Текст книги "Я и Мы"
Автор книги: Владимир Леви
Жанр:
Психология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Мы сидели в кафе, в центре Москвы.
– Вон посмотри, за столом двое. По спинам вижу, что иностранцы.
Я взглянул: мужчина и женщина; лиц не видно; одежда ничем особенным не отличалась, но спины (или затылки?) были действительно иностранные, это я тоже сразу заметил. Мы убедились, что не ошиблись, хотя уяснить себе, в чем же именно состояло иноподданство спин, так и не смогли.
Слово «личность» имеет корень «лицо», и в этом глубокий смысл. Начав с физиономии, мы сразу очутились на пересечении индивидуальности и механизмов общения. Лицо всегда было и остается самой открытой и загадочной психогностической книгой – зеркалом, в котором душа в редкие моменты показывается обнаженной.
Наша взаимная психогностика по большей части малоуспешна, но порой необъяснимо точна, и парадокс общения состоит в том, что мы знаем друг о друге и меньше и больше, чем полагаем. Практической интуиции не остается ничего иного, как смело и грубо врезаться в то тончайшее и сложнейшее, к чему наука еще только ищет пути.
О ТОЛСТОМ ДЬЯВОЛЕ И ТОЩЕМ ЧЕРТЕ
Глава вторая, где наряду с рассуждениями о темпераменте, типах и прочая продолжается разговор о наружности
ЗДОРОВЬЕ ДРУГИМИ СРЕДСТВАМИ
«Черт простого народа большей частью худой, с тонкой козлиной бородой на узком подбородке, между тем как толстый дьявол имеет налет добродушной глупости. Интриган – с горбом и покашливает. Старая ведьма – с высохшим птичьим лицом. Когда веселятся и говорят сальности, появляется толстый рыцарь Фальстаф с красным носом и лоснящейся лысиной. Женщина из народа со здравым рассудком низкоросла, кругла как шар и упирается руками в бедра.
Словом, у добродетели и у черта острый нос, а при юморе – толстый. Что мы на это скажем?»
Таким игривым вступлением начал свою серьезную книгу «Строение тела и характер» Эрнст Кречмер, немецкий психиатр. В двадцатые годы, когда Фрейд штукатурил и конопатил здание психоанализа, а Павлов завершал постройку системы условных рефлексов, этот энергичный врач, гипнотизер-виртуоз, оригинальной и изящной концепцией соединил психиатрию и психологию с антропологией, эндокринологией и генетикой. И физиономика была тут как тут. Но самым сенсационным было то, что Кречмер впервые соединил душевную болезнь со здоровьем. Из его взглядов вытекало, что болезнь, как война в политике, есть продолжение здоровья другими средствами.
Имея дело, как и всякий психиатр, с нескончаемой вереницей пациентов и их родственников, Кречмер поначалу задался целью всесторонне сравнить представителей двух главных «больших» психозов – шизофрении и маниакально-депрессивного, или циклотимии.
(Шизофрения – буквально «расщепление души» – психическая болезнь с разнообразной и сложной симптоматикой. Основными симптомами считают нарушение эмоционального контакта с окружающими и своеобразные расстройства мышления. Многие психиатры, в том числе автор этой книги, считают, что под названием «шизофрения» скрывается не одно, а множество психических заболевании различной природы. Циклотимия – буквально «круговое настроение» – болезнь, для которой характерны в первую очередь сильные колебания, подъемы или спады настроения и общего тонуса.)
Его поразило, что не только и не столько симптомы болезни, сколько общий склад личности больных, их телосложение, характеры родственников, психологическая атмосфера в семьях оказывались противоположными.
Шизофрения и циклотимия в своих типичных проявлениях как будто избегали друг друга. Кречмер кропотливо исследовал родословные, прослеживал судьбы линий и поколений, и логика наблюдений уводила его все дальше за пределы узкого клиницизма. Постепенно выкристаллизовались два больших типа психофизической организации: словно два полушария, в которых обе болезни оказывались полюсами. Он увидел, что психическое здоровье не имеет никаких абсолютов, что клиника – прибежище крайних жизненных вариантов, не могущих приспособиться, что психоз вбирает в себя, как в кулак, то, что разбросано в текучей мозаике темпераментов и характеров.
