Текст книги "«В бананово-лимонном сингапуре…»"
Автор книги: Владимир Файнберг
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
3
– Обширный инфаркт миокарда задней стенки левого желудочка, – констатировал врач, сняв мне тут же в машине «скорой» кардиограмму сердца.
Я лежал навзничь на каталке с куском марли во рту. Марля была пропитана какой‑то гадостью.
В это время молоденькая медсестра куда‑то названивала по мобильному телефону, чтобы узнать в какую больницу меня сбагрить.
– Пожалуйста, отвезите домой, – пролепетал я, пытаясь подняться. – Завтра уезжаю.
– Не рыпайтесь, дяденька. Вы умираете, – она продолжала названивать.
«Неужели это происходит со мной?» – подумал я. Попросил:
– Пожалуйста, позвоните жене.
Хватило сил вспомнить номер её мобильника. Надеялся, что Марина убедит их не везти меня в больницу.
Медсестра сначала дозвонилась куда‑то. Потом позвонила Марине. Сказала:
– Госпитализируем вашего мужа в Боткинскую.
Врач пошёл садиться к шофёру. Медсестра села рядом с каталкой. И мы поехали, по центру Москвы.
– Хочу домой, – задыхаясь, время от времени взывал я. – Отвезите домой.
Кем был поднят с асфальта, кто вызвал «скорую» – ничего не помнил. «Неужели это я умираю?». Из полутьмы «скорой» сквозь не закрашенные доверху окна виднелись кружащиеся, оборачивающиеся вслед вершины зданий, освещённые солнцем. И одновременно представлялся мне трёхлетний мальчик в матроске. И вот он, оказывается, умирал.
«Скорая» то и дело замирала в автомобильных пробках, и теперь уже хотелось быстрее, пока не поздно, в больницу спастись. Не столько мне, сколько трёхлетнему мальчику в матроске. У которого оставались на свете любимые дочь и жена.
Сердце не болело. Только дыхание, то срывалось, то становилось частым. Как автомобильный двигатель, когда он толком не заводится и вот–вот замрёт окончательно.
«Скорая», казалось, двигалась слишком медленно. Я решил, что должен пока не поздно вмешаться, как‑то помочь ей. Может быть дорога каждая секунда. Но что именно должен сделать – никак не мог вспомнить.
«Скорая» резко затормозила. Потом рванула вперёд. Мелькнул поднятый шлагбаум. В окнах исчезли верхушки зданий, замелькали кроны деревьев, и я понял, что мы, наконец, въехали на территорию Боткинской больницы, мчим по полукругу, огибающему парк установленный больничными корпусами. Когда‑то здесь мне вырезали аппендицит, здесь в инфекционном отделении навещал маму, потом в хирургическом – приятеля, сломавшего ногу. Где‑то здесь работает Лиля – доктор, с которой меня когда‑то познакомил отец Александр Мень.
«Скорая» почему‑то опять стояла, не двигалась. Медсестра продолжала, как каменная сидеть на месте. Никто меня из машины не вытаскивал.
И тут я вспомнил, что нужно сделать: нужно пока не поздно попросить Бога вмешаться, помочь…
«Господи!» – только шепнули мои губы, как медсестра сказала:
– Другие машины загородили подъезд. Уже отъезжают. Больной, не волнуйтесь.
Но прошло ещё несколько минут, прежде чем «скорая» подъехала к пологому пандусу у входа, по которому вытащенную из машины каталку вместе со мной, повезли…
Сияние солнечного дня сменилось полумраком тускло освещённого электричеством коридора. Резкая смена света на тьму была ошеломляющим переходом в безнадёжность, в окончательную утрату права на собственную волю.
Движение замедлилось, остановилось. Врач раскрыл створки каких‑то дверей с матовыми стёклами. Медсестра снова толкнула каталку вперёд, и тут послышался набегающий топот. Кто‑то нагнал, обнял, прижался лицом к лицу.
– Маринка, как ты здесь оказалась? – слезы навернулись у меня на глазах.
– Женщина, сейчас же уйдите отсюда! – завопила медсестра. – Здесь реанимация.
– Не волнуйся. Я тут. Я с тобой, – торопилась сказать Марина, утирая ладонью слезы с моей щеки. Вот увидишь, всё будет хорошо.
– Сейчас же уйдите! – набежали из глубины помещения две пожилые медсестры. – Здесь нельзя оставаться!
Они перевалили меня на высокий топчан у стены.
– Раздевайтесь до трусов!
– Подожди, я помогу, – Марина пригнулась, чтобы развязать шнурки на моих ботинках.
– Гражданка, немедленно покиньте помещение!
Увидев, что Марина продолжает помогать раздеваться, одна из медсестёр сначала яростно вцепилась в неё, потом кинулась куда‑то за помощью. А работники «скорой», кивнув мне на прощанье, удалились со своей каталкой.
– Гражданка, что за безобразие!? – заорал на Марину появившийся седой верзила в белом халате. – Посторонняя, вон отсюда! Иначе вызову милицию.
– Я не посторонняя. Я его жена.
Обе медсестры накинулись на Марину, выталкивая её к выходу.
– Я тут. Я с тобой! – крикнула она.
Двери за ней захлопнулись и были заперты. Но силуэт Марины виднелся за матовым стеклом.
4
… Скорее всего, это продолжалось десяток минут. А может быть вечность. Обо мне позабыли.
На меня накатывали волны озноба. Я стал замерзать.
Сидел на топчане, привалившись спиной к стенке. Голый, в одних трусах, чувствовал, что меня трясёт так, что вот–вот свалюсь с топчана на кафельный пол.
«Если умираю, зачем же меня оставили одного?» – мелькнуло в сознании.
– Марина! – попытался я крикнуть, позвать на помощь.
Но за матовым стеклом её силуэта уже не было видно.
Наконец, с грохотом катя каталку, появились обе медсестры. Завалили меня на неё, быстро повезли в другое помещение, тесно установленное приборами, опутанное проводами. И я попал в лапы седого реаниматора и его подручного.
Что со мной делали – не вспомнить. Возможно, вкололи какой‑то наркотик.
На миг очнулся. В руки почему‑то суют авторучку и бумажку.
– Подпишите, – настаивал седой реаниматор. – Необходимо сделать отверстие прямо в вену, чтобы можно было непосредственно вливать лекарство.
– Не буду! – я вырывался из рук, убеждённый, что меня заставляют подписывать согласие на собственную смерть.
Но тут передо мной внезапно возник кулак. А за ним лицо. Неожиданное, родное. Лицо доктора Лили, которая работала где‑то здесь в Боткинской.
Хватило сознания догадаться, что это Маринка успела найти её, позвать…
Всунутой в руку авторучкой, не глядя, что‑то подписал, и мне тотчас стали проделывать дырку где‑то у правой ключицы.
5
Забытье прервалось. Я лежал навзничь. Мне было худо. Надо мной в полутьме маячил силуэт штатива капельницы.
Закрыл глаза. Почувствовал, снова открыть их не будет сил.
Вспомнил, что перед смертью обязательно нужно успеть помолиться. Не мог сообразить, как это делается. В отчаянии пытался вспомнить хоть какую‑нибудь молитву, хоть слово. В этот момент внутренним взором увидел приоткрытую дверь. Понял, там, за ней, находится «тот свет». Дверь как бы приглашала заглянуть туда.
Ни весть как оказался у двери, раскрыл её настежь. Увидел сплошную клубящуюся тьму.
И снова ушёл в забытьё.
Утро проступило несколькими кроватями с такими же дохлецами, как я. Появлением одной из вчерашних медсестёр, бравшей у всех нас кровь на анализы.
Потом возле койки возник мой мучитель – седой реаниматор с фонендоскопом на груди. Он подсел на край, послушал моё сердце.
– Как себя чувствуете? – спросил он, улыбаясь. – С утра пораньше опять приходила ваша жена. Рвалась к Вам.
Я сообразил, что он всю ночь работал где‑то тут, рядом, за стеной. Спасал от гибели таких же инфарктиков, как я. Пересохшими, колючими губами шепнул:
– Спасибо, доктор.
Он подмигнул мне. Уходя, что‑то сказал медсестре.
Она принесла пластиковую бутылку с какой‑то тёмной жидкостью, налила в белую кружку – одну из наших домашних кружек с изображением попугая, подала мне.
Там был кисель. Очень вкусный. Черничный что ли?
Что‑то непривычное мешало держать кружку и пить. Я провёл свободной рукой по груди, обнаружил у правой ключицы нашлёпку из ваты и пластыря.
– Кисель вкусный, как в детстве, – поделился я с вновь появившийся медсестрой, которая поставила рядом на тумбочку рюмашку с таблетками.
– Примите лекарства. Завтракать будете?
– Нет.
– Говоришь, кисель у тебя? Дал бы хлебнуть… – послышался хриплый голос больного с кровати, стоящей у противоположной стены.
Попросил медсестру налить киселя и ему.
«Ох, Маринка! – подумал я. – Ну, и досталось тебе… Сегодня должны были лететь в Италию. Все испортил и ей, и Нике».
Снова потянуло в забытьё.
…Одурелого от таблеток, капельниц, кардиограмм на второе или третье утро меня пробудил топот, какая‑то возня медиков у противоположной койки. Потом появилась каталка. Больного быстро повезли на ней. Накрытого с головой. И я расслышал короткое, как выстрел слово – морг.
Пришла санитарка. Заново застелила опустевшую койку.
Все, кто были в палате, лежали затаившись, как дети, напуганные страшной небылью.
6
Наверное, как каждый, я чуть ли не с детства подумывал о неотвратимом конце… Видел во дворе у клумбы мёртвую бабочку, видел похороны красноармейца Феди из соседнего флигеля. «Все помирают! – не без хвастовства сообщила мне девочка Нюрка из нашего двора, – И ты помрёшь!»
Но сызмальства вне всякой логики почему‑то казалось, что смерть – это не про меня. Умирают другие.
С этим подспудным чувством я прожил довольно долго, лет до сорока, суеверно уклоняясь от участия в похоронах, посещения кладбищ. Родители были живы, друзья тоже.
Чем дольше я жил, тем больше страшился, как заразы всего, что так или иначе связано с уходом человека. Желание избежать неизбежного особенно усилилось после того апрельского утра, когда мне впервые все‑таки пришлось придти к зданию больничного морга, где должно было состояться отпевание первого из череды друзей, дорогого мне человека.
Народа к моргу пришло много. И священник уже прибыл. А труп все не поднимали в залец, где прощаются с покойным.
Над головой в юной листве деревьев наперебой чирикали воробьи, хрипло ворковал сизарь, топая среди травы за голубкой.
Покойный был лет на пятнадцать младше меня. Дико было представить себе, что вот сейчас увижу мёртвым этого обаятельного, талантливого красавца, у которого во время сна почему‑то оторвался тромб и попал в сердце.
Собравшиеся, с цветами в руках толпились снаружи у раскрытых дверей зала. Священник утешал мать умершего.
Внезапно из глубины морга послышался грохот заработавшего компрессора. Потом последовал как бы мощный выдох. Ноздри наполнили вырвавшийся наружу омерзительный смрад. Трупный. Такой невыносимый, что всю толпу отшатнуло от морга.
– Проветрили! – раздался через несколько минут голос служителя. – Заходите!
– Как после Двадцатого съезда, – сказал священник, вдыхая очистившийся воздух.
…Вот что ярко вспомнилось мне, когда после того как умершего увезли, за мной чуть ли не с то же самой каталкой явились два санитара, что бы перевезти из отделения реанимации в обычную палату.
– Сам. Не надо каталку! – Я сделал попытку подняться. Даже ступил на пол. – Где моя одежда?
– Ложитесь! – Испуганно осадил меня один из сенаторов. – Нельзя вставать.
А я оказывается, и не мог встать. Ноги подгибались.
Вывезли холодным коридором, где сиротливо мерцали люминесцентные лампы, в вестибюль к грузовому лифту. Там было окно, за которым, озарённое живым солнечным светом, стояло дерево. И пока ждали лифта, я не сводил глаз с его ветвей, его листвы. Там, на воле, длилось лето. Там оставался мир без меня.
Со скрипом и грохотом, наконец, появился грузовой лифт, и санитары вкатили меня в его тусклое нутро. Увидел тощую старушку в грязном халате, управляющую посредством кнопок этим механизмом. Подумал о том, как она весь рабочий день за гроши курсирует в этой подвижной клетке с живым и мёртвым грузом.
Мы поднялись на несколько этажей. Санитары стали меня вывозить, и я сказал ей:
– Спасибо бабушка.
– На что мне твоё спасибо? – огрызнулась она. – Спасибом сыт не будешь.
Мельком прощально заметил в окне крону дерева. Затем коридор с маленьким холлом, где ходячие больные в халатах и пижамах таращились на экран телевизора. Открытые двери палат. В одну из них меня ввезли.
7
Четверо обитателей палаты молча взирали со всех своих постелей на то, как меня перекладывают на койку у окна.
Кружка и пластиковая бутылка с остатками киселя были водружены справа на тумбочку. По другую сторону тумбочки находилась ещё одна, свободная кровать.
Чувство ученика, которого перевели в незнакомую школу, в новый класс, испытывал я, согреваясь под одеялом.
– Михаил Иванович! – попросил какой‑то бородач с койки у двери. – Ему дует.
Меня и в самом деле бил озноб.
Лежавший поверх застеленной постели человек в тренировочном костюме, отбросил газету, снял очки, юрко соскочил со стоящей торцом ко мне противоположной койки, влез на табурет, затем на подоконник. Захлопнул форточку.
– Вам надо чего? – оглянулся он на меня. – Если что, тут над тумбочкой шнур. Потяните – придёт дежурная.
Сил не было благодарить. Кивнул. Начал впадать в забытьё.
И снова стал трёхлетним мальчиком в матроске.
Отчего это бывает? Из глубин памяти, со дна времён всплывает то, о чём вроде бы не вспоминал, не думал всю жизнь.
…В воскресенье папа привёл к нам в гости своего сослуживца по текстильной фабрике. Это немецкий инженер. В своё время он приехал в СССР, сопровождая закупленные в Германии станки для прядения шерсти. И остался здесь. Потому что он был коммунистом. А у него на родине к власти пришёл Гитлер.
Не помню, как этот инженер выглядел. Помню только поразившую меня корявость его русской речи. Помню, как он гладит меня по голове, фотографирует своим заграничным фотоаппаратом и несколько раз говорит: – «Каков счастливый мальчик! Когда вырастешь – увидишь коммунизм. Будешь жить при коммунизме».
Вот кто сделал фотографию, которая висит у меня в круглой рамочке под тем местом, где была тарелка!
Получила ли Тамрико деньги? Все‑таки послал их Немировский? Или как теперь говорят, «кинул» меня?
…Кто‑то гладит по голове. Открываю глаза. Вижу склонившуюся надо мной Марину.
– Ну, как ты? – спрашивает она. – Привезла тебе завтрак.
– Почему ты не на работе?
– Ты забыл. Я ведь уже четыре дня в отпуске.
– Устроил тебе с Никой отпуск… Как Ника?
– Она здесь.
И правда, вот она, моя девочка. Застенчиво стоит поодаль. Смотрит, словно не узнает.
– Никочка, ты чего? Иди сюда поближе.
Несмело подходит.
– Ника, да что с тобой? – вмешивается мать. – Поздоровайся с папой.
Ника быстро чмокает в щеку. Отпрянула.
– У тебя исчезли волосы, – объясняет Марина.
Провожу ладонью ото лба к затылку. Провожу по щекам, которые должны были за эти дни покрыться небритостью.
Гладко.
Марина пытается накормить меня заботливо приготовленным дома салатом из помидор, тушёной говядиной с гречневой кашей, ещё тёплыми.
Ничего в горло не лезет.
Начинается обход. Оставив пластиковые коробки с едой на тумбочке,
Марина с Никой к моему облегчению вынуждены уйти. С трудом скрываемое отчаяние написано на их лицах.
Неужели моё дело – труба? Зачем тогда перевели из реанимации? Молодая врач с тетрадью в руке, за ней медсестра по очереди подходят к каждой койке, где в ожидании уже приподнялись больные.
У самой двери лежит единственный в палате молодой парень. За ним виден рукомойник с зеркалом. Мне туда не дойти, не добраться… А любопытно было бы глянуть на то, чего родная дочь не узнала.
«Вот и дожил до коммунизма», – вспоминаются слова бедолаги– немца. Что с ним сталось после 1941 года? В начале тридцатых фотоаппарат был ещё в диковинку. Сфотографироваться считалось событием. У него, вероятно, была «лейка».
Во что теперь превратился я – трёхлетний мальчик в матроске? А во что превратились мы все – граждане бывшего СССР? Все мы тут валяемся, как обломки империи. Один, как я успеваю помнить во время обхода – тот, кто закрывал форточку – русский, другой – тот, кто попросил его это сделать, судя по акценту – кавказец.
Кто двое остальных – не ясно. Сидят на постелях в белых казённых рубахах, по очереди подвергаются осмотру и опросу улыбчивой врачихи.
Вот дело доходит и до меня. Задираю рубаху, чувствую холодное прикосновение к груди фонендоскопа. Выслушивает сердце. Проверяет, принял ли таблетки. Измеряет давление. Спрашиваю, почему меня не держат ноги, не могу встать.
– Вставать ни в коем случае нельзя, – отвечает врачиха. – Сегодня вас отвезут на рентген. Только что говорила с вашей женой. Жаловалась, что ничего не хотите есть. Имейте в виду – сердцу сейчас необходимо питание. Мясо. Фрукты. В этих коробочках то, что она принесла? Не капризничайте. Заставляйте себя через «не хочу». Помните, то, что с вами произошло, очень серьёзно. Через день–другой можете воспользоваться одним из кресел– каталок, которые стоят в коридоре. Есть вопросы?
– Два. Доктор, я буду жить? Поживу ещё хоть несколько лет?
– Никаких гарантий. На улице кирпич может упасть на голову… Второй вопрос?
– Курить хочется…
– Что ж… Резко бросать нельзя.
Сигареты вместе с одеждой остались в приёмной реанимации. Но я уже почти счастлив. Заставлю себя поесть, перебазируюсь в кресло–каталку, стрельну у кого‑нибудь курево в коридоре.
8
Итак, Господь, видимо решил попридержать меня в этом мире. Я, конечно, не знал, какие у Него виды.
Как бы то ни было, я сидел в кресле–каталке у окна вестибюля третьего этажа. С преступным наслаждением предавался курению сигарет, которые мне выдал добродушный грузин из соседней палаты. Он оправлялся от второго инфаркта и со дня на день ждал выписки.
Время от времени за моей спиной прогрохатывала махина грузового лифта. Старушка–лифтёрша высовывалась оттуда, как кукушка из старинных часов–ходиков, бессильно пытаясь пресечь наглое табакокурение.
А я словно моряк после шторма, возвращался к самому себе. Мне казалось, что самое страшное позади. Одно только пугало – почему ноги не держат, и я вынужден пользоваться инвалидной каталкой.
Я думал об этом, смотрел через стекло окна на густую крону нежащегося под солнцем дерева. Того самого, которое я мельком уже видел снизу. Оно казалось настолько красивым, что трудно было предположить, что это обыкновенный тополь. Он был какой‑то особенно стройный, густолиственный. Воробьи то скрывались в его зелёных недрах, то вылетали пулей. Их чириканье доносилось и сюда, в эту обитель скорбей.
Множество моих предшественников наверняка тоже любовались растущим на воле красавцем. Таким близким и таким недоступным.
А может быть после той передряги, в которую я попал, любая травинка может казаться чудом.
Но ведь и без всяких передряг в моей памяти наберётся целый парк безмолвных друзей самим фактом своего существования ободрявших меня на протяжении жизни.
Нет, не безмолвных!
О чём‑то шептала под дождём склонившаяся надо мной плакучая ива, когда я сидел с закинутой удочкой в лодке? К стволу этой ивы я привязал на рассвете свою плоскодонку и оказался внутри зеленного шатра.
Тогда я был подростком. Но до сих пор помню, как учился забрасывать удочку, чтобы не зацепиться крючком за ветви, как привязал верёвочный кукан с пойманной рыбёшкой к самой длинной из ветвей, как подрагивала она, когда улов ходил кругами по воде.
Не знаю, сколько лет живут ивы. Надеюсь, она до сих пор смотрится в чистые воды скромной русской реки.
А ещё в моей жизни был огромный куст персидской сирени, росшей в полукруглом дворе сухумской гостиницы «Абхазия».
По утрам, сидя в одиночестве за столиком под гроздями лиловых соцветий, хорошо было пить из белой чашечки турецкий кофе. На большее часто не было денег. Но благодаря персидской сирени завтрак мой был царским.
…Раскидистый грецкий орех–патриарх, растущий среди рощи своих собратьев в долине, зажатой между горных хребтов Таджикистана, давал тенистую защиту от солнца, уединение для моих занятий. И щедро кормил своими плодами в колючей кожуре… Цветущий каштан в Минске у католического костела… Увешанная сверкающей в лучах рассвета росой ёлочка по дороге к подмосковному водохранилищу…
А королевская пальма при входе на пляж итальянской Варлетты! В войлочных чешуях ствола она давала приют маленьким пугливым ящеркам, а меня хранила от палящего солнца, когда с полотенцем через плечо ждал своего друга Донато.
А ещё в Тунисе растёт удивительный, может быть единственный в мире кучерявый кипарис. Нас вдвоём по моей просьбе сфотографировала Марина, и это одна из самых дорогих для меня фотографий.
А тысячелетняя слива, живущая у родника на острове в Эгейском море! Помню как в жару пил из жестяной кружки холодную пресную воду, а вокруг штормила стихия солёной воды. С оливы под ветром падали почти чёрные маслины. Она ещё плодоносила.
– Чего‑то вас долго нет, – раздаётся за спиной. – Дым пускаете? Кому кадите?
Юркий Михаил Иванович со сползшими на нос очечками, со смятой газеткой в руках прерывает целительскую для меня череду воспоминаний. Это он вызвался привезти из коридора к моей постели кресло–каталку, помог в неё перелезть.
– Кому кадите? – снова вопрошает он и, видя что я не нахожу, куда выкинуть докуренную сигарету, устремляется на лестничную клетку, откуда приносит банку для окурков.
– Спасибо.
– Не швыряйтесь этим словом. Знаете, что оно означает? Спаси Бог! Хотите, отвезу обратно в палату? Скоро обед.
– Спасибо. То есть, благодарю. Я сам.
– Да, видел, как вы мучаетесь с колёсами. Всё время заносит не туда.
Он разворачивает меня с креслом–каталкой, вывозит из светлого вестибюля с тополем за окном в полумрак коридора. У раскрытой двери нашей палаты приостанавливается, нагибается к уху.
– Заметил у вас крестик на шее. Хотите, дам почитать газету «Русь державная»?