в себя.

АННА ГРИГОРЬЕВНА. Мужики-и… Одним словом, мужики…

КИСЛОВ. Разнюнился, шоферюга. За что боролся, на то и напоролся.

Солдатов вдруг встал, торопливо пошел к выходу и хлопнул дверью.

НЕВСКАЯ. Слава!

БЕЛУХИН. Ничего, пусть маленько остудит голову.

НЕВСКАЯ. Это слишком жестоко, его надо вернуть.

АННА ГРИГОРЬЕВНА. Заступница, христова невеста! Он-то тебя облаял, не пожалел.

Невская молча поднялась, сунула ноги в валенки и выбежала, за ней с криком «Зоя!» метнулся Гриша.

АНИСИМОВ. Захар, Игорь – быстро!

Спустя минуту-другую все пятеро возвратились, молчаливые, осыпанные снегом. И снова стало тихо, только за окошком ревела, не унималась пурга.

* * *

Солдатов задремал – всхрапывает. Это хорошо, я опасался, что он будет чутко прислушиваться и выискивать повод для новой ссоры, а если такого парня, как Солдатов, долго бьют по самолюбию, его поведение может стать непредсказуемым. Нет худа без добра, теперь и другие попридержат свои эмоции – я имею в виду в первую очередь Захара. В каждом из нас глубоко в подсознании скрывается пещерный человек, но не каждому дано удержать его там, внутри. Когда все благоприятствует, соблюдать достоинство – штука не хитрая, а когда против тебя, кажется, ополчился весь мир, пещерный человек со своей дубиной так и рвется…

О чем-то шепчутся Невская и Гриша, тихо разговаривают Белухин и Игорь, а я лежу и думаю о том, что мне крупно не повезло.

Лет десять я безуспешно пытался попасть на Северную Землю, наименее, пожалуй, изученную сушу Арктики. Нам уже многое известно о миграции и «родильных домах» медведей на Новой Земле, Земле Франца-Иосифа, на Новосибирских островах и особенно на острове Врангеля, но что-то постоянно мешало нам всерьез заняться Северной Землей. Между тем и двухгодичные наблюдения Ушакова, Урванцева, и разрозненные сведения, получаемые от полярников, давали основание предполагать, что осенью осуществляется интенсивная миграция медведей с Северной Земли к проливу Вилькицкого и что на ближнем к Таймыру крупном острове Большевик имеется «родильный дом». Хотя установить этот факт было крайне важно, отсутствие средств не позволило и в нынешнем году организовать экспедицию; однако в отпуск мне вырваться удалось, и Пашков, начальник станции на Голомянном, обещал оказать всяческое содействие транспортом и людьми. Лиха беда качало: если удастся собрать обнадеживающие данные, то весной экспедиция пойдет сюда обязательно и мы сотрем очередное «белое пятно» на «медвежьей» карте Арктики. Белухин уверяет, что раз Пашков обещал, он все, что может, сделает, но буду ли я иметь возможность воспользоваться его бесценной помощью…

Жжение, боли в желудке не ослабевают, мысли упорно возвращаются к еде. Я начинаю сам себя презирать: когда Солдатов потребовал идти на медведя, внутренне я совершенно с этой идеей согласился. Однажды на острове Котельном мне пришлось в порядке самозащиты застрелить крайне воинственно настроенного самца, которого не могли остановить ни ракеты, ни предупредительные выстрелы; но то был исключительный случай, обычно мне легко удавалось либо отпугнуть медведя, либо спрятаться от него. Сегодня же впервые в жизни медведь вызвал у меня не научный, а гастрономический интерес, за что я не очень искренне и безуспешно пытался себя осудить. Представляю, что подумали бы обо мне Савва Михайлович Успенский и другие коллеги, которые гибель любого медведя переживают как большое личное горе. Бедные мишки, в тридцатых-сороковых годах их осталось уже совсем немного, их били все, кому не лень, а куда медведю с его полтонной мышц против разрывной пули… Дошло до того, что на Аляске их стреляли с самолета – и это делали люди, наверняка читавшие Джека Лондона, Кервуда и Сетон-Томпсона! Охота, в которой одна сторона не имеет ни одного шанса, а другая все, это не охота – бойня! Рабы сиюминутного интереса, люди не ведают, что творят: выбили зубров и бизонов, скоро покончат с китами и, наверное, истребили бы всех до единого белых медведей, если бы не долгожданный Закон, запрещающий на них охоту повсеместно. Вину за его принятие Анна Григорьевна, мой постоянный оппонент, возлагает лично на меня, и она не совсем ошибается, поскольку в числе других я готовил материалы для комиссии. И вот я, один из злейших врагов браконьеров, с растущим интересом и сочувствием слушаю нижеследующий разговор.