И вот знаменитая ось «шизо – цикло».
Если в середине поставить обычного, среднего человека, каких масса, рассуждал Кречмер, то можно считать, что у него радикалы «шизо» и «цикло» находятся в относительном равновесии. Это еще область чистой нормы, равновесие вполне устойчиво, психика шизотимика может быть даже стабильнее, чем у среднего человека. Но если ему по тем или иным причинам все же суждено психически заболеть (скажем, в результате упорного пьянства), то вероятность появления шизофренических расстройств у него выше.
Дальше – шизоид. Это уже грань: у этого человека при неблагоприятных условиях и самопроизвольно легко могут вспыхнуть реакции шизофренического типа или сама шизофрения, болезненный процесс, меняющий личность. Это носитель предрасположенности. Но и он совеем не обязательно должен заболеть! И он может быть психически устойчив! В семьях шизотимиков и шизоидов, однако, чаще, чем в средних, можно встретить настоящих больных шизофренией. Но, повторяю, к шизофрении как болезни шизотимик и шизоид могут не иметь никакого отношения.
По другую сторону оси стоят соответственно циклотимик и циклоид. Здесь повышается вероятность появления волнообразных колебаний тонуса-настроения и понижаются шансы на шизофрению (что все-таки не исключает, как заметил и сам Кречмер, развития шизофрении у циклоида и циклотимии у шизоида). Граница между «-тимиками» и «-оидами», конечно, условна и четко неопределима, так же как грань между «-оидами» и больными… Представители обоих полюсов, в том числе и тяжелобольные, могут иметь любую степень интеллекта, одаренности, социальной ценности.
Это в общем элементарное подразделение было быстро подхвачено. Посыпались исследования, и скоро уже нельзя было разобрать, что принадлежит Кречмеру, что попутчикам и последователям. Ганнушкин, глава нашей психиатрии тех лет, нашел кречмеровский подход плодотворным: он совпадал с его идеями «пограничной психиатрии», и вскоре в школе Ганнушкина самостоятельно были описаны эпилептоид, истероид и некоторые другие типы, весьма жизненные и вместе с тем родственные соответственным патологическим формам.
Разумеется, не обошлось и без критики, в которой было много и справедливого и несправедливого. С какой это стати мы должны считать каждого потенциальным шизофреником или еще кем-то? Неужели здоровье – просто смесь задатков всевозможных болезней, как белый цвет – смесь всех цветов радуги? А в конце концов, как писал один оппонент, «понятие шизоид просто подставляется вместо понятия человек, и все сводится к тому, что и у шизофреников есть некоторые общечеловеческие черты».
М-да…
Не знаю, когда влияние Кречмера было плодотворнее: когда я своими глазами видел и лечил представителей описанных им типов или когда с разочарованием убеждался в его неправоте, в неприменимости подхода. (Был ли кто-нибудь из тех, кто пытался понять человека, до конца прав? Был ли кто-нибудь не односторонен?)
Всего более будят мысль несовершенства, поспешности и незаконченности. Кречмер сделал попытку перескочить через свое время, попытку с негодными средствами, но тем и привлекательную. Я с увлечением прослеживал его радикалы у самых разных людей и у самого себя: это ввело некое новое измерение в мое понимание людей, мне стало легче предугадывать (предчувствовать) некоторые важные стороны их поведения. И в то же время в этих попытках, столь же часто бесплодных, сколь и успешных, мне стало особенно ясно, какое многомерное существо человек и как плоско наше обыденное мышление.
