Текст книги "Борьба за свободную Россию (Мои воспоминания)"
Автор книги: Владимир Бурцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
Вот несколько отрывков из заявления Савинкова.
"Азеф состоит членом партии с самого ее основания; он знал о покушении на харьковского губернатора князя Оболенского (1902 г.) и принимал участие в приготовлениях к убийству уфимскаго губернатора Богдановича (1903 г.). Он руководил с осени 1903 г. "Боевой Организацией" и в разной степени участвовал в последующих террористических актах: в убийстве министра внутренних дел Плеве, в убийстве великаго князя Сергея Александровича, в покушении на великого князя Владимира Александровича, в покушении на петербургского ген. губ. ген. Трепова, в покушении на киевского ген. губ. Клейгельса, в покушении на нижегородского губерн. ген. барона Унтерберга покушении на моск. ген. губ. адмирала Дубасова, в покушении на мин. вн. дел Дурново, в покушении на офицеров семеновскаго полка ген. Мина и полк. Римана, в покушении на заведующего политическим розыском Рачковского, в убийстве Георгия Гапона, в покушении на командира Черноморского флота адмир. Чухнина, в покушении на премьер-министра Столыпина и в трех покушениях на царя. Кроме того, он заранее знал об убийстве Татарова, об убийстве ген. Сахарова в Саратове, об убийстве петербургского градоначальника ген. Фон дер Лауница, об убийстве главн. военного прокурора ген. Павлова, о покушении на вел. Князя (263) Николая Николаевича, о покушении на московского ген. губ. Гершельмана и т. д.
"Он был членом Центрального Комитета и принимал участие во многих крупных революционных предприятиях и в обсуждении всех без исключения планов, в том числе планов московского, свеаборгского и кронштадтского восстаний.
"В виду таких фактов биографии Азефа, Центральный Комитет считал себя вправе не придавать существенного значения указанным слухам (между прочим, моим обвинениям, – Вл. Бурц.) и цитированным письмам (указавшим на Азефа, как на провокатора, – Вл. Бурц.):
он склонен был усматривать в них интригу полиции. Полиции было выгодно, конечно, набросить тень на одного из вождей революции и тем лишить его возможности продолжать свою деятельность. Такого мнения держалось большинство товарищей. Меньшинство, не веря в полицейскую интригу, тем не менее, далеки были от заподазривания Азефа в провокации. К последним принадлежал и я.
"Я был связан с Азефом дружбой. Долговременная совместная террористическая работа сблизила нас.
"Я знал Азефа за человека большой воли, сильного практического ума и крупного организаторского таланта. Я видел его на работе. Я видел его неуклонную последовательность в революционном действии, его спокойное мужество террориста, наконец, его глубокую нежность к семье. В моих глазах он был даровитым и опытным революционером и твердым, решительным человеком. Это мнение в общих чертах разделялось всеми товарищами, работавшими с ним . . .
"Быть может, не все одинаково любили его, но все относились к нему с одинаковым уважением. Было невероятно, что все эти товарищи могли ошибаться!..."
С особым подчеркиванием сообщили эсеры на суде об участии Азефа в покушении на цареубийство в 1908 г. Вместе с Савинковым, Карповичем и др. Азеф (264) организовывал покушение на царя на пароходе "Рюрик". Если бы Азеф и хотел потом предотвратить это покушение, он уже не мог бы это сделать, говорили эсеры.
На суде было констатировано, что и раньше не раз Азефа обвиняли в провокации, но на это эсеры не обращали должного внимания.
Так еще в 1903 г. в Петербурге молодой революционер Крестьянинов от одного знакомого рабочего, оказавшегося потом сыщиком, получил определенное указание, что Азеф – провокатор. С помощью Рубакиной он поднял вопрос об Азефе. Эсеры и члены редакций "Русского Богатства", между прочим Пешехонов, разбирали дело и пришли к заключению, что обвинения Азефа ни на чем не основаны и являются только происками охранки. Азеф плакал, оскорбленный гнусным обвинением в провокации. Его утешали и обвинителей заставили отказаться от их обвинения.