БЕЛУХИН. Нет, лобные кости пуля из пистолета не пробьет, нужно бить в ухо или под лопатку, лучше всего в упор.

ИГОРЬ. Легко сказать, так он и подпустит – в упор.

БЕЛУХИН. Потому и говорю, подождем, однако, пока не сунется. Поджарить бы кусок нерпичьего сала – услышал бы за километр! Сунется в дверь, начнет глазеть, тут его и стреляй, снимай шкуру и разделывай. Только печень есть нельзя, свободно можно отравиться – сильный яд. Как эта болезнь называется, Михал Иваныч?

Я. Гипервитаминоз. В медвежьей печени сконцентрировано слишком большое количество витамина А, в пол-сотне граммов такая доза, что человеку хватило бы на год.

АННА ГРИГОРЬЕВНА. На камбуз я брала задние окорока, остальное – собакам.

БЕЛУХИН. Вот поймает тебя Михаил Иваныч на слове и обдерет штрафами, как липку.

Я. На Врангеля егерем был Шакин, этот бы и в самом деле не простил.

АННА ГРИГОРЬЕВНА. Житья от твоих медведей совсем не стало, обнаглели, будто по радио про запрет узнали.

ИГОРЬ. Не беспокойтесь, тетя Аня, если придет, мы ему разъясним, что Законом предусмотрены исключения.

АННА ГРИГОРЬЕВНА. Ты, что ль, разъяснишь? «Мы пахали…» Не раззадоривай старика, не тот он стал, промахнется, и неизвестно, кто кого кушать будет.

БЕЛУХИН. Не будем мы его стрелять, мы ему бантик на хвостик привяжем для красоты.

ГРИША. Дядя Коля, а если медведица с маленькими медвежатами, тогда как?

БЕЛУХИН. Какие осенью маленькие, нынче могут быть либо полугодовалые, либо лончаки, прошлогодние. Этот маленький, однако, так лапой врежет…

ГРИША. А медвежат можно приручить?

БЕЛУХИН. Пытались. Анна Григорьевна до пяти месяцев кормила Мишку и Машку, только ничего хорошего из этого не вышло.

АННА ГРИГОРЬЕВНА. Ой, Гришенька, одно расстройство, заявился самец и разорвал их, на цепи они сидели. Так жалко было…

Я. На Врангеля мы нашли однажды двух сироток, куда делась их мать, так и не выяснили. Подсадили в берлогу к другой роженице, она их и выкормила. А приручать белых медведей, Гриша, дело неблагодарное и опасное, я лично не знаю ни об одном удачном случае. Очень хороший и честный фильм Ледина о прирученной белой медведице – помнишь, мы о нем говорили, многих ввел в заблуждение. Боюсь, если Ледин продолжит свой смелый эксперимент, дело может кончиться трагически.

АННА ГРИГОРЬЕВНА. Мы своих тоже с цепи не спускали, думали в зоопарк отдать. Один повар приручил на станции медвежонка, кормил его побольше года, а однажды нес ведро, поскользнулся, упал на медведя, и тот помял его до смерти. От них, Гришенька, лучше держаться подальше, береженого бог бережет.

Я. Самые опасные для человека – крупные самцы, особенно старые или больные, которым трудно добыть нерпу.

КИСЛОВ. А как узнаешь, что больной? Кардиограмму им делаешь?