Сколько уже веков пытается человечество запихнуть самого себя в различные классификации и типологии, и из этого ничего путного не выходит. Вместо типов в конце концов получаются стереотипы, вроде всем известных «школьных» темпераментов – меланхоликов, холериков, сангвиников и флегматиков. Я написал было о них целую главу, где хитрейший и циничнейший наполеоновский министр Фуше как флегматик попал на одну доску с добрейшим Иваном Андреевичем Крыловым. Античный герой Геракл оказался одной породы с тем злополучным павловским псом, который чуть что мочился под себя, – оба оказались меланхоликами. В сангвиники попали Николай Ростов, святой Петр, Дюма-отец, Ноздрев, Леонардо да Винчи, Остап Бендер. В холерики… Словом, глава сама себя зачеркнула. И это несмотря на то, что класссическую четверку мне удалось опознать и в типологии девушек, которых великий Брама создал на радость мужчине (смотри индийский трактат о любви «Ветвь персика»), и в описаниях поведения новорожденных младенцев.
Не случится ли такое с тем, что я пишу сейчас? Не знаю, не знаю…
На человека можно смотреть по-разному.
Можно следовать за нитью его жизни, от начала и до конца, и мы увидим, как он идет по ней, оставаясь самим собою и не оставаясь.
Мы увидим кинофильм памяти.
Это будет человек вдоль, человек во времени и пространстве своего развития. Судьба, биография, траектория личности. У одного она напоминает параболу, у другого – подобие синусоиды, у третьего – хаотический путь молекулы в броуновском движении.
Но па любой точке линии жизни можно остановиться и провести исследовательский разрез. И тут перед нами встает реальная личность как факт на сегодня.
Можно прокрутить кинопленку с бешеной скоростью, сжав ее до одномоментной фотографии. Можно ставить человека в бесчисленные ряды сопоставлений с себе подобными и не подобными. Ребенок – в сравнении с другим ребенком, с обезьяной, с машиной, со стариком. Это будет человек поперек, человек насквозь. Когда говорят о типах, то обычно берут человека в таком вот поперечном измерении.
В жизни же мы видим людей и продольно и поперечно, но никогда ни в одном измерении – до конца, никогда исчерпывающе. Всегда – провалы, пробелы. Всегда меньше, чем есть, и больше, чем можем осмыслить. И дефицит информации и избыток.
Возможно, нам следует заранее примириться с тем, что любое суждение о человеке в той или иной мере и ошибочно и верно.
«Величайшая трудность для тех, кто занимается изучением человеческих поступков, состоит в том, чтобы примирить их между собой и дать им единое объяснение, ибо обычно наши действия так резко противоречат друг другу, что кажется невероятным, чтобы они исходили из одного и того же источника. Мне часто казалось, что даже лучшие авторы напрасно упорствуют, стараясь представить нас постоянными и устойчивыми. Они создают некий обобщенный образ и, исходя затем из него, подгоняют под него и истолковывают вес поступки данного лица, а когда его поступки не укладываются в эту рамку, они отметают вес отступления от нее…
Мы обычно следуем за нашими склонностями направо и налево, вверх и вниз, туда, куда влечет нас вихрь случайностей. Мы думаем о том, чего мы хотим, лишь в тот момент, когда мы этого хотим, и меняемся, как то животное, которое принимает окраску тех мест, где оно обитает. Мы меняем то, что только что решили, потом опять возвращаемся к оставленному пути; это какое-то непрерывное колебание и непостоянство… Мы не идем, а нас несет, подобно предметам, которые уносятся течением реки то плавно, то стремительно, в зависимости от того, спокойна она или бурлива…
…Не только случайности заставляют меня изменяться по своей прихоти, но и я сам, помимо того, меняюсь по присущей мне внутренней неустойчивости, и кто присмотрится к себе внимательно, может сразу же убедиться, что он не бывает дважды в одном и том же состоянии… В зависимости от того, как я смотрю на себя, я нахожу в себе и стыдливость, и наглость; и целомудрие, и распутство; и болтливость, и молчаливость; и трудолюбие, и изнеженность; и изобретательность, и тупость; и лживость, и правдивость; и ученость, и невежество; и щедрость, и скупость, и расточительность…
Мы все лишены цельности и состоим из отдельных клочков, каждый из которых в каждый момент играет свою роль. Настолько пестро и многообразно наше внутреннее строение, что в разные моменты мы не меньше отличаемся от себя самих, чем от других…»
Я бы подписался под этим, но это написал Монтень четыреста с лишним лет назад. За это время схематические типологии людей – характеров, личностей, темпераментов – плодились не переставая, и конца им не видно. Кречмеровские шизотимики и циклотимики – тоже «большие абстракции», которыми психология, кажется, уже сыта по горло. Все эти подразделения слишком широки, потому что под одну рубрику подпадает великое множество совершенно различных людей, и слишком узки, потому что ни один человек никогда ни в одну рубрику целиком не укладывается, тип всегда прокрустово ложе.
