Текст книги "Когда я был мальчишкой"
Автор книги: Владимир Санин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
САШКА ПЛАЧЕТ
Сашка плакал. Уткнувшись лицом в ладони, он трясся и всхлипывал, а слезы так и текли. Сашка вытирал их полотенцем, и лицо его было почерневшим и незнакомым. Сашка плакал, не стыдясь того, что на него без особого сочувствия, скорее с любопытством и завистью, смотрели десятки людей.
Пять минут назад из штаба полка пришёл командир роты, вызвал Сашку и дал ему прочесть коротенькую бумагу: «Гражданка Ефремова Е. А. предъявила документы, свидетельствующие о том, что её сын, Ефремов А. К., родился в 1928 году, а посему подлежит немедленной демобилизации и откомандированию в распоряжение райвоенкомата».
Утешать друга было бесполезно, и я молчал. Да и чем я мог его утешить? Тем, что и надо мной отныне висит дамоклов меч, и завтра в штаб, возможно, придёт бумага на меня?
– Рад небось до смерти, а придуривается, – кивая на Сашку, комментировал Петька Рябой.
– Значит, подмазала военкомат мамаша? – допытывался Дорошенко.
– Уйдите, – попросил я. – Ничего вы не понимаете.
– Кусков десять отвалила, не меньше, – продолжал Дорошенко и, гнусно осклабясь, добавил: – А может, натурой?
– Хорошего парня обижаешь, – неприязненно сказал Железнов. – Трепач.
Сашка затих и отнял от лица ладони.
– Почему так сразу и трепач? – деланно возмутился Дорошенко. – Пролезла к военкому, вильнула хвостом…
Массивный, коренастый Дорошенко не упал – с грохотом рухнул на пол землянки.
– Сволочь проклятая! – вне себя от бешенства кричал Сашка. – Вставай, я хочу ещё раз трахнуть по твоей бандитской роже!
Через мгновение на полу катался клубок. Дорошенко подмял под себя Сашку, сел на него и принялся молотить кулаками, Я бросился на помощь другу, но меня опередил Железнов. Коротким ударом в ухо он сбросил Дорошенко с Сашки и, улыбнувшись, назидательно произнёс:
– Лежачего не бьют. Или у вашего брата по-другому принято?
Видя, что общественное мнение явно не на их стороне, приятели Дорошенко сочли за благо не вмешиваться. Только Хан, свесившись с нар, проговорил с ленивой усмешкой:
– Дураков всегда бьют.
– Выйдем, потолкуем! – задыхаясь от злобы, предлагал Дорошенко Железнову.
– А зачем мне с тобой выходить? – весело возражал Железнов. – Может, ты меня хочешь ножом пырнуть?
– Я с тобой ещё поквитаюсь, – мрачно пообещал Дорошенко. – Попомни, с тебя причитается.
– Очень мне удивительно, – Железнов пожал плечами. – Долг-то за тобой, а не за мной. Это ведь ты вытащил из бачка со щами кусок мяса, когда с кухни нёс. Животом не маешься?
– А ты видел, как я мясо жрал? – вызывающе крикнул Дорошенко.
– Не я, так другие видели.
– Я видел, – неожиданно вступил в разговор Сергей Тимофеевич. – И должен признаться, это было отвратительное зрелище.
Все притихли. Хан два раза щёлкнул пальцами, и Дорошенко, махнув рукой, торопливо полез на нары. Скверный он был человек, циничный и грязный, много крови нам перепортил. И погиб он так же мерзко, как и жил, месяца два спустя.
Я даже не мог проводить Сашку – мы отправлялись на стрельбище. Он больше не плакал – выплеснул всю горечь в драке с Дорошенко, но уходил на станцию в совершенно угнетённом состоянии.
– Не смотри так, будто виноват, ты-то здесь ни при чем, – только и сказал он на прощанье.
– Сашка, – попросил я, – наши мамы не должны увидеться. И к моей не ходи – прячься от неё, ладно?