Я. Вы не так уж далеки от истины, мы их обследовали и даже взвешивали на специальных весах-треноге. Однако в обычных обстоятельствах к медведю лучше не приближаться это прежде всего небезопасно для него. Он очень любопытен, бежит знакомиться, а к чему приведет такое знакомство, предугадать трудно. Может быть, он хочет с вами поиграть, но не исключено и другое, намерения его неизвестны, и вы, перепугавшись, на всякий случай всадите в него обойму… А если вы безоружны и пытаетесь убежать, тем хуже для вас. Впрочем, об этом мы уже говорили.

КИСЛОВ. Погоди, а как это они давались взвешиваться?

Я. Если нужно, мы их усыпляем – стреляем «летающим шприцем», временно парализующим нервную систему.

БЕЛУХИН. Здесь бы нам заполучить такую штуку…

Я. У меня с собой целый набор… Прошу прощения – был, в багаже.

КИСЛОВ. Вот бы что Кулебякину выбросить, а он – марки.

АНИСИМОВ. Захар…

КИСЛОВ. Прости, Матвеич…

АНИСИМОВ. В последний раз.

КИСЛОВ. Честное слово, сдуру ляпнул… Мне бы тогда Диме помочь, да ноги ко льду примерзли.

БЕЛУХИН. Все мы были хороши. Я ведь тоже подрастерялся, Илья.

ИГОРЬ. И я… Рюкзак с едой в ногах лежал, что, казалось бы, стоило вынести. Один только Дима и оказался на высоте.

Все это прозвучало искренне и грустно, как реквием… Я от души порадовался, что Диму Кулебякина, славного парня, вспомнили добрым словом. Но потом все стало очень плохо, такой уж, видно, сложился у нас трудный, неудачный день; такой неудачный, что лучше бы проспать, не видеть и не слышать того, что произошло.

Лиза, которая за последний час и двух слов не сказала, вдруг спросила:

– Игорек, а если б вынес, поделился бы с нами? Вопрос был оскорбительный, Игоря передернуло, но он сдержался и отделался шуткой:

– Смешная вы, Елизавета Петровна.

– А я всегда такая, – Лиза говорила отрывисто, не поднимая головы, – мне палец покажи – я смеяться буду. Так поделился бы?

Игорь не ответил, пошуровал в печке и вышел в тамбур.

– Мало на юношу нападали, так и ты на него, – сердито сказала Анна Григорьевна. – Зачем обидела?

– Ничего, я перед ним извинюсь, – с каким-то недобрым смешком ответила Лиза. – Ой, как извинюсь, самой тошно будет.

– Лизонька, – с тревогой спросила Невская, – хочешь воды?

– На Славу все набросились, затоптали… – прошептала Лиза, – а этот – чистенький… Сил нет, помоги встать.

Игорь вернулся с дровами и молча сложил их у печки.

– Игорек, – Лиза, пошатываясь, шагнула к нему, положила руки ему на плечи, – прости дуру, дай я тебя поцелую.

– К чему такие нежности? – растерялся Игорь.

– Неужто не хочешь? – с тем же недобрым смешком проговорила Лиза. – Уродка, да? Вот ты и попался, мой хороший, нежный, нецелованный…

– Ты бредишь! – Игорь отшатнулся. Стоявший рядом с ними Белухин подхватил Лизу и помог ей лечь обратно. Ее всю трясло, она всхлипывала, стонала и наконец затихла в объятиях Невской.

– Чокнулась, что ли? – шепотом спросил Кислов.

– Тогда и я чокнулся! – незнакомо грозным голосом возвестил Белухин. – Кажись, пахнуло колбасой.

Солдатов поднял голову, сел. Игорь хотел было выйти, но Белухин его удержал, потянул носом и повторил:

– Пахнуло колбасой, мужики. Копченой, по пять тридцать за килограмм. В каком гастрономе брали, Игорь, не помню, как по батюшке?