И тем не менее… Тем не менее без типологий не обойтись. Они нужны, потому что все-таки помогают как-то прогнозировать человека, помогают мыслить, пока мы помним об их искусственности и условности. При взгляде на человека «поперек» это просто необходимо.
Человек – как дом; с высоты полета можно определить общий тип строения; на земле, в непосредственной близости, видны архитектурный стиль и черты индивидуального решения, если они есть. Для тех, кто живет в этом доме, он всегда уникален и не сравним ни с какими другими…
Короче, что же мы все-таки скажем насчет того, что у черта и у добродетели нос острый, а при юморе толстый?
УДИВИТЕЛЬНОЕ ИЗЯЩЕСТВО
Ко мне пришел старый товарищ, навещающий меня довольно регулярно.
На сей раз я ему понадобился профессионально.
В чем дело?
А вот в чем: на данный момент он превратился в зануду с толстым носом.
Так по крайней мере он сам себя воспринимает.
– Сам себе противен. Жуткая лень.
– Но ты всегда был ленив, сколько я тебя помню.
– Не то. Приходишь домой, валишься на диван. Лежал бы целый день.
– Устаешь.
– Раньше работы было больше, приходил как огурчик.
– Переутомился, накопилась усталость. – Уставать не с чего.
– А что?
– Да не знаю сам. Повеситься охота.
– Я те дам.
– Серьезно.
– Я тебя сам повешу, давно собираюсь.
Вижу, что серьезно. Не настолько, чтобы класть в клинику, но лечить надо. Переменился, голос стал надтреснутым. И весь он притушенный какой-то или придушенный. И я знаю, на этот раз у него ни дома, ни на работе, ни в сердечных делах ничего не переменилось к худшему, все в полном порядке. Эта штука, депрессия, в нем самом, и это меня не удивляет.
(Что-то подобное было две или три весны назад, тогда он тоже сник, скис на некоторое время без всяких видимых причин, но все незаметно само собой обошлось.)
– Ясно, доктор.
Он покладист. Он всегда был покладист, за исключением эпизодических вспышек взбалмошного упрямства. С ним всегда легко поладить и договориться. Вот и сейчас, я уверен, он не обидится, если узнает себя в этом портрете под другим именем, он поймет, что мне это надо, и этого довольно. Я не должен ему объяснять, что и себя при случае использую, что нельзя упускать экземпляры. А он экземпляр: классический кречмеровский синтонный пикник. (Сейчас расскажу, что это такое.) И притом он чертовски нормальный человек, настолько нормальный, что это иной раз меня раздражает, и я, причисляющий себя к средним по кречмеровской шкале, рядом с ним иногда чувствую себя почти шизофреником.
– При этом ты недалек от истины, – острит он, или что-нибудь в этом духе. – Так что я там, говоришь, пикник?
Когда он садится в кресло, это целая поэма, это непередаваемо, это очаровательно, это вкусно. Как он себя размещает, водружает и погружает! Но сейчас, квелый, он и садится не так.
«Пикник» – это «плотный», «синтонный» – «созвучный». Плотный и созвучный.
Конечно же, он толстяк, добродушный толстяк особой породы. Особенность породы состоит в чрезвычайной органичности, естественности полноты. Женщина-пикник – это пышка или пампушка. Такие толстяки толсты как-то не грубо, они толстые, но не жирные, тонкой фактуры. Даже при очень большой тучности пикник сохраняет своеобразное изящество, может быть, потому, что руки и ноги остаются сравнительно худощавыми – впрочем, не всегда, но у Мишки именно так. Голова объемиста, кругла, с наклонностью к лысине, шея коротка и массивна, широкое мягкое лицо с закругленными чертами. У пикников не бывает длинных, тонких, хрящевато-острых носов! А если нос такой – это уже не совсем пикник. Когда я увидел портрет Кречмера, умершего несколько лет назад, я понял, кто был первым изученным экземпляром.