В 1905 г. Меньщиков через с.-р. инженера Ростковского передал эсерам анонимную записку о том, что в их партии есть два шпиона: Азеф и Татаров. Татарова эсеры изобличили и убили, но решили, что (на этом особенно настаивал Чернов на моем суде) Деп. Полиции сознательно выдал эсерам Татарова, чрезвычайно важного провокатора, только для того, чтобы "бросить тень" на Азефа.
В 1905 г. такие же прямые указания на Азефа, как на провокатора, были получены от одного охранника в Саратове, в связи с приездом туда Брешковской, и в 1906 г. – в Одессе через Тютчева. До эсеров тогда же дошли слухи и о том, что однажды, это было уже в 1906 г., Азеф был охранниками арестован, но после, каких-то переговоров выпущен.
Всё эти факты в свое время были известны эсерам лучше, чем нам, но они от них отмахивались и не обращали на них никакого внимания. О них Чернов на суде много говорил и видел в них лишь попытки Деп. Полиции скомпрометировать Азефа. Он изумлялся, как это для нас не ясны эти тонкие интриги охранников.
(265) На суде я приводил несколько примеров того, как на многих, лично не знавших Азефа, он часто оставлял впечатление преступника и шпиона.
Назначаются свидания в Петербурге с представителем эсеров, приехавшим из заграницы. Встречаются там с незнакомым Азефом и сразу наотрез отказываются с ним говорить. В тревоге идут к тем, кто дал адрес для свидания, и говорят: к кому вы нас послали? Ведь, это – несомненный шпион!
"Когда Азеф, говорит в своей книге Циллиакус, явился по поручению эсеров в Финляндию, где он устроил грандиознейшую провокацию, то он произвел отвратительное, отталкивающее впечатление: "круглый, шарообразный череп, выдающиеся скулы, плоский нос, невообразимо грубые губы, которых не могли прикрыть скудно взрощенные усы, мясистые щеки, все расширяющееся от нижней части лба лицо, вообще чисто калмыцкий тип, – все это не располагало в пользу таинственного незнакомца Ивана Николаевича. Лица, снабжавшие Азефа рекомендательным письмом, очевидно, имели в виду возможность неблагоприятного личного впечатления. По крайней мере, в письме писалось: "Не цени собаку по ее шерсти" и тут же Азеф рекомендовался, как выдающийся член партии".
На суде Чернов и сам не отрицал, что Азеф производил на незнакомых с ним лиц иногда тяжелое впечатление. Но, говорил он, "надо только хорошенько, всмотреться в его открытое лицо и в его чистых, чисто детских, глазах нельзя не увидеть бесконечную доброту", а хорошо узнавши его, как его знал сам Чернов, "нельзя было не полюбить этого, действительно, доброго человека и нежного семьянина". Когда Чернов говорил нам все это, он как-то особенно самоуверенно рисовался своим тонким пониманием психологии.
На суде указывали на темные стороны жизни Азефа, но его защитники или отрицали эти факты, или придавали им особое значение и объясняли, что все это Азеф делал из-за конспирации.
(266) Впоследствии выяснилось, что в жизни Азефа не только всегда было много темного, что должно было его компрометировать и как революционера, и как человека, но что это темное видели и его товарищи эсеры. Но гипноз партийности, на который всегда были способны Черновы и Натансоны, заставлял их на все это закрывать глаза, и они рисовали Азефа, каким он нужен был для их партийных целей.
(267)
Глава XXXII.
Допрос Бакая об его побеге из Сибири. – Заключительная речь Савинкова на суде и мой ему ответ.
На суд для допроса приглашали Бакая и некоторых других свидетелей. Судьи по собственной инициативе, а еще чаще по просьбе эсеров, входили в мельчайшие подробности моей борьбы с провокацией. Старались в этой области не оставить ничего невыясненным. Защищая Азефа, эсеры хотели разоблачить интриги Деп. Полиции, направленные на то, чтобы скомпрометировать Азефа.