Старый ворчун

Покинув Средний, вездеходы быстро выбрались на соседний Домашний и загрохотали по каменно-твердому заснеженному грунту – возможно, подумал Пашков, единственно безопасная часть предстоящего пути. Правда, вместо того, чтобы идти вдоль острова, можно было бы сразу свернуть на припай, но Пашков никогда не упускал случая навестить могилы Ушакова и Кремера. Они находились у дальней оконечности узкого, вытянутого в длину острова, недалеко от занесенного снегом фундамента бывшего дома Ушакова, Урванцева, Журавлева и Ходова – первого жилого строения на архипелаге Северная Земля. Дом был разобран по бревнышку и восстановлен на Среднем (несмотря на протесты Пашкова, бережно сохранившего на своем Голомянном охотничью избушку Журавлева), и на острове остались лишь одни могилы. Над ними установили каменные стелы с мемориальными досками, и, залетая транзитом на Средний, все полярники шли на Домашний поклониться праху двух знаменитых начальников Северной Земли.

Когда бы ни приходил сюда Пашков, при виде этих, быть может, самых одиноких могил на земле у него сжималось сердце. Выхваченные из ночи фарами вездеходов, стелы казались случайными на пустынном, закованном в лед островке; сейчас, думал Пашков, мы уйдем, и они вновь останутся одни на долгие месяцы, в полярную ночь не только люди, но и медведи редко навещают этот безжизненный уголок, только арктические ветры гуляют здесь, лютые ветры, которые не в силах потревожить покой усопших…

Отдавшись печали, Пашков постоял у могил, на прощанье смахнул снег с мемориальных досок и направился к вездеходу. Втихомолку и он присмотрел здесь себе местечко, хотя от души надеялся, что стела с его именем появится не скоро. Здесь – потому, что из Арктики он уходить не собирался. Природа одарила его железным здоровьем, за наукой он, самоучка, хотя и не без труда, но поспевал, станция считалась образцовой, и насчет пенсии ему никто не намекал. Да и Клава к свои пятьдесят семь лет на здоровье не жаловалась и могла дать фору любому из нынешних радистов. Правда, их дети, как и зубавинские, изредка писали, что пора бы угомониться и бросить якорь на материке, но делали это больше для приличия, ибо высоко ценили щедрые вклады стариков в свои семейные бюджеты. Так что всем было хорошо – и начальству, и родителям, и детям.

Вездеходы спустились на припай. Впереди – пятьдесят километров пути.

* * *

С нелегким сердцем Пашков решился на этот поход.

К островам он ходил не раз, но только в ясную звездную ночь, когда в трескучие морозы затихали пурги и лед приобретал прочность бетона. Тогда снаряжал он два вездехода и в считанные часы прокладывал трассу. На всеми забытых, пока что не нужных людям островах песцы были непуганые, и за удачный сезон их добывали по две-три сотни – дополнительный и немалый заработок, за любимый женщинами мех платили хорошие деньги, которые по справедливости делились на всех зимовщиков поровну.

Но идти к островам в конце октября…

Хуже всего было то, что лед в проливе еще не набрал надежной толщины. Тридцать сантиметров – это считалось неплохо, ну, в крайнем случае, двадцать пять, а промеры показали, что там, где проходило подводное течение, лед не достигал и двадцати сантиметров. Для шестиколесных вездеходов с их весом в три с половиной тонны этого было слишком мало: лед под ними прогибался дугой, за гусеницами возникала паутина трещинок… Вот хотя бы недели через две – другое дело, к этому времени лед обычно нарастал. Чаще всего трассу через проливы так и прокладывали – к середине ноября, и то шли с оглядкой, обязательно и непременно по вехам.

Пашков похвалил себя за то, что еще вчера велел разметить первые километры, и не какими-нибудь палками и шестами, а бочками. Лучше бочек ориентиров и придумать невозможно, они округленные, и их не так заносит, как любые другие предметы. К тому же и ставить их значительно легче, не надо вкапывать: сбросил, поставил на попа – вот тебе и готовый ориентир. А бочки в Арктике несчитанные, на каждой станции сотни, невыгодно их, порожние, самолетами вывозить, да и корабли в навигацию неохотно забирают, так что материал даровой, под ногами валяется. Так всю зиму бочки и простоят, до лета, пока под ними лед не начнет вытаивать. А деревянная веха покрывается инеем, обледеневает, сильным ветром ее может поломать, да и видна она издали не так отчетливо, как бочка, особенно с наступлением ночи.