Комплекция пикника крайне изменчива, он может быть даже худощав и все же оставаться пикником. Мой Мишка сбросил в армии 23 килограмма, то ли от напряжения, то ли от прибалтийского климата: ел он там раза в три больше, чем дома. Вернувшись, потерял аппетит, но за пару месяцев восстановил свой центнер.
Главная же причина столь странного изящества, несомненно, заключается в особого рода двигательной одаренности. Движения синтонного пикника округлы, плавны и согласованны, хотя в них нет мелкой точности. Он действительно легко несет свой вес: позы целесообразны, непринужденно меняются, осанка естественна, хотя, может быть, и недостаточно подобрана; речь хорошо модулирована, с разнообразными, выразительными интонациями (среди них немало превосходных артистов).
Соответственный вид имеет и почерк – плавный, равномерный, слитный, с волнистыми линиями и закругленными буквами, с сильными колебаниями нажима: видно, что мышечный тонус меняется быстро и своевременно и вместе с тем чувствуется поток, единое, связное течение. Такой «циклоидный» почерк был у Баха, Гёте, Пушкина, Дюма-отца, Куприна…
Ну и Мишка попал в эту компанию. Правда, у него в буквах чересчур много зазубрин и каких-то неоконченных хвостов, но этому легко найти объяснение: он учится на заочном, и у него вечно что-нибудь не сдано.
Но что же такое в конце концов синтонность?
Это сложное понятие и весьма важное. В общем-то никто толком не знает, что это такое, хотя синтонного человека определить легко. Кречмер, как и в другом, поступал тут сообразно собственному темпераменту: бросил отличный термин, чуть копнул и помчался дальше, а вы додумывайте.
Психиатры обычно называют синтонными тех, с кем легко общаться. Такой человек легко настраивается на вашу волну или вы на его. Трудно понять, от чего это зависит, но в присутствии синтонного человека вы чувствуете себя легко, естественно, точно так же, как и он в вашем. Контакт будто на подшипниках, никакой напряженности, и даже вроде настроение улучшается. Вы только что познакомились, но он вас давно знает, а вы его, у вас понимание с полуслова и без всякой фамильярности, хоть за гладкостью этой может не стоять ровнехонько ничего.
Может быть, это просто антитеза занудства. Предельная синтонность – это, кажется, и есть обаятельность. Впрочем, нет, обаяние – свойство иного порядка. Но это и не простая легкость, не быстрота реакции, а именно что-то лично направленное. Можно быть синтонным и в медленном, флегматическом темпе. Предсказуемость? Да, пожалуй. И именно приятного свойства. Какое-то особое ощущение взаимопонимания, может быть, и не соответствующее действительности.
Так вот, Кречмер решил, что среди людей синтонных часто попадаются пикники, а среди пикников синтонные, хотя такое сочетание ни в коей мере не обязательно. И эти самые синтонные пикники часто имеют наклонность к циклотимии… Или так: родители, оба или один, яркие пикники, никакой циклотимии, но она прослеживается у потомков, хоть они и не отличаются пикническим сложением. Или у пикников рождаются не пикники, но до предела синтонные. Словом, какое-то тяготение. И опять непонятное.
Что же мой Мишка?
Дадим немного продольного измерения.
В детстве он был худеньким, востроносым и не особенно добродушным; временами это был даже маленький дьяволенок; собрал, например, однажды ораву сверстников-первоклашек, чтобы отлупить «профессора» из своего же класса, который стал потом его любимым другом. Это был поступок, рожденный завистью: «профессор» был какой-то инакомыслящий, рисовал зверюшек.
Класса с пятого, однако, Мишка начал быстро расти, толстеть и добреть. Однокашники – въедливая мелюзга, – заметив это, начали его поддразнивать и, видя, что отпора нет, стали доводить, пока не распсихуется, и тогда – спасайся, кто может: гнев его был страшен, кулаки тяжелы. С одним таким доводилой, которого все боялись, с Ермилой-третьегодником, он три раза серьезно стыкался и три раза пускал ему кровь из носу. Это была безраздельная победа. Мишку стали после этого больше уважать, но доводить не перестали, только делали это еще изощреннее: например, били сзади «по оттяжке», поди узнай кто, или стреляли из рогатки в ухо. Уж очень соблазнительным он был козлом отпущения.
Тут бы ему в самый раз стать озлобленным, раздраженным, угрюмым, так нет: он все добрел, толстел и, несмотря на все измывательства, становился общительнее и симпатичнее. Все словно отскакивало от него, злопамятства никакого: отлупив обидчика на одной перемене, на следующей он мог за него заступиться, и крепко.
Но вот измывательства наконец прекратились, мелюзга подросла. В девятом и десятом это уже общий любимец, большой толстый Мишка, душа-парень. У него два-три очень близких друга, которым он искренне предан, но вообще-то он знает всех и все знают его, потому что он очень хороший парень. И любит он всех, почти всех, кого знает, и знает всех, кого любит, и любит не всех вообще, а каждого в отдельности. Каждого он каким-то необъяснимым образом понимает, с каждым находит не то что общий язык, а какую-то общую тональность, иногда вызывая этим глухую ревность у бывшего «профессора», который в те времена был совсем не таков.
Завидовать Мишка уже не умеет (потом опять научится), а радоваться чужому успеху мастер, и тайну хранит, хоть и трепло. Он поразительно участлив, живет делами друзей, каждому не колеблясь спешит на выручку, не думая о себе, и, когда надо, в ход идут его здоровенные кулаки.
Учится он слабо из-за расхлябанности и лени, всегда масса глупейших ошибок в диктантах, но способный, схватывает на лету, некоторые экзамены сдает блестяще. Чтобы хорошо учиться, ему не хватает честолюбия и этой чудовищной способности отличников концентрировать внимание на том, что неинтересно, внушая себе, что это интересно.
Для меня и сейчас загадка – это столь неожиданное, стихийное проявление человеколюбия, пусть примитивного, но такого действенного и земного. (Правда, со школьных лет оно претерпело некоторые метаморфозы.) Ведь он имел полные основания вырасти и самовлюбленным, черствым эгоцентриком: младший ребенок в семье, над которым беспрерывно кудахтали мама, няня, сестра. Слепая любовь другого могла испортить, но ему она вошла в кровь и плоть. Его школьный комплекс неполноценности сказался, я полагаю, лишь в том, что в десятом классе он пошел в секцию бокса; боксировал он смело, но не хватало резкости и быстроты, прогресса не было, и он оставил это занятие.
Обыкновенное, в высшей степени обыкновенное работящее семейство… Иногда истеричное переругивание, слезы: «Мишка не учится…» Да, в семье витал дух какой-то физиологической доброты, осмелюсь так сказать. Его сестра и мать тоже пикнички. Покойный отец, скромный бухгалтер, никому в жизни не сказал обидного слова. Это был, как я понимаю теперь, настоящий меланхолический циклотимик: малообщителен, но не замкнут, пессимист, но доверчив и в самой глубокой печали умел ценить шутку. Этот уютный человек был не прочь выпить в тесном кругу близких. Он был неудачник, но в своих неудачах винил только судьбу да себя самого. Он мог быть ворчуном, но не мизантропом.
«Все эксцентричное, фанатическое им чуждо», – писал Кречмер о таких людях. «Неморализующее умение понимать особенности других». Какая-то особая жизненная теплота, непроизвольное сочувственное внимание ко всему живому, к детям особенно, какая-то очень естественная человечность. Они отзывчивы, но не из общего чувства долга или усвоенных понятий о справедливости, которых как раз может не быть, а по непосредственному побуждению, здесь и сейчас. Я бы назвал это альтруистическим инстинктом, если бы альтруизм, правда, совершенно иного рода, но не менее, а, может быть, более действенный, не был свойствен и многим представителям другой стороны оси. И если бы среди самых что ни на есть синтонных циклотимиков не встречались и самые эгоистические мерзавцы.
Это уже иное измерение, но представители каждого из полюсов входят в него по-своему.
ДАЛЬНЕЙШИЕ ПОХОЖДЕНИЯ ТОЛСТОГО ДЬЯВОЛА
Из трех разновидностей циклотимного темперамента, которые различал Кречмер: живой тип, тихий, самодовольный тип, меланхолический тип, – моего Мишку нельзя отнести ни к одной, а вернее, можно ко всем трем сразу. Когда он в своей депрессии, то это тип тихий и малохольный (слово это, хоть и далеко от научной терминологии, наиболее точно передает Мишкино состояние, и заменить его мне нечем).
В это время он становится особенно похожим на своего отца, весьма неважно относится к собственной персоне и особенно высоко ставит других. При депрессиях у циклотимиков это закон, в тяжелых случаях дело доходит до пышного бреда самообвинения; у депрессивных шизотимиков такое бывает редко, скорее речь идет об общем разочаровании.
Но вот депрессия постепенно проходит, и Мишка вступает в фазу, которую можно назвать промежуточным тонусом. Скверное самоощущение покидает его, он делается благодушным, но еще вялый. Теперь это, пожалуй, спокойный юморист, одна из разновидностей тихого, самодовольного типа, а по старинной терминологии – флегматик. «Удобный муж, философ по крови, даже при обычной дозе разума», по определению Канта. Мишку можно в это время назвать и толстокожим рохлей, и отдаленным потомком Обломова.
(Всеобщему принципу избыточности флегматик противопоставляет торжество экономии: прежде всего ничего лишнего, тише едешь, дальше будешь. Это стайер жизненных дистанций, гений отсрочек: не терпит, но ждет, не превозмогает, но игнорирует. Он не баловень судьбы, как сангвиник, которого она иногда для острастки крепко наказывает, он не холерик, чтобы вырывать ее милости силой, незнакома ему и хроническая невезучесть меланхолика: судьба относится к нему с почтительным равнодушием, точно так же, как и он к ней. Если он ваш друг, то дружба с ним – прочный гранит; он обволакивает своей флегмой горести и заботы, он охлаждает горячие вихри сумасбродных идей. Если он гениален, то гениальность его кротка, если он зауряден, его заурядность величественна и окружена ореолом трезвого консерватизма. Если это художник, то он наивный эпический чудак, раз и навсегда успокоенный в своем удивлении. Это Пришвин, мудрый ведун, хранитель загадки жизни.
При всей своей темной скрытности меланхолик в конце концов понятен; флегматик же – истинная вещь в себе, непроницаемая прозрачность, непостижимая самодостаточность.)
До такого мой Мишка, конечно, не дотягивает, флегматичность для него, повторяю, переходный этап. В хорошем своем тонусе, который обычен, это живой и, я бы сказал, весьма самодовольный тип (хотя малохольные нотки все же есть). Он приходит всегда с анекдотом, который еле доносит, проделывает виртуозный пируэт в кресле и начинает болтать.
Болтовня его, к чести пикнического сословия, никогда не утомляет. Он всегда уместен, не праздничен, но согревает. Конечно, он тут же выложит последние новости про общих знакомых, жизнерадостно сообщит, что с кем-то полаялся, чем-нибудь хвастанет, но с обязательной самоиронией, отпустит пару терпких, но добродушных шпилек в адрес хозяина, моментально войдет в курс его теперешних дел, предложит одно, другое, всегда конкретно и реально. Попутно выяснится, что он кому-то что-то устраивает, кого-то выручает, кому-то помогает переехать на новую квартиру… Все это без тени надрыва и самопожертвования, с оттенком бравой беспечности. У него есть одна поразительная особенность: появляться в нужный момент. Он может год не давать о себе знать, но случись несчастье, и он тут как тут. Телепатия?