Сашка кивнул, и мы крепко обнялись.
Так я остался без друга. И с этой минуты до самой посадки в эшелон я сто раз на день вздрагивал при мысли о том, что в любой момент меня могут ознакомить с коротенькой бумагой и вышвырнуть из полка за ненадобностью. Я ещё не знал, что буквально за несколько часов до отъезда на фронт я окажусь в Сашкиной шкуре – да что я говорю, куда в более худшем положении! – и попаду в маршевую роту лишь благодаря самой позорной сделке, какую когда-либо заключал.
ПОДРУЖИЛИСЬ КОТ С МЫШКОЙ…
После отъезда Сашки мне было очень одиноко. Впервые я по-настоящему понял, что такое друг, которому можно поверить все и быть понятым, потому что мозги его настроены на ту же радиоволну. Три года мы почти не расставались; мы часто спорили и даже ругались, но ненадолго, потому что были друг другу необходимы. А в запасном полку – и говорить нечего. Начальство привыкло к тому, что мы всегда вместе, и старалось нас не разлучать. Все у нас было общим – темы для разговора, интересы и кошельки; по вечерам мы читали вслух, опуская отдельные подробности, письма от Таи и Милы и засыпали, прижавшись, под двумя одеялами и двумя шинелями. И теперь мне не хватало Сашки на каждом шагу: все солдаты уже успели притереться друг к другу, и не к кому было приткнуться.
И тут на Сашкино место перебрался Хан.
Когда я вспоминаю Хана, перед глазами встаёт такая сцена.
Мы ввалились в землянку полуживые от холода и усталости. Весь день мы ползали по снегу, ходили в атаку на проволочные заграждения, преодолевали полосу препятствий, стреляли, бросали гранаты – и все пять раз повторяли, потому что командир полка был нами недоволен. Отсутствовал, по его мнению, в наших действиях фронтовой огонёк: и «ура!» мы кричали без подлинного энтузиазма, и ползали, словно ревматические черепахи, и гранаты бросали так, что они должны были неминуемо разорвать нас в клочья. Скорее всего командир полка был прав, но люди, дошедшие до крайней степени усталости, меньше всего на свете бывают озабочены оправданием действий начальства.
Как следует очиститься от примёрзшего к одежде и ботинкам снега не хватило сил, и мы ввалились в землянку в таком неуставном виде, что старшина пришёл в ярость. Он тоже был по-своему прав, этот старшина, с него тоже требовали, но он совершил одну ошибку: вместо того чтобы сделать козлом отпущения меня, или Митрофанова, или другого, столь же безобидного солдата, старшина схватил за грудки первого попавшегося на глаза. Им оказался Хан.
– Кру-гом! – заорал старшина. – Я тебе покажу, как свинарник устраивать! Взять лопату и очистить дорогу до кухни! И чтобы не сачковать – лично проверю!
Хан не сдвинулся с места и улыбнулся. Ого, какая это была улыбка!
– Но-но, – отступая на шаг, пробормотал старшина. Хан молча смотрел на него и улыбался.
– Но-но, – уже совсем тихо повторил старшина и, сделав вид, что о чём-то вспомнил, быстрым шагом ушёл в каптёрку.
Я был свидетелем этой сцены и клянусь, что старшина до смерти испугался. А ведь Хан только улыбался, он не сказал ни слова!
Тёмный это был человек. От службы он не отлынивал, не лез к начальству, говорил ровным и тихим голосом, но было в его щёлочках-глазах что-то такое, что порождало смутные предчувствия большой опасности. Как выразился Сергей Тимофеевич: «Вроде приручённого тигра – не дай бог услышит запах крови». Над Дорошенко и компанией Хан имел какую-то непонятную нам власть – видимо, это шло с той поры, когда они вместе сидели. Когда во время зарядки я, размахивая руками, случайно задел по носу рябого Петьку Бердяева и мы сцепились, как одичавшие коты, Хан наступил каблуком на Петькину руку и так посмотрел ему в глаза, что Петька передо мной чуть ли не извинялся и даже угодливо стряхивал с меня снег. «Ханов дружок», – однажды услышал я за своей спиной и очень этим гордился.
Отношение к нему у меня было сложное. Я не мог забыть, как десять дней назад он вступился за нас на пересыльном пункте, и был благодарен ему за это. С другой стороны, я видел, что Хана никто не любил и все боялись, и не знал, как объяснить его внезапно возникшую ко мне привязанность. Мысль о том, что Хана соблазнили остатки домашних продуктов и не очень большие деньги, на которые у приходивших к ограде колхозниц можно было купить лепёшки с маслом, я сразу отбросил – не такой человек Хан, чтобы польститься на крохи. Я принял бы другую версию – шахматы, к которым Хан относился с уважением, хотя, по его словам, играл плохо. «На курорте партнёров не было», – пояснил он. Когда мы с Сашкой играли, Хан сидел рядом и внимательно смотрел, иногда он просил восстановить позицию и растолковать ему, почему был сделан именно этот ход, а не другой, спорил и самокритично признавал свою ошибку. Пока в полку был Сашка, Хан ни разу не навязывал себя в качестве партнёра – говорил, что это нам будет неинтересно. Но и впоследствии мы играли в шахматы очень редко: Хан был слишком самолюбив, чтобы проигрывать, он буквально желтел лицом и потом долго не разговаривал.
Иногда мы беседовали о жизни. О себе Хан не рассказывал, на вопросы отмалчивался; о его прошлом ходили тёмные слухи, но прямо спросить его об этом я не решался. Своих убеждений он не высказывал, но и моих не оспаривал. Хан любил, когда я рассказывал ему о книгах; приключенческую литературу он не воспринимал – «враньё и дешёвка», со скукой внимал поэзии, зато много расспрашивал о бальзаковских персонажах, из которых, к моему искреннему удивлению, ему больше всего понравился не Феррагус и не Вотрен, а герой «Обедни безбожника», простой водонос, который пожертвовал собой, чтобы безвестный студент стал врачом. В ту ночь Сергей Тимофеевич и я чистили на кухне картошку. Я поведал ему о своих беседах с Ханом.
– Самопожертвование вообще сложная штука, – размышлял Сергей Тимофеевич, – оно даёт человеку право без зазрения совести жертвовать другими. Но водоносу из новеллы Бальзака была присуща, пожалуй, высшая, бескорыстная форма самопожертвования. Поэтому он и понравился Хану, который умён и сознаёт, что он-то никогда ни для кого ничем не пожертвует, а посему восхищается людьми, на это способными. Кстати, и к вам его влечёт, извините, некоторая наивность в ваших суждениях. Не льстите себя мыслью, что вы для него что-то значите. Он просто хочет понять, чем дышат люди из мира, от которого он был надолго оторван, и вы показались ему подходящим объектом для изучения. Деньги у вас есть?
– Есть, – ответил я с некоторым колебанием, – они у Хана на хранении.
– Понятно, – с лёгким скепсисом произнёс Сергей Тимофеевич. – Хотите, дам вам совет? Не сходитесь с ним слишком близко.
Откровенно говоря, я не придал значения этому разговору, слишком импонировало мне покровительство Хана. Но через два-три дня, когда мы доели остатки купленного на рынке сала, я попросил у Хана деньги на лепёшки с маслом.
– Какие деньги? – Хан улыбнулся.
Я не уточнял. А Хан перебрался на своё прежнее место, к Дорошенко, и меня больше не замечал. Впрочем, я к нему не обращался, сознавая, что в его глазах отныне значу не больше, чем скорлупа от съеденного ореха. Более того, я был даже рад, что избавился от странного приятеля, общение с которым всегда меня тяготило, словно в нём была какая-то фальшь.
ДОЛГОЖДАННЫЙ, ЗЛОСЧАСТНЫЙ, СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ
Какую бы жизнь человек ни прожил, какие бы испытания ни перенёс – всё равно, заглянув в своё прошлое, он наверняка отыщет одну минуту, решившую его судьбу. Цвейговские «роковые мгновенья» были у каждого; только проявления их и масштабы оказывались разными. Нынче трудно найти сторонников теории «песчинки, попавшей в глаз монарха», или «насморка Наполеона в день Ватерлоо»: крутые повороты истории решают не мифические случайности, а прозаические закономерности. Но, как бы это ни было обидно, признаемся самим себе: личную судьбу каждого человека определила одна минута. Будь она иной, жизнь пошла бы совсем в другом направлении, и мы были бы другими, и все у нас было бы не так, как сейчас, – короче, не та судьба.
Я знаю в своей жизни несколько таких минут, но больше всего запомнилась одна, когда я уже в буквальном смысле слова уходил в другую судьбу, а в двух шагах от неё меня остановили и, как утопающему, протянули соломинку.
Дело было так. С утра нам объявили, что мы уже не просто рота ПТР, а маршевая рота: вечером – в эшелон и на фронт. Этого дня все ожидали по-своему: одни с нетерпением, другие с тревогой; но никто, наверное, не ждал его с таким огромным напряжением, как я. Значит, Сашка не подвёл, моя мама не узнала о его возвращении, и ничто больше мне теперь не угрожает. Сергей Тимофеевич и Володя, посвящённые в мои тревоги, жали мне руки, а я беспричинно смеялся, непрерывно искал общения, не мог усидеть на месте – словом, был в состоянии того нервного возбуждения, которое не может остаться незамеченным и причины которого воспринимаются по-разному.
– Завертелся как наскипидаренный, прилипала железновская, – съязвил Дорошенко, который не мог забыть своего позора и люто меня ненавидел. – Думает, на фронте пряниками кормят…
Я даже его не отбрил – настолько мне было радостно и легко; более того, я готов был простить его и по-дружески обнять: «Кто старое вспомянет – тому глаз вон! Ведь нам вместе сражаться, ходить в атаку, мы обязательно должны стать друзьями!» Готов был, но сдержался – уж очень он был мне противен…
Между тем в нашу землянку прибыла медицинская комиссия, человек пять врачей из санчасти. От очередной проверки никто не ждал ни хорошего, ни плохого: всех нас уже осматривали не раз до призыва. И мы раздевались, ворча: не очень-то приятно вертеться перед врачами в костюме Адама только для того, чтобы услышать неизбежное: «Проходи, следующий». И мимо комиссии потянулась голая цепочка.
– А ну-ка, – врач подозвал меня поближе. – Грыжа?
– Чепуха, – беспечно ответил я, не без гордости поглядывая на товарищей. – Не помешает.
– Это нам лучше знать, – сказал врач, ощупывая небольшую припухлость на моем животе. – Напряги живот… Вот так…
– Да она мне абсолютно не мешает, – встревожился я. – Даже не замечаю!
– Фамилия, имя?
– Полунин Михаил. Честное…
– Пойдёте на операцию, Полунин, – сообщил врач. – Запишите его в санчасть.
Хан – два дня назад он был произведён в ротные писари – сделал карандашную пометку в большой линованной ведомости.
– И этот подмазал! – засмеялся Дорошенко. Кровь бросилась мне в голову, я с трудом удержался на ногах.
– Как это «в санчасть»? – пролепетал я. – Грыжа мне абсолютно не мешает, я хочу ехать со всеми!
– Сделаем операцию, и поедешь, – отмахнулся врач. – Следующий!
Я не сдвинулся с места.
– Никуда я не уйду, посмотрите меня ещё раз! Вы не имеете права делать операцию без моего согласия!
– Не мешай мне своими глупостями, – обозлился врач. – Марш отсюда!
– Что у вас такое? – меня подозвал майор медицинской службы, видимо председатель комиссии. – Грыжа? На операцию.
– Но ведь это займёт две недели… – простонал я. – А война уже заканчивается!