Шли по вчерашней колее от бочки к бочке, и за эту часть пути Пашков был спокоен. И вел вездеход не кто-нибудь, а известный в Арктике, несмотря на свою молодость, водитель Коля Кузьмичев, по прозвищу Кузя, прославившийся своей необыкновенной удачливостью. Выучил Кузю, тогда еще демобилизованного несмышленыша, сам Белухин, а лишь бы кого в ученики он не брал: долго присматривался, определял, имеется ли у человека любовь к железу, прокатывал на всех режимах и лишь потом посвящал в свои тайны. Полярный механик – мастер на все руки, он должен уметь делать все: и дизель отремонтировать, и перебрать по косточкам вездеход, и нужную деталь выточить, и многое другое, что без него на станции никто не сделает. Был Кузя умен, весел и нахален, разыгрывал всех подряд, невзирая на чины, но репутацией своей дорожил чрезвычайно и на трассе преображался, лучшего напарника и не надо.

Второй вездеход вел тоже классный и известный водитель, но известность эта была другого рода. В Арктике новости распространяются с быстротой радиоволн, и Семен Крутов, молчун и флегматик, несколько лет назад прославился своим разговором с женщиной-бухгалтером, которую прислали летом ревизовать хозяйство станции. Сначала она очень боялась одичавших мужчин и запиралась в своей комнате, а потом, убедившись, что никто на ее честь не посягает, опросила Семена: «Как же вы здесь обходитесь без женщин?» Семен совершенно искренне удивился: «А нам не надо, сами стираем, у нас есть стиральная машина». Вся Арктика взвыла в один голос, а когда в прошлом году Семен женился, на станцию полетели запросы, какая у него жена, с центрифугой или другой марки. Шутки до Семена доходили с трудом, но был он чудовищно силен, и остряки шутили, на всякий случай оставляя дверь открытой.

Напарником Семена был Петя Голошуб, слесарь-сварщик со Среднего. Он вез с собой сварочный агрегат, без которого, как выяснилось из разговора с Блинковым, стойку шасси восстановить невозможно. Пашков предполагал оставить Голошуба на Медвежьем и, не задерживаясь, идти к Треугольному или Колючему, куда – на месте будет виднее.

Впереди показались два поставленных крест-накрест шеста.

– Трещина, – поведал Кузя, сворачивая направо, – вчерась чуть в ней не искупался, будь она проклята. К знаку?

Пашков кивнул, и вездеход с ревом вполз на твердую поверхность. Это был совсем крохотный островок Безымянный, затерянная в Карском море капля суши, и на ней – тригонометрический знак с вырезанной ножом буквой «у», свидетельствовавшей о том, что несколько десятилетий назад здесь побывал Урванцев.

Люди вышли из вездеходов, потопали валенками, размялись. На треноге виднелись многочисленные следы медвежьих когтей, а внутри, точно на месте астрономических наблюдений, лежал камень с металлическим штырем.

– Смотри ты, где мишка отметился, – удивился Голошуб, показывая на глубокую зарубку чуть ли не на верху треноги. – Подпись, что ли?

– Семка написал бы «Семен плюс Нюра равняется любовь», а тот медведь был неграмотный, – пояснил Кузя.

– Ты у нас больно грамотный, – огрызнулся Крутов, – девкам на материке головы морочить.

– Много их у тебя? – поинтересовался Голошуб.

– Мужик что нищий, – уклонился от прямого ответа Кузя, – у всех попросит, авось кто-нибудь подаст.

– Дождешься, уволю за моральное разложение, – проворчал Пашков. – Ну, кончай перекур, до косы пойдем с промерами, держись от нас, Семен, метрах в двадцати.