Этот бескорыстный блатмейстер, подвыпив, произносит человеконенавистнические речи и грозится стать бюрократом. Оказывается далее – хотя об этом он болтает меньше, – что и на работе он тоже что-то проворачивает и пробивает, не журавля в небе, но синицу в руки, что-то вполне достижимое, отчего и дело сдвинется, и всем будет хорошо, и прогрессивка. Он, конечно, никуда не лезет, его не дергает бес продвижения, но как-то само собой получается, что его затягивает в водоворот все новых дел и людей, в организационное пекло.
Это его стихия: тут надо переключаться, быстро соображать, перестраиваться на ходу, и ему нравится. Это не то что сидеть и изучать сопромат – ух-х!
Я отдаю себе отчет в том, что и наполовину не раскрываю здесь личность Мишки: все идет только через призму его темперамента, так сказать, «снизу». Ни Мишку, ни других представителей этого человеческого полюса я ни в коей мере не собираюсь идеализировать.
Если на мгновение попытаться взглянуть «сверху», то оказывается, что именно естественная, интимно-эмоциональная привязанность к людям, к конкретному и сегодняшнему, мешает им подниматься над своею средой, даже если у них есть к тому интеллектуальные основания. Они, может быть, в большей мере, чем кто-либо, оказываются психологическим продуктом непосредственного окружения. Отсюда при «физиологической», раз от разу легко пробуждающейся доброте жизненные установки, далекие от идеалов добра, расчетливость, соединяющая цинизм со своеобразной стыдливостью, приверженность суетным мнениям, стереотипам, некритическая внушаемость.
Смачное остроумие Мишки меня тонизирует, повышает аппетит, но меня удручает его решительное игнорирование (не скажу—непонимание) так называемых высоких материй. Ах, как непробиваем он в вопросах эстетики! Выше текущей политики не летит, стокилограммовый ползучий эмпиризм тянет его вниз. Я понимаю, что нельзя с одного вола драть три шкуры, но, зная потенциальную вместимость его мозгов, я не могу смириться с этим самоограничением, мне непонятно это упрямое отчуждение от умников…
Но это уже другой разговор.
Так кто же он в своем лучшем тонусе?
До неприличия нормальный человек – раз. «Энергичный практик» – разновидность живого типа на циклотимной палитре Кречмера – два. Но также и «беспечный, болтливо-веселый любитель жизни». (Уж это точно, любитель, хотя и далеко, далеко не утонченный.) Экстраверт по Юнгу – три… Прошу прощения, забежал вперед. Ну и по-традиционному, от Гиппократа до Павлова – конечно, сангвиник. Но не такой, как этот:
«Руффин начинает седеть, но он здоров, со свежим лицом и быстрыми глазами, которые обещают ему еще лет двадцать жизни. Он весел, шутлив, общителен, беззаботен, он смеется от всего сердца, даже в одиночку и без всякого повода, доволен собою, своими близкими, своим небольшим состоянием, утверждает, что счастлив; он теряет единственного сына, молодого человека, подававшего большие надежды, который мог бы стать честью семьи, но заботу оплакивать его предоставляет другим; он говорит: «У меня умер сын, это сведет в могилу его мать», а сам уже утешен. У него нет ни друзей, ни врагов, никто его не раздражает, ему все нравятся, все родные для него; с человеком, которого он видит в первый раз, он говорит так же свободно и доверчиво, как с теми, кого называет старыми друзьями, и тотчас же посвящает его в свои шуточки и историйки; с ним можно встретиться и расстаться, не возбудив его внимания: рассказ, который начал передавать одному, он заканчивает перед другим, заступившим место первого».
Нет, это не Мишка. Этот субъект, запечатленный острым взглядом превосходного наблюдателя характеров Лабрюйера (XVIII век), являет собой крайний вариант сангвиника, возможно, тот самый, по свойствам которого русский психиатр Токарский отнес его к разряду патологических. За легкомыслие, или, лучше сказать, легкочувствие. На это вознегодовал Павлов: ведь по его физиологической классификации сангвиники – это как раз самые приспособленные: и сильные, и уравновешенные, и подвижные.