Они особенно подробно расспрашивали меня о моем отношении к Бакаю, об его побеге из Сибири, устроенном мной, о средствах, которые я тратил на Бакая и т. д.
На суде, как и до суда, как только началось дело Азефа, – скажу, впрочем, что тоже было и до дела Азефа, – я чувствовал к себе особенно злобное отношение со стороны Чернова и Натансона. Натансон и тут оставался тем же Натансоном, с каким мне пришлось столкнуться еще в Сибири в 1888 г. В отношении к себе в деле Азефа я не могу ни в чем упрекнуть только самого горячего защитника Азефа – Савинкова.
Чернов и Натансон и не скрывали желания утопить меня, спасая Азефа. Я был в положении обвиняемого и мне приходилось мириться с этим инквизиционным отношением ко мне и отвечать на все вопросы, даже когда они делались с злобными чувствами и даже когда этих чувств не скрывали.
С какой жестокостью отнеслись к Бакаю эсеры, когда они его допрашивали! Я не был бы изумлен, если (268) бы Бакай на одном из допросов счел возможным не продолжать давать показания, а ушел бы с заседания суда, куда он приходил добровольно по моей просьбе.
Подошли к вопросу о том, как он бежал из Сибири. Для эсеров было несомненно, что побег Бакая был подстроен Ден. Полиции для того, чтобы он через меня мог скомпрометировать Азефа. Об этом они говорили прямо.
Натансон и Чернов спросили Бакая, кто ему устраивал побег?
Бакай ответил, что я еще в Петрограде предупредил его, что пришлю в Сибирь кого-нибудь его освобождать и что, действительно, я прислал к нему доверенное лицо.
– Кто к вам приезжал? Бакай ответил:
– В. Л. здесь. Если он мне разрешить назвать это лицо, я назову.
Эсеры, а потом и судьи стали настаивать на том, чтобы я разрешил Бакаю назвать это лицо.
У Чернова и Натансона я увидел злобные огоньки в глазах и какую-то надежду, что вот-вот для защиты Азефа они узнают что-то нужное для них. Меня взорвало такое отношение ко мне и я с трудом скрыл в себе это чувство, но решил поставить их в такое положение, чтобы они вполне выявили свое злобное отношение ко мне.
Я категорически заявил, что посылал вполне своего человека, и, полагаю, что называть его не имеет никакого смысла и что его имя ровно ничего не может нам выяснить, так как все решения принимал я, а это лицо было только посредником.
Мой настойчивый тон и нежелание сообщить имя посланного мною лица в высшей степени заинтересовали и Чернова и Натансона. Им казалось, что вот-вот тут-то и зарыта собака. И чем я больше упорствовал в нежелании назвать это лицо, тем больше они на этом настаивали. Наконец, они стали говорить со мной языком ультиматума, и заявили, что это для них очень важно. Они (269) напомнили, что в начале нашего суда мы решили ничего не скрывать и что я сам до сих пор отвечал на все вопросы, касающееся даже лично меня.
Мой спор с Натансоном и Черновым продолжался долго и со стороны, конечно, нельзя было не видеть, что хотя обе стороны и стараются выражать свои чувства в спокойной форме, но сильно волновались и между ними происходить настоящая дуэль.
Чернов и Натансон обратились к судьям с просьбой, во что бы то ни стало потребовать от меня, чтобы я назвал это лицо. Я заметил, с какой тревогой все время к нашему спору относился любивший меня Лопатин. Он, очевидно, допускал, что название фамилии этого лица почему-нибудь неудобно для меня. С такой же тревогой и с такой же любовью смотрел на меня Кропоткин. Фигнер, по обыкновенно, была на стороне эсеров и решительно настаивала на том, что я должен назвать это имя. Судьи единогласно обратились ко мне с заявлением, что они просят меня назвать это имя, и что они не могут в этом отказать эсерам.
Тогда я сказал судьям:
– Если и вы считаете нужным настаивать, я назову это имя, но очень вас прошу: не настаивайте! Поймите, что это имя не нужно для дела. Оно вам ничего не объяснит.