Между тем ветер усилился, рваные потоки снежной пыли неслись над поверхностью и поднимались все выше. А именно сейчас видимость была до зарезу необходима, исчезни она – и пришлось бы возвращаться назад. Впереди лежал самый опасный участок трассы, часть пролива с сильным подводным течением, естественной границей которого была длинная, намытая морем коса – последний ориентир на пути к Медвежьему. От нее следовало идти строго на юго-запад, и даже в том случае, если точно выдержать курс не удастся, шансы натолкнуться на один из трех островов были очень велики. Но коса была узкая, заснеженная, всего лишь сорок-пятьдесят метров, проскочить ее в ночь ничего не стоило, а проскочишь мимо – ищи иголку в стоге сена…

Пока водители делали первые промеры, Пашков по ультракоротковолновой рации «Гроза» связался с Зубавиным, доложил о том, что подошел к проливу и пока что все хорошо. В свою очередь, Зубавин сообщил, что у Блинкова новостей нет, греется в избушке и ждет, что на полдороге Пашков сумеет выйти с ним на связь.

Вехи ставили по очереди. Когда работали Пашков и Кузя, Крутов им подсвечивал фарами. Двухручечный бур быстро вгрызался в лед, из лунки вырывалась вода, и они отступали назад, чтобы не промочить валенки; замерив лунку, устанавливали полутораметровый шест и шли дальше. Сначала лед был за двадцать пять сантиметров, но постепенно становился все тоньше, иной раз из-под бура показывался лед мокрый, недавно образовавшийся и никуда не годный – почти что каша. Воткнув здесь вехи крест-накрест, бурили в сторонке, потом еще и еще по многу раз, пока не отыскивали лед подходящий, по которому можно было проползти отвоеванные у пролива две-три сотни метров. Теперь уже Крутов ехал не по следу, проложенному ведущим, а чуть сбоку: одну машину такой лед пропустит, а вторую может и не захотеть…

Потом подсвечивал фарами Кузя, а трассу провешивали Крутов и Голошуб. В кабине было тепло и уютно, выхлопные газы в нее не попадали, а система обогрева стекол, придуманная еще Белухиным, обеспечивала неплохой обзор. Настроение у Пашкова, однако, было какое-то смутное. Резкий с изморозью ветер, старые кости протестуют выходить на лед, а сколько раз еще придется! Угораздило Илью лететь на Средний, вернулся бы на Диксон – и никому никаких проблем…

– К непогоде, Викторыч, – усмехнулся Кузя, – бурчишь чего-то про себя. Может, зря сегодня пошли?

– В том-то и дело, – с досадой откликнулся Пашков, – что зря. Не сегодня, вчера нужно было идти!

Конечно, вчера. Так нет, надеялись на чудо, хотя знали, что Блинков-младший не из тех летчиков, с которыми происходят чудеса. Самоуверенный и гордый народ летчики, думают, что главные фигуры в Арктике они, а это большая ошибка: летчики могут долететь, открыть, застолбить, а завоевать, обжить может только полярная пехота… Где же он, Илья, на Колючем или Треугольном? Часа за два до Блинкова в избушке кто-то побывал: она еще хранила остатки тепла, ящик с консервами наполовину опустошен, и к припаю тянулись полузасыпанные снегом следы. Яснее ясного, что приходили сюда за продуктами, значит, живы, но все ли? И приходили, конечно, не Анисимов и Белухин, которые, как положено, оставили бы записку, а какие-то лопухи, скорее всего из пассажиров. Не оставить записки! Но поскольку Илья и Николай на Медвежий не пошли, значит, они либо погибли, либо идти не в состоянии… Нет, если бы Николай погиб, кто рассказал бы про избушку на Медвежьем? Хотя Анюта могла рассказать, она-то знала… Однако от Колючего или Треугольного до Медвежьего восемь километров, кто же рискнул пойти туда в поземку? Не от хорошей жизни рискнул, это уж точно… Как бы то ни было, а теперь ясно, что люди живы и их явно больше, чем один или двое, потому что останься в живых один или двое, зачем им уходить из благоустроенной, с запасами топлива и продовольствия избушки? И еще одна ясность: раз приходили за едой, самолет скорее всего утонул – на борту были коробки с НЗ, на несколько суток их вполне должно было хватить.