– Месяц, а то и побольше, – поправил председатель и, обращаясь к коллегам, изволил пошутить: – А этот солдат, кажется, совершенно серьёзно полагает, что без его участия победа невозможна!
– Неостроумно! – выпалил я. – Советский врач не имеет права издеваться над солдатом!
– Кругом! – заорал председатель. – Мальчишка!
Мир рухнул. Я не знаю, как добрался до нар. Я плакал так, как десять дней назад плакал Сашка, бессильно и безнадёжно. Мне казалось, что я никчёмный неудачник, что жизнь потеряла всякий смысл и отныне меня ждёт сплошное серое существование. Сергей Тимофеевич и Володя меня утешали: они говорили, что наступление на Берлин ещё не начато, а союзники топчутся на месте, три-четыре недели пролетят быстро, и я успею – пусть к шапочному разбору, но всё-таки успею. Я ничего не воспринимал, потому что знал одно: вечером рота уедет на фронт, вся целиком – кроме меня да ещё Хана, который не в счёт. Я видел, как мои товарищи весело примеряют новое обмундирование, слоняются по землянке, ошалевшие от новизны ощущений, и чувствовал, что между мною и ними пролегла пропасть. Сразу же после завтрака с нетерпением ждавший обеда, я не пошёл за стол, потому что одинаково невыносимы были и сочувственные взгляды и насмешки.
– Собирайся в санчасть, – напомнил Хан, ротный писарь, которого теперь так же презирали, как раньше боялись; власть его даже над своей компанией рухнула в ту минуту, когда все узнали, что Хан остаётся, что он трус. Удивительно, как меняется человек, стоит лишь обстоятельствам сорвать с него маску и обнажить его сущность! Все и сейчас понимали, что Хан опасный тип, от которого лучше держаться подальше, но никто его не боялся! Потому что он противопоставил себя коллективу, оказался ниже его, ниже самого слабого и безнаказанно обижаемого солдата в роте – Митрофанова. Будучи умным человеком, Хан это понял. Он имитировал кипучую деятельность, помогал менять обмундирование и подгонять его по росту, оказывал мелкие услуги тем, с кем раньше и словом не перебросился, и в результате ещё больше растрачивал свою личность. Он дал петуха – такие вещи публика прощает только любимцам, а Хана никто не любил.
– С вещами, – добавил Хан.
Я надел шапку и бушлат, взял вещмешок и направился к двери. Все были возбуждены, у каждого были свои дела, и я ни с кем не прощался – кому нужны прощальные напутствия неудачника? Я лишь крепко пожал руку Володе Железнову, поискал глазами Сергея Тимофеевича и велел ему кланяться.
– Ничего, брат, не поделаешь, служба такая, – сказал Володя и похлопал меня по плечу.
Сердце моё разрывалось. Когда я подходил к двери, меня окликнули. Я оглянулся – ко мне спешил Сергей Тимофеевич, на ходу надевая гимнастёрку. Он просил подождать, оделся и вышел вместе со мной из землянки.
– Страдания молодого Вертера, – хмыкнул он, искоса поглядывая на меня. – Желаю вам, Миша, чтобы эти слезы были последними в вашей жизни. Не сердитесь, я вызвался вас сопровождать не для того, чтобы высказать эту сентенцию. Я не очень люблю давать советы, но сейчас мне хочется это сделать.
Я остановился и с надеждой посмотрел на него.
– Вам могут помочь только два человека, – сказал Сергей Тимофеевич. – Одного из них, главного врача, я во внимание не принимаю. Вы низко оценили его остроумие, и он просто не станет вас слушать. Второй человек – это Хан.
– Хан? – вырвалось у меня. – Каким образом?
Так пошла та самая минута, о которой я говорил в начале этой главы.
– Сначала один вопрос: грыжа и в самом деле вам не мешает?
– Честное комсомольское слово! – воскликнул я. – Вы же знаете, вам врать не стану.
– Верю. Денег, насколько я догадываюсь, Хан вам не вернул?
– Ни копейки.
– Я в этом не сомневался. Тогда дело плохо. К сожалению, у меня тоже денег нет, все оставил племяннику, который в едином лице составляет всю мою родню. У Володи, увы, ничего нет, если не считать мелочи… А между тем в данном конкретном случае я не погнушался бы дать взятку.
– Хану?!
– Да, ему. Он теперь всесильная личность, ротный писарь! Не сомневаюсь, что врач, приговоривший вас к операции, уже забыл о вашем существовании. Если Хана материально заинтересовать, другими словами, дать ему денег, он вычеркнет вас из одного списка и внесёт в другой.
– Сергей Тимофеевич! – закричал я, загораясь безумной надеждой. – Что же мне делать?
– Поговорите с Ханом, – сказал Сергей Тимофеевич. – Может быть, вам удастся пробудить в нём какую-то человечность – обаяние молодости! Но лично я в это верю слабо. Надеюсь, что он сам вам что-нибудь подскажет. Дерзайте, юноша, терять вам нечего.
Я помчался в землянку – говорить с Ханом. Выслушав мою сбивчивую просьбу, он усмехнулся.
– А что я буду с этого иметь?
Сгоряча я чуть было не напомнил ему о тех деньгах, но вовремя сдержался, потому что погубил бы все.
В секунды высшего нервного возбуждения ум обостряется, и мне в голову пришла – нет, примчалась – дикая мысль. Потом, через полчаса, я осознал, что сделал гнусность, но тогда я жил в другом измерении.
– Пятьсот рублей! – вырвалось у меня.
– Кусок, – все с той же усмешкой поправил Хан.
– Хорошо, тысячу! Я пишу маме письмо, что одолжил у тебя деньги, и попрошу
немедленно выслать их на твоё имя! Деньги у неё есть, она работает и получает от отца семьсот рублей по аттестату. Идёт?
– Письмо – из рук в руки? – подумав, спросил Хан. – Тогда пиши.
У меня дрожало перо, когда я писал это письмо. Наверное, поэтому мама в нём так сомневалась – может, и через почерк передаются какие-то флюиды? Правда, потом она мне сказала: «Я не могла поверить, чтобы ты, зная моё положение, оказался способным возложить на меня такое тяжёлое обязательство».
Хан прочитал письмо, сличил адрес на конверте с записью в моем личном деле, затем резинкой удалил из ведомости пометку «в санчасть на операцию» и велел мне получать обмундирование. Я взял первое попавшееся не глядя; переоделся, залез в самый глухой угол землянки и, трясясь, просидел там до самого построения. И лишь тогда, когда эшелон отмахал несколько сот километров, я окончательно пришёл в себя.
И последнее – чтобы покончить с этой историей. Во время одной из наших бесед на вагонных нарах Сергей Тимофеевич сказал:
– Меня мучает одна мысль. Мы едем на фронт, навстречу многим опасностям и случайностям, от которых никто из нас не застрахован. Сейчас я рад за вас, и вы счастливы, но кто знает, не будете ли вы горько раскаиваться в том, что последовали моему совету. Говорю об этом не потому, что помышляю снять с себя ответственность; я искренне считаю, что вы поступили правильно. Но когда думаю о том, что Хан получит деньги за ваши страдания, быть может, за вашу кровь – мне становится не по себе… Знаете что? Представьте себе, что вы – верующий, а я – священник. Так вот, я снимаю с вас грех: напишите матери, чтобы она никаких денег Хану не высылала. Пусть лучше за тысячу рублей купит килограмм масла для ребёнка и себя.
– Но ведь это обман… – робко вымолвил я.
– Вы считаете, что лучше обмануть мать? – жёстко спросил Сергей Тимофеевич. – Пишите, поверьте мне, пишите.
Я так и сделал: на первой же станции выскочил из вагона и бросил письмо в почтовый ящик. О Хане я больше ничего не слышал.