И судьи, а еще больше Чернов и Натансон, стали еще с большей силой настаивать. Наконец, судьи и мои обвинители единогласно заявили мне, что я должен назвать это имя.
– Хорошо! – ответил я. – Я разрешаю Бакаю назвать имя лица, которое я посылал к нему. Он знает это имя, и вы все знаете. Но позвольте мне еще раз просить вас не настаивать. Это бесполезное осложнение дела!
Я понимал, конечно, что после этих моих слов эсеры особенно будут продолжать настаивать на своем. Во мне начинала клокотать злоба против этих, действительно, злых людей – Чернова и Натансона, даже не скрывавших своей злобы, – и я нарочно еще некоторое (270) время, что называется, ломался. Но, в конце концов, обращаясь к тут же сидевшему и слушавшему всю эту нашу перепалку Бакаю, я сказал ему:
– Ну, что ж! Суд настаивает, чтобы было названо имя лица, которое я к вам посылал, Вы знаете его. Я вам разрешаю назвать его.
Воцарилась тишина. Я посмотрел на Чернова и Натансона. Они ждали, что вот-вот на их улице будет праздник. Я видел с какой тревогой ждали этого имени Лопатин и Кропоткин. Всё впились глазами в Бакая.
Он некоторое время молчал. Потом сказал:
– Ко мне в Тюмень освобождать меня В. Л. присылал Софью Викторовну Савинкову.
Тут я увидел воочию что-то вроде заключительной немой сцены из "Ревизора".
Едва сдерживая свою торжествующую злобу, я совершенно спокойно сказал, обращаясь, главным образом к эсерам:
– Да, я подтверждаю, что я посылал в Тюмень к Бакаю Софью Викторовну Савинкову, которую вы все знаете. Я надеюсь, что говорить о ней, как об агенте Деп. Полиции, посланном освобождать Бакая, никто из вас не будет.
Общее молчание. Не забуду я выражения Лопатина. Он тоже едва был в силах скрыть свою радость и свое волнение.
Как председатель, он спокойно ответил мне:
– Ну, разумеется, о Соне – ее все присутствовавшие хорошо знали лично никакого сомнения ни у кого быть не может!
Чернов и Натансон сидели более, чем разочарованные.
Мы перешли к другим делам.
Года через два я был в Неаполе и написал Лопатину на Капри. Лопатин, от имени Горького, телеграммой пригласил меня приехать на Капри. Один вечер мы провели все вместе у Горького за общим разговором. Более всех рассказывал Лопатин. Рассказывал (271) по обыкновению красочно и увлекательно. Слушателей особенно занял его рассказ именно о том, как эсеры хотели меня на суде поймать по поводу устройства побега Бакаю. По поводу этого эпизода на суде Лопатин однажды мне сказал:
– Когда Чернов и Натансон стали настаивать, чтобы было произнесено имя лица, посланного освобождать Бакая, мне показалось, что у них есть какие-то особые сведения на этот счет и они рассчитывают вас утопить. Я никак не мог понять, почему вы так долго упорствовали и все желали оттянуть упоминание этого имени. Но потом, когда Бакай сказал слово "Савинкова", я понял, как вы съехидничали, когда вас разозлили!
Во время допроса Бакай приводил разные соображения, почему Азеф, по его мнению, должен быть провокатором. Для этого он сообщал разные факты, цитировал слова охранников, рассказывал о технике сыскного дела и т. д. Но он видел, что и судьи, и обвинители, все, кроме меня, не только не верили ему и не были с ним согласны, а просто таки не понимали его. Он всячески старался помочь им понять то, о чем он рассказывал, и вот однажды сказал им:
– Нет, вы этого не понимаете! Вот В. Л., он рассуждает, как настоящий охранник!
Мы все переглянулись, каждый готов был прыснуть со смеху. Если бы хоть один из нас не сдержался, то, несомненно, несмотря на весь трагизм наших разговоров, разразился бы неудержимый общий смех.
Признаюсь, для меня это было одной из больших наград после долгого и мучительного изучения провокации.
В самом деле, речь шла о вопросах, касающихся деятельности охранных отделений. Люди брались решать вопросы величайшей общественной и партийной важности, вопросы совести и чести, жизни и смерти людей и общественной безопасности, – и в этом деле они обнаруживали самое грубейшее непонимание того, о чем говорили, – и они не только не понимали, но говорили с необычайной самоуверенностью и боролись, часто самыми (272) отвратительными приемами, с теми, кто им возражал. Доказавши свое полное непонимание в одном случае, – они сейчас же в другом повторяли то же самое с той же самоуверенностью.
Чернов и Натансон на суде настаивали, что охранники подослали ко мне Бакая и Лопухина, ведут вокруг меня сложнейшую интригу, Ратаев в Париже, Доброскок в Петербурге, Донцов в Берлине и т. д. одновременно участвуют в огромнейшем заговоре против Азефа! Но эти мои обвинители не могли не признать, что в уже сделанных до того времени мною разоблачениях было много ценного и что мной, благодаря Бакаям, из рядов революционеров вырваны были десятки очень важных провокаторов. Тем не менее тоном, не допускающим возражений, они говорили, что Деп. Полиции дал мне возможность разоблачить десятки провокаторов только для того, чтобы через Бакая я бросил тень на Азефа!
Я доказывал эсерам, что ни Бакай, ни Лопухин не подосланы ко мне, что в Петербурге, в Саратове, в Одессе не могли одинаково по общему плану заниматься компрометированием Азефа, что Ратаевы, Доброскоки, Донцовы не способны на такую сложную игру, какую им эсеры приписывают, что Деп. Полиции не может делать таких глупостей, как выдавать своих агентов и давать их убивать лишь для того, чтобы сделать какую-нибудь попытку скомпрометировать Азефа. Указывал я им и на то, что если Деп. Полиции действительно придает такое значение Азефу, то он, конечно, мог бы просто его арестовать, потому что Азеф часто бывал нелегально в Петербурге, посещал театры, бывал на вокзалах, виделся с революционерами и т. д. Я приводил случай, как в 1906 г. я сам встретил в Петербурге Азефа в том виде, в каком его все и всегда могли видеть, и как легко я узнал его издали на улице.
Конечно, для того, чтобы рассуждать так, как я, не надо было быть "настоящим охранником", а только надо было не рассуждать, как люди, желавшие во что бы то ни стало все подгонять под предвзятые партийные задачи.
(273) В деле защиты Азефа Чернов и Натансон рассуждали о провокации именно так, потому что интересам своей партии они привыкли слепо подчинять все интересы родины, принципы, правду, логику.
В политике они такими, впрочем, всегда были и это они особенно ясно доказали несколько лет спустя, когда для России начиналась, было, новая, свободная жизнь и когда они ради интересов своей партии все погубили.
На последнем заседании суда – в конце октября 1908 г. – сильную и красивую речь против меня сказал Савинков.
– Я обращаюсь к вам, В. Л., как к историку русского освободительного движения, и прошу вас после всего, что вам мы рассказали здесь о деятельности Азефа, сказать нам совершенно откровенно, есть ли в истории русского освободительного движения, где были Гершуни, Желябовы, Сазоновы, и в освободительном движении других стран более блестящее имя, чем имя Азефа?
– Нет! – отвечал я. – Я не знаю в русском революционном движении ни одного более блестящего имени, как Азефа. Его имя и его деятельность более блестящи, чем имена и деятельность Желябова, Сазонова, Гершуни, но только ... под одним условием, если он – честный революционер. Но я убежден, что он – провокатор, агент полиции и величайший негодяй!
– Вот, товарищи, какое положение! – добавил я, обращаясь ко всем присутствующим. – Мы с вами горячо, сколько недель подряд рассуждаем о том, первый ли человек в революционном движении Азеф или это первый негодяй, и не можем убедить друг друга, кто из нас прав! Что касается меня, то я по-прежнему твердо убежден, что прав я: Азеф – провокатор!
(274)
Глава XXXIII.
Поездка Аргунова в Петербург – Письмо Лопухина Столыпину об Азефе. – Эсеры убедились, что Азеф – провокатор. – Бегство Азефа. – Совместное заявление эсеров и мое об окончании дела Азефа. – Натансон приходит "мириться". – Мои письма к Лопатину и Кропоткину, и их ответы.
Эсеры просили суд сделать перерыв в занятиях на некоторое время для дальнейшего расследования дела.
Затем они просили у суда разрешения послать специального человека, члена Ц. К. Аргунова, в Петербург, собрать там материалы, обличающие Лопухина в двойной игре. Без разрешения суда этого они сами сделать не могли. Суд согласился и, как это у нас было условленно сообщил мне, об этом. Я видел, что слово "Лопухин", помимо моей воли, будет выброшено на улицу, но помешать этому не мог...
Скоро из Петербурга Аргунов прислал поразившее эсеров известие. Они устраняли всякую мысль о какой либо двойной игре Лопухина. Затем в Париж вернулся и сам Аргунов со сведениями, уличающими Азефа.
Когда Аргунов был еще в Петербурге, Лопухин написал известное свое письмо к Столыпину, где прямо называл Азефа агентом Деп. Полиции. Из своего письма Лопухин не делал секрета. Одновременно с тем, как его получил Столыпин, оно очутилось и в руках революционеров, а затем было напечатано заграницей. Письмо Лопухина имело огромное политическое и общественное значение. Правительство Столыпина это поняло и скоро жестоко расправилось с Лопухиным.
(275) Когда я в Париже узнал о письме Лопухина к Столыпину, я написал в Петербург в Публичную Библиотеку Браудо и просил его лично передать прилагаемое письмо "общему нашему знакомому, о ком мы с ним беседовали в Париже последний раз". Этим путем через Браудо я и раньше раз или два писал Лопухину.
Я горячо благодарил Лопухина за нашу беседу между Кельном и Берлином и просил его извинить меня, что мне пришлось упомянуть его имя на суде надо мной. Я высказал пожелание еще раз встретиться заграницей и поговорить de omnibus rebus. Конечно, с Лопухиным, как и с Витте, я хотел говорить не о разоблачении Азефа, во всяком случае не только об этом, а об "Общем Деле", "Будущем", "Былом", о борьбе с реакцией и т. д. Моя тогдашняя борьба с Азефами вовсе не сводилась к вылавливанию и к разоблачениям того или другого провокатора, а имела в виду широкую политическую борьбу с русской реакцией. Об этом я открыто твердил во всех своих изданиях. Обращаясь к представителям русской государственности всех оттенков, я никогда не переставал говорить им о том, что нужно поговорить de omnibus rebus, чтоб избежать надвигавшейся катастрофы.
Это мое письмо Лопухин сохранил и при аресте сам отдал обыскивающим его. Впоследствии оно читалось на его суде и целиком было опубликовано в русской печати.
После того, как был объявлен перерыв в заседаниях суда, я для того, чтобы хоть немножко освежиться от кошмара, в котором мне приходилось жить последние месяцы, поехал в Италию к Амфитеатрову в Кави ди Леванто. У него я встретил раньше меня уехавшего Лопатина, а также Григория Петрова и Шаляпина. Еще до моего приезда, Лопатин успел познакомить Амфитеатрова с делом Азефа и вполне его убедил в том, что я прав.
После долгих, мучительных месяцев борьбы из-за Азефа, я, наконец, впервые встретил людей, кто (276) понимал меня и кто был на моей стороне. В Кави я отдохнул душой. Но Амфитеатров, сколько мне помнится, так же, как мои единомышленники в Париже, безнадежно смотрел на дело. Все они плохо верили в возможность разоблачения Азефа в сколько-нибудь близкое время. Я был оптимистичнее их, но чувствовал, что в то время у меня уже едва хватало сил держаться на ногах, и временами мне казалось, что лично я нахожусь накануне катастрофы. Я заготовил завещание, где обращался с указаниями к тем, кто после меня решился бы продолжать дело разоблачения Азефа.
В декабре 1908 г. в Лондон по своим делам приехал Лопухин. Чернов, Савинков, Аргунов отправились на свидание к нему. Оттуда все они вернулись вполне убежденными, что Азеф – провокатор.
Савинков пригласил меня к себе. Когда мы остались вдвоем, он закрыл за собою дверь и сказал мне:
– Вы правы во всем! Азеф – агент полиции. Мы знаем, что вы переживали последние месяца. Но в настоящее время каждый из нас готов пережить в десятки раз больше, чем переживали вы, чтобы только не переживать того, что нам приходится переживать ...
Эти слова Савинкова для меня были почти совершенно неожиданными. Я говорю "почти", потому что накануне этого дня из слов Фигнер, когда она приходила в редакцию "Былого", я мог догадаться, что у эсеров уже происходит какой-то перелом по отношению к Азефу. Тем не менее, я, как громом был поражен словами Савинкова. Я не мог говорить и только горячо обнял его, с кем последние месяца я так страстно боролся из-за Азефа.
От имени эсеров Савинков просил меня еще несколько дней сохранять тайну, и я даже ближайшим своим друзьям не сказал ничего, что услышал от Савинкова.
Я, было, попросил Савинкова "отдать" мне Азефа. Он меня без дальнейших комментарий понял, но сказал:
(277)
– "Нет, мы его никому не отдадим: он принадлежит нам".
Я тоже понял Савинкова, но не ожидал, что эсеры Азефа "упустят" или, как однажды выразился Лопатин, "отпустят".
Но вот на другой день ко мне пришел видный эсер, еще ничего не знавший о полном изменении во взглядах своих шефов на дело Азефа. В это были посвящены только несколько членов Ц. К. с.р. и некоторые члены "Боевой Организации". Часть боевиков, напр., Белла, продолжали, безусловно, защищать Азефа и заявили Натансону, Чернову и Савинкову, что если они пальцем тронут Азефа, то они их всех перестреляют.
Этот пришедший ко мне эсер принес мне гектографированную прокламацию ("К читателям "Былого" и "Революционной Мысли"), развешенную в парижских столовках и распространенную по городу. В прокламации сообщалось, что в редакции "Былого" у Бурцева, "как постоянный сотрудник", работает Бакай. Его называли предателем и предостерегали против него.
Удар, конечно, был направлен не против Бакая, а против меня. Передавая прокламацию, эсер дружески просил меня быть осторожным. На днях, по его словам, расправятся с Бакаем, но и мне придется отвечать за доверие к нему. Он говорил о своей любви ко мне, о моих революционных заслугах, и добавил:
– Вы сами виноваты! Вы превратились в орудие Деп. Полиции и разрушаете нашу партию. Мы будем бороться с вами до конца!
Говорил он крайне нагло. Веруя в Азефа, он, по-видимому, и пришел-то ко мне только для того, чтобы наговорить мне дерзостей. Так тогда все эсеры были уверены, что скоро разделаются со мной. Карпович писал из России, что он едет меня убивать из-за Азефа, и не один Карпович говорил обо мне таким языком. Я очень жалел, что тогда же не мог сказать пришедшему ко мне прокурору, в каком положении находится дело (278) Азефа. Но Бакая я предупредил, что несколько дней он должен быть особенно осторожным.
Через несколько дней после моего разговора с Савинковым, он, Чернов и Н. отправились к Азефу и заявили ему, что они его обвиняют в том, что он – агент Деп. Полиции. Азеф возмущался и протестовал. Окончание переговоров было отложено до следующего дня.
Ночью Азеф бежал. На следующий день один из эсеров пришел ко мне часа в три и сказал:
– Азеф для объяснений должен был придти сегодня в двенадцать часов – и не пришел!
– И не придет! – сказал я, – если вы его оставили на свободе.
Через два дня эсеры (7. янв. 1909 г.), так таки не дождавшись Азефа, особой прокламацией объявили его провокатором.
Азеф скрылся. Эсеры вынесли ему смертный приговор. Они несколько лет подряд старались найти его и привести в исполнение над ним этот приговор. Но Азефа больше никто никогда не мог встретить. Только в 1912 г. при исключительных условиях мне удалось встретиться с ним в Германии.
После бегства Азефа негодование против эсеров было огромное. Им приходилось объясняться ежедневно и с отдельными лицами и на собраниях. Их обвиняли в том, что они сознательно укрывали Азефа. Все ждали, что я выступлю против эсеров и припомню им борьбу со мной из-за Азефа. Многие от меня этого требовали.
Мое положение после разоблачения Азефа было таково, что я мог, конечно, выступить с обвинениями не только против Чернова и Натансона, но и против всей партии эсеров. Моих выступлений ожидали и сами эсеры. Но я этого не хотел делать и, прежде всего, открыто заявил, что я не верю тому, чтобы кто-нибудь из эсеров знал об истинной роли Азефа.
Через несколько дней после разоблачения Азефа эсеры пришли в редакцию "Былого" "мириться". Заявили, что они ошибались, но ошибались добросовестно и считают (279) себя во многом виновными предо мной. Но если я считаю их добросовестно ошибавшимися, то в интересах общей борьбы они предложили мне составить заявление, которое положило бы предел брошенным тогда против них обвинениям.
Общественное мнение категорически обвиняло эсеров в том, что, кроме Азефа, вместе с ним в охранке служили и другие видные эсеры, как Чернов, Натансон, что во время моего суда они сознательно прикрывали Азефа, – словом, что многие из них так же виновны, как и он сам.
От имени эсеров, пришедших ко мне, больше всего говорил Савинков. О нем после всей нашей борьбы из-за Азефа у меня сохранилось воспоминание, как о честном противнике. Хотя я знал, что не все эсеры так и впредь будут относиться ко мне, как относился Савинков, но все-таки полагал, что есть же мера всему и что после дела Азефа и Натансоны, и Черновы не будут больше относиться к моим разоблачениям провокаторов и ко всей моей деятельности по-натансоновски и по-черновски.
Я согласился подписать с эсерами заявление о прекращении нашей тяжбы по делу Азефа и, сколько помнится, в заранее заготовленный ими текст я не внес никаких изменений. Эсеры не скрывали тогда своего изумления по поводу того, с какой легкостью я враз перечеркнул свою бывшую долгую, необычайно тяжелую борьбу с ними после того, как я так блестяще ее выиграл, и что не только не хотел разжигать разгоревшихся против них страстей и мстить им за все то, что они сделали по отношение ко мне, но своим заявлением делал трудным для других обвинять их в сознательном укрывательстве Азефа, как провокатора.
Этот мой договор с эсерами вызвал бурю негодования против меня со стороны тех, кто до сих пор тайно поддерживал меня, но кто по большей части прятались под псевдонимами и даже отказывались от роли обвинителей Азефа. Они считали это как бы изменой с моей стороны и непременно хотели, чтобы я, пользуясь (280) создавшимся необыкновенно благоприятным для меня положением после разоблачения Азефа, повел систематическую борьбу с эсерами.
Через несколько дней ко мне в редакцию, несколько неуверенно, не зная, как я его приму, пришел Натансон. Но он сразу увидел, что я вовсе не хочу воспользоваться положением созданным для меня разоблачением Азефа, и не имею в виду припоминать ему прошлое.
Я приветливо его встретил. Взволнованным голосом Натансон оказал мне:
– Ну, В. Л., забудемте все, что было!
И он потянулся ко мне с объятьями . . .
Ему, по-видимому, в эту минуту казалось, что он заглаживает все, что до тех пор он делал по отношению ко мне, а я думал о другом:
– Но неужели и впредь по отношению ко мне он будет делать то же самое, что делал и до сих пор?
Чтобы объяснить мое тогдашнее отношение к эсерам, скажу несколько слов.