Словом, спасибо Косте, теперь мы все-таки знаем, что кто-то жив…

Не Косте, а Мишке, поправил себя Пашков и отметил, что впервые воспоминание о Блинкове-младшем не вызывает у него раздражения и насмешки. Черт их поймет, этих молодых, то они видят и слышат только то, что им выгодно видеть и слышать, то вдруг начинают бога за бороду хватать. Ведь был Мишка из самых примитивных извозчиков, а тут взял да и пошел на посадку, на какую рискнул или не рискнул бы Костя – большой вопрос… Нет, конечно, рискнул бы, даже думать глупо, но краснеть за племянника ему больше не придется, долго еще будут судачить в Арктике об этой посадке… Задело Мишку за живое, заиграла в жилах блинковская кровь! Теперь, если не попрут из авиации за самовольство, будет хорошим пилотом – обстрелянный… Не попрут, Авдеич доложит, как надо, прикроет, грудь у Авдеича широкая…

Кузя неожиданно рассмеялся, Пашков вздрогнул.

– Ты чего?

– Идем Уткина выручать, а он обещался из меня размазню сделать. Выручишь?

Пашков хмыкнул. В холодном туалете на Среднем, примитивнейшем строении на три очка, Кузя повесил на цепочке ручку от настоящего унитаза – с расчетом на человеческое любопытство. Рано или поздно за эту ручку должен был кто-то дернуть, и первой жертвой Кузиной изобретательности оказался Уткин: на него сверху высыпалось ведро снега с мусором. Разъяренный Уткин бегал по аэропорту в поисках Кузи, но до вылета так его и не нашел.

По проливу ползли рваными отрезками от вехи к вехе – наиболее ненавидимый всеми водителями способ передвижения. На таком неверном льду совершенно не допускается менять режим, переключать передачи, газовать, ибо в случае резких переключении возникает динамический удар – дополнительная и опасная нагрузка на лед. В прошлогоднем походе, а было это уже в декабре, Кузя провалился здесь одной гусеницей и сам себя вытаскивал, как Мюнхгаузен за волосы – заведя трос на превращенный в ледовый якорь ропак. И вообще за Кузей числилось множество приключений, столько, сколько с иными водителями не случалось за целую жизнь. Несколько лет назад Пашков отпустил Кузю на сезон в антарктическую экспедицию, и тот в первый же день нашел возможность пережить чрезвычайно острые ощущения. Когда «Михаил Сомов» разгружался у Мирного, с ледяного барьера на припай, где стояли прицепленные к трактору сани с уникальным научным оборудованием, начала сползать многотонная снежная шапка; на борту люди схватились за головы и перестали дышать, а Кузя – прыг на трактор и увел сани за полсекунды до катастрофы. Научные работники, которые едва ли не остались зимовать без приборов, обнимали и благодарили его со слезами на глазах, а он отбивался: «Какие к дьяволу приборы, у меня в кабине новые рукавицы лежали!» В другой раз, уже на Северной Земле, Кузя с Пашковым шли с купола ледника Вавилова к мысу Ватутина и заблудились в «белой мгле»; с двух сторон их искали и никак не могли набрести на след, пока Кузя не уговорил Пашкова рискнуть и зажечь факел из остатков горючего. Страшно было остаться без всякого обогрева, но именно по отблескам зари их и нашли.

«Где Кузя, там и приключение», – ворчал Пашков, но в походы предпочитал ходить именно с ним, не из упрямства или прихоти, а потому как знал, что Кузя не только веселый трепач, но и классный, отчаянно-смелый механик-водитель. Перед всяким выходом на лед, пусть даже на сверхнадежный, Кузя тщательно проверял водонепроницаемость машины и систему откачки, замазывал все щели солидолом, подсоединял к заднему бамперу трос и заводил его наверх (чтобы в случае чего не лезть в воду) и подновлял сзади на кузове нелепую, веселившую полярников надпись: «Берегите зеленые насаждения!» – свой опознавательный знак (надписи, впрочем, время от времени менялись). В дороге, когда обстановка складывалась серьезная, Кузя уходил в себя, остальное время не закрывал рта, развлекая седока былями и небылицами, и Пашков искренне сочувствовал Голошубу, который вряд ли выжал из Семена что-либо, кроме неопределенного мычания: с Крутовым идти – говорить разучишься.

* * *

Снежные заряды били в лобовое стекло, видимость временами становилась совсем никудышная, и Пашковым овладевало нехорошее ощущение, что косу они проскочили. Кузя молчал, то и дело озабоченно шарил прожектором по сторонам и наконец не выдержал и признался:

– Кажись, Викторыч, к Северному полюсу идем. А может, к Диксону.

Развернулись, пошли обратно по колее, стали делать галсы с промерами – нет косы, исчезла. Такое случалось и раньше, даже в лунную ночь, но тогда, в прежние походы к островам, можно было в крайнем случае взять и уйти домой без песцов; теперь же ставка была неизмеримо выше. Лишь эта длинная, на километр с лишним вытянутая коса давала верное направление, компас в здешних местах привирает (да и какой компас на вездеходах – первобытный): отклонишься на градус в сторону и пойдешь в белый свет на дрейфующий черт знает куда лед.

Долго ползали, десять раз пересекали свои же следы, а лед пошел опасный, и рисковать вездеходами больше было нельзя: на последнем промере бур за три оборота вошел в воду. Пашков велел водителям стоять на месте и ждать. Коса должна была лежать где-то совсем рядом, и он, взяв фонарь и пешню, отправился ее искать. Огни вездеходов виднелись отчетливо, и он шел без опаски, зная, что сумеет легко вернуться назад. Когда-то Белухин поставил на косе гурий из двух бочек, но уже на будущий год обнаружили, что гурий исчез – «медведи в футбол играли», как предположил Кузя. Все собирались соорудить здесь новый гурий, но вечно спешили и ставили длинную деревянную веху, которую черта с два увидишь в такую погоду. Обходя свежие торосы, немых свидетелей недавних подвижек льда, Пашков около часа бродил из стороны в сторону, шаря пешней вокруг себя, сильно устал и уже подумывал, не возвратиться ли назад, когда пешня вдруг не пожелала воткнуться в снег и издала противный скрежет. Смахнув с этого места снег валенком, Пашков обнаружил обломок валуна, присел на него, взмыленный, закурил и повертел фонариком: белым-бело, не будь этого обломка, вполне можно было бы косу и не найти, подровняло и замело ее так, что совершенно слипалась с окружающими ее льдами. Отдохнул и пошел обратно, каждые двадцать-тридцать шагов пробивая пешней лунки. Так себе лед, на тройку с минусом, но лучшего, решил Пашков, здесь не найти и нужно рисковать.

С тем и шел к вездеходам, ворча про себя, что рано уступил поветрию и под нажимом сверху и снизу отказался от собачьих упряжек, которые столько лет служили ему верой и правдой. Может, они и нерентабельные, и возни с ними много, штатного каюра держать надо и корм запасать (а как его запасешь, если медведя промышлять запретили?), зато по такому льду на собаках можно было проскочить лихо, и веселее с ними, живые они, с нежной к людям собачьей душой. Рано отказались от собак! Молодые и слышать не хотели: «Прошлый век! Не для того мы дипломы получали, в небе спутники летают, а мы за собаками прибирай?» А какие собаки были, горевал Пашков, тот же Шельмец – умница, красавец, атаман! А ведь какой сачок был, пока Белухин не поставил его вожаком вместо разорванного медведем Варнака! Свора – в штыки (почему его в начальство, а не меня?), на каждой остановке набрасывалась на выдвиженца, но после того, как одному, самому настырному завистнику Шельмец прокусил горло, а двух других заставил с воем зализывать раны, авторитет нового вожака стал непререкаемым. Раньше упряжка хорошо бежала только домой, а из дому – опустив хвосты и еле волоча ноги, то один останавливался, то другой валился на бок – сплошное мучение; теперь же все изменилось. Упряжка – новоземельская, веерная, все собаки соединены за ошейники цепью, а Шельмец – на свободной лямке, из которой мог выходить самостоятельно, и если собака останавливала упряжку или лямка у нее болталась и не была натянута струной, Шельмец выскакивал и задавал симулянту здоровую трепку. «Сделал упряжку по методу Макаренко!» – радовался Белухин. И медвежатником Шельмец был отменным, как только встречался медведь, выскакивал из лямки и останавливал его, давая каюру время справиться с обезумевшими от злобы и страха собаками. От медведя же и не уберегся, бедолага…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю