Текст книги "Фронтовые записки"
Автор книги: Владимир Каменев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
День в лесу
20-е февраля 1942 годаВ раздумьи о причинах неисправности радиостанции 6-ПК и о необходимости как-то действовать я стоял на опушке у наспех сложенного из пушистых сосновых веток шалаша нашей промежуточной телефонной станции. Из леса вышел и подошёл ко мне комиссар батареи Зуяков. Я молча смотрел на него, предчувствуя неприятное объяснение. Он опередил меня, сказав, что всю ночь с помкомбатром Трофименко возился с этой проклятой рацией, что, вероятнее всего, сели батареи питания БАС-60, и что он уже давно направил связного к начальнику связи артдивизиона старшему лейтенанту Лапшёву с просьбой срочно заменить рацию или прислать новые анодные батареи. – Ничего не поделаешь, надо ждать помощи от Лапшёва, – хладнокровно заключил Зуяков, узнав от меня о телефонистах, направленных на прокладку по лесу телефонной связи к Калугину. – Что же мне делать? Пойду в лес искать своих телефонистов, – высказал я своё соображение Зуякову. Он тут же его одобрил. – А как обстоит дело с питанием? Ведь пошли третьи сутки, как мы не ели, и НЗ уже давно съеден. Мои связисты и разведчики принимали последний раз пищу в деревне Жегалове, как по расстоянию, так и по времени далеко отсюда, – сказал я комиссару. – Знаю, – ответил Зуяков, похлёстывая пушистой веткой по приставшему к голенищам снегу, – тут тоже ничего не поделаешь. Берите пример с наших пехотинцев. Воюют не чета вам, артиллеристам, сами же не третьи, а уже пятые сутки не ели. В общем, принимаем меры… Не подвозят продовольствие, и всё тут. – Откуда не подвозят? – снова спросил я. – С Горовастицы, – ответил Зуяков, – там основная продовольственная база. Оттуда продукты на машинах везут в Холмы, видел там санбат наш? А уж из Холмов на лошадях сюда… должны везти, да вот не везут что-то. С воздуха, подлец, бомбит дорогой. – А где это вы задерживались, почему я с обозом раньше пушек прикатил в Большие Жабны, да ещё два дня простояв в Залучье и в Жегалове, – задал я вопрос Зуякову, заметив что он против обыкновения не кричит, не угрожает, не матерщинит, а разговаривает доброжелательно и спокойно. – Мы большой крюк сделали, – сказал Зуяков, – заходили под Молвотицу. Это крупный райцентр Новгородской области, он сейчас как остров в океане, занятый немцами. Нас просили дать огонь по Молвотице, поддержать наступление пехоты. – И что же, стреляли? – Нет, не пришлось. Кстати говоря, уже там выяснилость, что радиостанция Колесова не работает, неисправна что-то. Командир батареи ещё там срывал всё на нём, утюжил его. – Почему же мне об этом ничего не сказали, – с удивлением и горечью проговорил я, глядя на Зуякова. – То меня командир батареи зачем-то обозом командовать назначает, а потом сам же ругает, говорит, что моё место не в обозе. То сам же оставляет при себе Колесова с радиостанцией, убеждается, что рация неисправна, однако не говорит мне ничего об этом, а потом ругает, почему нет связи. Я-то ведь Колесова с самой Горовастицы не видел, как забрал его к себе командир батареи, а радиостанцию 6-ПК с Москвы не проверял. В Москве-то она работала. – Ничего тут не поделаешь, – повторил Зуяков. – Ты выбирай себе лучше лыжи, вон их сколько в снегу торчит, – выбирай палки, да и чеши в лес, разыскивай телефонистов наших, туда Стегин и Покровский пошли. Давай нам связь с Калугиным. Выбрав лыжи с подходящим к моим валенкам креплением и дав необходимые распоряжения на промежуточной командиру отделения связи Умнову, я тронулся в путь. Опять в лес, через трупы, уже запомнившиеся, знакомые по старым, теперь уже укатанным лыжням. В отдельных, тоже запомнившихся местах лыжни политы чьей-то кровью – может быть, нашей, может быть, немецкой. Трупы, трупы… Как много их, застывших, с неестественно подвёрнутыми руками и ногами или раскинувшихся крестом на снегу. Теперь их освещает яркое зимнее солнце, скупо пробивающееся через голые ветки высокого осинника и берёзок, через пушистые стройные сосны и ели. Мороз спал, должно быть, до градусов двадцати пяти. Кажется, что солнце пригревает, или это на самом деле так? Конечно же, пригревает, и февральский снег, пушистый, сухой и мягкий, искрится мириадами звёздочек. Немного впереди, совсем близко, хлопнул одиночный выстрел. У большой сосны со стволом, раздвоившимся на уровне человеческого роста, как-то смешно подпрыгивал и махал руками, стараясь согреться, странного вида человек. Был он одет в поношенную красноармейскую серую шинель, плохо закрытую основательно порванным масккостюмом, в дырявые валенки с торчащими из дыр портянками, голова была обвязана платком, поверх которого болтались неподвязанные уши гражданской шапки с потёртым рыжим мехом. Лица его давно не касалась бритва, отросшая щетина густо покрывала щеки до самых глазниц. – Ты стрелял? – спросил я, приближаясь. – Я, – ответил он, весело ухмыльнувшись, – да вот промахнулся, надо ещё разок попробовать. Подойлдя к дереву, он приложился к винтовке и начал стоя целиться. Тут я заметил, что в развилке ствола сосны у него закреплена винтовка. А по тропинке открытой поляны с мелким ельником, которая хорошо отсюда просматривалась, быстро двигались две фигурки в темно-зелёных куртках. Издалека они почти чёрными казались. – Немцы!.. – сказал я, думая, что ведь в первый раз вижу их на фронте живыми, если, впрочем, не считать тех, которых везли на автомашине навстречу нам, когда я двигался по большаку из Жегалова. В остальных случаях я наталкивался только на трупы немцев. – Да, фрицы! – подтвердил боец и снова выстрелил. Немцы пригнулись, видно было, как они посмотрели в нашу сторону, сменили быстрый шаг на бег. – Опять промахнулся! Какой прицел-то держишь? – спросил я, когда он снова перезаряжал винтовку. – Прицел два. – Что ты, милый! – сказал я. – Тут все триста, а то и четыреста метров будет. – Чёрт с ними, – сказал он, снова отходя от дерева, начиная прыгать и греться. – А ведь они уже пробрались в лес, – заметил я, наблюдая, как тёмные фигурки немцев, постепенно пропадая, совсем исчезли, скрытые лесной чащей. – Да, просачиваются понемногу, – ответил этот странный снайпер. – Пришли связь рвать или засаду устраивают, нападают на наших. – Тебя что же, нарочно здесь оставили? – спросил я. – Зачем нарочно? Нет, сам фрицев стреляю. Занятно! – ответил он. Оставив его, я отправился дальше, опять ориентируясь по знакомым трупам. Однако нетрудно было заметить, что дорога становится проторенной. Добавились лыжни, утоптался снег, а главное – провода, провода и провода. Иные идут по веткам, другие слева или справа от дороги, на разной высоте, по молодняку, чаще же всего просто про снегу. Местами – большие клубки спутанных проводов. А вот идёт яркий красный телефонный провод. Это немецкий, должно быть, трофейный. Он выгодно выделяется на фоне серых стволов, сучьев и веток. Вскоре я встретил своих бойцов – Стегина и Покровского. Это было на полдороге к лощинке, где оставил я Калугина и радиостанцию. Телефонисты беспомощно копошились в большом клубке проводов, о котором можно только сказать: и нарочно так не спутаешь! Увидя меня, они поднялись и живо подошли ко мне. Оказалось, что проложенная ими линия связи работать не стала, что они пошли обратно, выискивая место повреждения, но здесь натолкнулись на такое количество обрывов, на такую путаницу, что не могут и придумать, как же поступить дальше. – Вы посмотрите только, товарищ командир, – говорили они мне, – здесь и лошади прошли, вон и от автомашины след, и сколько здесь линий связи, и чьи они – уму непостижимо. Такая паутина… – Есть ли у нас ещё полные катушки? – спросил я. – Вон, две с половиной только, – указали они на валявшиеся на снегу. – Все с собой взяли. – Надо прокладывать на шестах или по деревьям, вести двойную линию, – говорил я задумчиво. – А откуда кабель взять? Начнём сматывать – половину того, что было, соберём, – говорили они. – Не половину, а в два-три раза больше смотать нужно. Понятно? – говорил я, соображая, что с имеющимся у меня запасом 7500 метров ПТФ здесь воевать невозможно. – Пойдемте к командиру батареи, от него проверять начнём. Мы тронулись в путь, стараясь ориентироваться чуть не ощупью по проложенной ими телефонной линии. Вскоре часть проводов вместе с лыжнями, следами волокуш, полозьев, утопавших в снегу людей и лошадей повернула куда-то вправо, в глубину леса. Мы продолжали упорно двигаться по старому, запомнившемуся направлению, однако ночного многолюдства совсем не было, никто не встречался нам дорогой. Добравшись до лощины, мы убедились, что, кроме брошенных и во многих местах оборванных проводов связи, кроме валявшихся на снегу противогазов, подсумков, касок, лыж и цинков с оставшимися патронами, там ничего и никого нет. Куда же ушёл батальон? Где Калугин? Где Быков с радиостанцией? – Свертывайте связь, да не стесняйтесь пустые катушки прихватывать – вон в снегу валяются! – указал я. – Чтобы все потери в кабеле были восстановлены. Явитесь к старшине Умнову на промежуточную. Сам пойду искать Калугина, – и, оставив телефонистов, я, скатившись с горы, стал пробираться обратно в лес. Дойдя до того места, где провода и следы сворачивали вправо, решил повернуть и пойти в этом новом направлении. Двигаясь, обгонял иногда отдельно бредущих пехотинцев, иногда лошадь, тянувшую за собой шлюпку со станковым пулемётом, цинки с патронами, коробки с пулемётными лентами. Пройдя с километр, я увидел, что навстречу мне идёт на лыжах командир нашего артдивизиона капитан Фокин. – Ну и денёк! Смотри-ка, красота какая, – и мороз, и солнце. Так и играет! – заговорил он, поравнявшись со мною, и остановился, наклонясь вперёд и опираясь подмышками на палки. Я обрадовался встрече с капитаном. Тут же доложил ему о создавшемся катастрофическом положении с радиостанцией 6-ПК и об ужасающей паутине проводов связи. В ответ на это капитан, по определению бывший в веселом настроении, сообщил мне, что второй батальон сделал бросок лесом километров на пятнадцать и вышел к деревне Избытово. Немцы, боясь оказаться отрезанными, освободили деревню Хмели и шоссе до Избытова. – Вот что значит правильный тактический манёвр, – говорил он радостно. – А ты иди, разыщи Калугина – он ушёл со вторым батальоном. Откроем огонь по Избытову. – А связь? – Ну, конечно же, радиостанциями, – отвечал он. – Я пойду сейчас туда, к батареям, приму меры, чтобы все радиостанции работали. Давай, иди, – повторил он, и его длинные широкие лыжи, удаляясь, захлопали по лыжне. Скоро большая, грузная фигура капитана скрылась в лесу. Снова в путь. Сказочно красив занесённый снегом сосновый лес, освещённый ярким февральским солнцем. Стройны и неподвижны молодые редкие ёлочки и сосенки. Лыжни не накатаны, идёшь не быстро, внимательно поглядывая по сторонам. Кругом тишина и безлюдье. Так мерил я километр за километром, временами останавливаясь, наслаждаясь воздухом, солнцем, лесом. Внезапно впереди и слева от меня раздались оглушительные резкие хлопки разрывов. Всё чаще и чаще, всё ближе и ближе, трещат сломанные сучья деревьев. Это рвутся мины. Немцы начали обстрел из миномётов. Уже не думаешь о красоте леса. В душу заползает страх, однако иду дальше, прикидывая, на сколько ошибается немец, на сколько не долетают мины до нашей импровизированной лесной дороги. Разрывы мин появились впереди, совсем близко. Переждать или проскочить опасную зону? Пригнувшись и ускоряя максимально бег, вижу впереди людские фигуры. Кто это? Свои, конечно, вон лошадь на постромках с шлюпкой. Поравнявшись, вижу, что двое краснофлотцев уложили в шлюпку третьего, тяжело, видно, раненого. У него закрыты глаза, лицо мертвенно бледное, слабо стонет. Лошадь, цепляясь за кусты и проваливаясь по брюхо в снег, поворачивает волокушу с раненым в обратный путь. – Миной задело? – спрашиваю я краснофлотцев. Те молчат, мотнув утвердительно головой и торопясь управиться с утопающей в снегу лошадью. Пройдя немного вперёд и выйдя, кажется, из зоны обстрела, снова встречаю волокушу с лежащим в ней краснофлотцем. Масккостюм порван и залит кровью. Раненый молчит, рот его кривится, а широко раскрытые печальные глаза внимательно и серьёзно смотрят на меня. Просит пить. Сопровождающий лошадь ездовой останавливается, набирает на варежку снега, подаёт раненому. Останавливаюсь, уступая дорогу. – Ничего, не падай духом, – говорю я раненому, – и выживешь, и отдохнёшь, и поправишься. Он продолжает смотреть на меня внимательно, печально и серьёзно, из глаз выкатываются и ползут по щекам слёзы. Но лошадь дёргает, и волокуша, покачиваясь, уже плывёт по рыхлому снегу, оставляя за собой широкий двойной след*. (* Никак не подумать мне тогда, что через три месяца встречусь я с этим краснофлотцем в иной обстановке – в госпитале города Иваново, в здании “Дворца Труда”, что узнает он меня, вспомнит этот лес и уж как обрадуется нашей встрече!)Вскоре мною стало овладевать чувство, близкое к отчаянию, родственное ему, во всяком случае. Лыжни и тропинки, если можно назвать тропинками глубокие следы от провалившихся в снег валенок, уходили и вправо, и влево, в разных направлениях. Куда же и зачем идти? Холода при ходьбе я не чувствовал, однако смертельная усталость и желание спать, спать и спать усиливались. Уже две ночи не спал я, двое суток без пищи. Хорошо, что табак есть. А кругом ни души, и солнце освещает так ласково белый, ослепительный снег!..Решил отдохнуть. Снял лыжи. Возле совсем ещё маленьких, но отяжелевших от снега сосенок плюхнулся на снег, сделав себе какое-то подобие кресла, и, полулёжа-полусидя в снегу, слегка опираясь на локти и склонив набок голову, стал дремать. Лучи солнца косо падали на меня. Здесь было, вероятно, по мелколесью лесное болотце или полянка. В голове одна мысль: не заснуть бы навеки, надо спать по-заячьи – с поднятым ухом! Взглянул на часы: два часа дня. Подремлю-ка с час. Только один час! Бросив курить и осторожно высыпав в портсигар, а точнее, в коробочку из-под грузинского чая оставшийся в «чинарике» недокуренный лёгкий табак, я, наконец-то, извлёк глубоко спрятанный под масккостюмом, шинелью и кителем наган, осмотрел его. Повертев барабан и отодвинув защёлку, убедился, что все семь патронов на месте. Запрятав револьвер за борт шинели, чуть высунул наружу рукоятку. Пустая кобура и ремни морского снаряжения остались под кителем. Заснул я не крепко и не надолго. Резкий свист и разрывы мин снова повторились неожиданным шквалом недалеко от меня. Солнца уже не было, пробирал холод. Падал редкий пушистый снег. Поднялся я, надел лыжи – и снова в неведомый путь. Благополучно пробежав зону обстрела, сместившуюся куда-то влево, и с любопытством разглядывая следы взрыва мин, – мелкие-мелкие, как циркулем очерченные воронки с чуть посеревшим снегом, – я вскоре вышел к опушке. Впереди, метрах в четырёхстах, не больше, чернели на белом фоне рубленые сараи и примыкающие к ним заборы. Лыжни шли вдоль опушки, людей не было видно. Кто проложил эти лыжни – наша ли разведка, немецкая ли? Это ли то самое Избытово, про которое говорил капитан? Где батальон? Не десять, даже не сто человек батальон, почему же никого не видно? Не потерять бы дорогу обратно!.. Поле перед деревней чистое – сплошная снежная целина подходит к сараям, ни следов, ни лыжней. Снова заговорили немецкие миномёты, на этот раз ещё яростнее. «Не буду искушать судьбу, – решил я. – Наступит темнота – совсем заблужусь и погибну в этом лесу». Повернув с укатанной лыжни на свою, я пошёл обратно в лес, прикидывая, сколько примерно километров прошёл, вспоминая дорогу и запомнившиеся места. Вот знакомая тропка. Те же трупы с раскинутыми руками и ногами. Ещё полчаса – и я у шалаша в промежуточной телефонной станции. Теперь этот шалаш кажется родным и безопасным местом. Дым курится над ветками, покрывающими шалаш. По просеке кто-то из наших бредёт, раскидывая ногами снег. Шагах в десяти от шалаша мирно стоит запряжённая в розвальни вороная лошадь. Ездовый возится в санях, укладывая сбившееся сено. Метель прекратилась. Солнце село. Морозит.
Вечер и ночь
Сняв лыжи и отряхнув с себя снег, я опустился на четвереньки и полез в шалаш через прикрытый ветками малозаметный лаз. Шалаш был довольно просторным, но передвигаться в нём вокруг горевшего посредине костра, искусно сложенного “в клетку” из полешек свежесрубленной молодой берёзки, можно было только ползком или на коленях. С боков шалаш был неплохо уплотнён снегом, сверху его зеленый купол тоже основательно уже снег присыпал, сделав проницаемым только для дыма. Забравшись в шалаш, я дальше входа не двинулся: у костра на брошенном белым мехом вверх новеньком полушубке лежал командир нашей бригады Смирнов. С другой стороны костра разместились, подобрав под себя ноги, начальник артиллерии бригады майор Сорокин и командир артдивизиона капитан Фокин. Над радиостанцией работал, что-то лихорадочно присоединяя, старший лейтенант Лапшёв. Мои ребята – радист Колесов и Умнов с телефонным аппаратом – были оттиснуты куда-то в угол шалаша, в снег. Полковник был мрачен и молча смотрел на горевшие с треском и искрами поленья. По серьёзным, натянутым лицам других я догадался, что была буря. На мой приход никто не обратил внимания, и, притаившись в углу у входа, я старался быть и дальше незамеченным. – Готово, товарищ полковник, – сказал наконец Лапшёв, отодвигаясь от радиостанции и обращая к полковнику своё умное и интеллигентное лицо. Из эфира через наушники доносились свисты, морзянка и завывания. – Открывайте огонь по Сосновке, – приказал полковник, не шевелясь, и добавил к приказу нецензурное окончание. Колесов быстро выполз, надел наушники и взял микрофон. Умнов завертел ручку телефонного аппарата, вызывая батарею. – Ка-ноль один, Ка-ноль один, я Ка-ноль два, – снова раздался голос Колесова. Прошли минуты. – Калугин отвечает, – сообщил он радостно, – слышу Быкова хорошо! Не переходя на морзянку, стали получать команды от Калугина. – Первому орудию приготовить кашицу, остальным орудиям огурцы, – дублировал Умнов по телефону на батарею полученные через Колесова приказания. «Кашицей» – это было понятно – стали называть шрапнель, «огурцами» – гранаты. «Значит, пристрелку Сосновки батарея проведёт первым орудием и шрапнелью, а на поражение перейдёт гранатами. Разумно!» – подумал я. Наконец-то пошли команды: «Прицел шестнадцать… вправо шесть… трубка сто тридцать восемь». – Есть трубка сто тридцать восемь, – передавал Колесов в микрофон. – Первому огонь… Первому огонь… – раздалось в шалаше. Глухой удар орудийного выстрела раздался почти одновременно с принятой командой и со свистом снаряда, разрезающего над нами воздух. Наступили минуты ожидания. Умнов не отрывал от уха телефонной трубки, изредка вполголоса проверяя связь. Колесов сидел, поджав под себя ноги, с наушниками, надетыми на шапку. – Ну. что там, чего молчит Калугин? – прервал томительное ожидание капитан Фокин. – Не знаю, – Колесов стал щёлкать тумблерами и снимать наушники. – Посмотрите, товарищ старший лейтенант, – обратился он к Лапшёву, – рация молчит, опять испортилась. Лапшёв быстро принял от него управление, но это не помогло делу. Снова вызовы, переключения, копанье в ящиках с передатчиком и питанием. Безрезультатно…Кондовый руский мат и проклятья посыпались на голову командира артдивизиона Фокина, да и не на него одного. Досталось и Лапшёву, сильно побледневшему, и дрожащему Колесову. И все-то чувствовали себя прескверно, когда в крепкой ругани полковника прорывалось: «расстрелять надо», «разжаловать», «к ёлке приставить». Проклятья и брань полковника длились минуты, но это не помогло исправить радиостанцию. Наконец, улучив момент, Лапшёв предложил заменить её новой, резервной, попросил тридцать минут на это. Рассерженный и всё ещё продолжавший материться командир бригады выполз из шалаша. За ним выползли все остальные. Снаружи, на снегу, прыгали, согреваясь, не посмевшие забраться в шалаш при высоком начальстве бойцы моего взвода Стегин и Покровский. У розвальней, которые проворный ездовый уже развернул для следования в обратный путь, начальство остановилось, что-то обсуждая. Вскоре полковник со старшим лейтенантом Лапшёвым покатили по просеке. Майор Сорокин с капитаном Фокиным остались. Через пару минут я присоединился к ним. – Пошли-ка ты кого-нибудь на батарею за автоматами нам, – сказал, обращаясь ко мне, капитан. – Через полчаса мы двинемся к батальону, на передовую. Пойдёт майор, я, ты, пару разведчиков захвати с собой. Давай-ка лыжи подгонять будем, – и он стал подбирать себе подходящую пару из воткнутых в снег. Стемнело, когда мы впятером двинулись в лес на лыжах по проторенному пути. Впереди пустили меня, за мной шёл капитан, затем майор, все с автоматами ППШ, висевшими поперёк груди на ремне, надетом на шею. Замыкающими были разведчики Афонин и Петухов, только у них за спиной болтались не автоматы, а карабины, т. е. винтовки без штыков. Не передали в этот раз наши командиры свои ППШ нести рядовым бойцам. Снова лес, но уже тёмный, ночной, страшный. Те же трупы, та же развилка дорог, вспомнившиеся, но уже таящие в себе пугающую ночную жуть кусты и отдельно стоящий в тесном сплетении молодняк. Каждая занесённая снегом и причудливо пригнутая к сугробу, как лапа, ветка сосны или ёлки настораживала, приковывала взгляд, пугала. Все молчали. Говорили только я да идущий за мной капитан. Третьи сутки мои бойцы ничего не ели, и во всей батарее также. – Ничего, ничего, – бодрым. весёлым голосом отвечал капитан, – на то и война, терпеть надо и не жаловаться. Не мы одни. – Терплю, терплю, – вздохнул я. – Однако почему те, кто должен думать об этом, беспокоиться, не слишком-то, видно, утруждают себя? Для них что – нет войны? Суворов-то вон говорил, что для офицера война – это чины и звёзды, а для солдата война – это куры и поросята. Какие тут куры и поросята! Тут баланду с сухарём не привезут никак!.. – Надо беспокоиться, конечно, надо, только в первую очередь о том, чтобы бить фрицев, и как можно сильнее бить, – нажимал капитан на слове «сильнее». – Твои рации и телефония должны быть в постоянной боевой готовности, а то первым очутишься у ёлки, вот что я тебе скажу. Понял? – А почему же, когда в Москве, в Хамовниках стояли, мы получили эти рации за неделю до отъезда? Да ещё, если не считать Быкова, – он младший командир, ни одного радиста к ним не дали? Ведь Колесов-то со своей радиостанцией – что петух со скрипкой, и я-то ни в радиотехнике, ни в телефонии почти ничего не смыслю, я, командир взвода связи! Вы ведь знаете всё это, товарищ капитан! Разве виноват я в том, что, неплохо зная стрельбу на море и матчасть тяжёлых морских орудий, я никогда не соприкасался с полевой артиллерией, с её оснасткой, тактикой. А ведь, ей-ей, управляя огнём батарей на Северной стороне в Севастополе, во Владивостоке, в бухте Патрокл или на мысе Эгершельд, у меня неплохо получалось. Хамовники-то, откровенно говоря, вспомнить страшно: подлинно было не ученье, а одно мученье. – Тише, тише, разошёлся, – вполголоса говорил капитан, – война есть война, это понимать надо. – А как можно было выпустить нас на фронт, – продолжал я, – с семью километрами провода на катушках? Разве неизвестно было, что пушки наши за двенадцать-тринадцать километров от немецких огневых точек устанавливать придётся? Что теперь делать? Где брать кабель? И почему батальон бросают в бой, поднимают в атаку, не ожидая артподготовки, ведь это самоубийство?! – Многого ты ещё не понимаешь, молокосос, на фронт попавший, а я всю финскую провоевал, – отвечал капитан. – Ты не понимаешь, что больше всего мы технику должны беречь, пушки – наши кормилицы. Что мы без них? Пехота, рядовые. Пушки потерять никак нельзя, это гибель наша. Пока есть они – и мы живы. А бойцов надо заставлять воевать, эта сволочь только и думает, где бы пожрать и как бы отсидеться. Теперь понятно, что с тебя требуется? Я промолчал. Да, мне понятно было не только то, что сказал капитан, но и то, что он, не высказав, думал. Конечно, матчасть орудий важнее всего. А люди? Что люди! Потери личного состава всегда покроет пополнение, так называемые маршевые батальоны. Либо в тыл нас отведут, на переформирование. Только чтобы обязательно матчасть была, чтобы не оказаться списанными в пехоту. Мы шли не быстро, ориентируясь по проводам связи. Часто останавливались. Растянулись. Капитан не отставал от меня, был где-то близко, сзади. Так прошли пятнадцатикилометровый путь до опушки леса, к Избытову. В конце пути лес стал разнообразиться, оживился. Всё чаще и чаще попадались открытые костры с сидящими вокруг них краснофлотцами второго стрелкового батальона. Костров и групп становилось всё больше и больше. Огромные языки пламени и густой дым достигали чуть ли не верхушек высоких сосен, ярко освещённых на фоне чёрного ночного неба, изрезанного многочисленными искрами от костров.
В лесу стоял резкий запах хвои, смолы и дыма. Снег местами был основательно утоптан, и мы, чувствуя большую усталость, с удовольствием облегчились: сняли лыжи, воткнули их с палками в снег, причём я старался приметить и запомнить место, где мы их оставили. Разговоры и окрики, гомон и шум были кругом изрядные. Лес был освещён кострами настолько ярко, шума в нём было так много, что я живо представил себе впечатление от этого у немцев, расположенных, вероятно, не дальше чем в километре отсюда. И это называлось неожиданным и скрытым броском батальона! Вскоре мы добрели до резиденции командира батальона, где все тоже сидели вокруг костра со следами недавнего ужина, причём с водкой. Здесь же был подзамёрзший, но навеселе, Калугин. Быков и Лапшин бродили невдалеке, безрезультатно пикируя баланду. Стрелки батальона заканчивали ужин, гремели котелками, уже пустыми и с баландой, орудовали ложками или стоя допивали из котелка остатки. Несколько раз я пытался «спикировать», прося то одного, то другого оставить глоток или дать кусочек куреки. Не помогло. Бойцы отворачивались или со злым выражением лица глядели, не отвечая. Один раз, приняв меня за стрелка из отдельной роты автоматчиков, с бранью погнали жрать в свою роту, отозвавшись о ней нелестно и крепко. Ночь брала своё. Мороз крепчал. Пришло на ум сравнение, что вот мы сейчас, как голодные шакалы, бродим среди костров в поисках какой-нибудь пищи. Не удавалось и погреться, пристроившись поближе к костру, – близкие к огню места везде были заняты. Подходить к Калугину я больше не решался. Среди бродивших со мною ребят Быкова и Лапшина, Афонина, Смирнова и Петухова я чувствовал себя уютнее и теплее, чувствовал, что они тоже ко мне жмутся. На командном же пункте подчёркнуто старались не замечать меня, там был я чужим и лишним. Эта холодная, кошмарная ночь с таким жутким чувством голода, третья подряд ночь без сна, всё время на ногах, несмотря на страшную усталость, перепрыгивание через какие-то ямы и канавы от костра к костру, бесконечная, как в калейдоскопе, смена серьёзных, измученных или злых лиц краснофлотцев пехотного батальона навсегда, должно быть, запечатлеется в памяти, как застывший ужасный по воспоминаниям миг у проснувшегося в середине тяжёлой операции. Давил шею ремень отяжелевшего автомата. Неоднократно перекладывал я его за спину, вешал на руку. Стало светать. Костры погасли. Краснофлотцы шумно разбирались поротно и повзводно, куда-то уходили. Мы собрались у командного пункта батальона, вблизи наших командиров.
Бой за Избытово
21 февраля 1942 годаВ шестом часу тронулись в путь. Утопая в снежной целине, шли гуськом, след в след, десять человек. Я шёл третьим. За мной тяжело двигались с тяжёлой ношей радисты Быков и Лапшин: кроме радиостанции и упаковки питания им приходилось нести своё личное оружие. Петухов и Афонин успели уже обзавестись полуавтоматическими винтовками (взамен своих карабинов) и широкими немецкими штыками в чехлах у пояса. Шли медленно, с трудом, задыхаясь, проваливаясь в снег по самый живот. Вот и опушка. Лес поредел. Знакомые, хорошо укатанные лыжни. Идущий передо мной капитан властным движением приказывает мне ложиться, сам замирает, маскируясь под какой-то заснеженной ёлочкой. То же повторяю и я – все замерли в полном молчании. В чём дело? В десяти шагах от нас на лыжне появляются ходко идущие фигуры лыжников с автоматами. Что это? Неужели немецкая разведка? Сердце бьётся сильно-сильно, буквально выпрыгнуть хочет, стараешься не шелохнуться, даже не дышать, собственное дыхание кажется недопустимо шумным. Нас, однако, явно не замечают. Наши белые масккостюмы хорошо слились со снегом. Как же быстро идут! Как после старта, если бы не готовый к бою автомат на груди у каждого. У меня автомат крепко прижат и нацелен. Сильно отталкиваясь палками, проносится первый, второй, третий… Вот четвёртый, с металлической каской на голове. Наши! Ну, конечно же, наши! Это прочёсывают опушку автоматчики батальонной разведки. Считаю… Одиннадцать, двенадцать… Все прошли… Какое же сильное сердцебиение! Никак не успокоится. Поднимаемся, пересекаем лыжню. Снова те же, теперь серые, сараи и заборы. Мы почти вышли из леса. Кругом – ни души. Останавливаемся у одинокой сравнительно небольшой ёлки. Уже совсем светло. – Здесь, – шёпотом говорит капитан Фокин. – Кто будет корректировать огонь? – указывает он на ёлку. – Давай, Афонин, лезь, – говорит комбатр Калугин. Даю Афонину свой бинокль. Быков и Лапшин сняли с себя и развёртывают радиостанцию. Я лежу в снегу с ними рядом. Остальные разведчики – полукругом, охраняют тыл и фланги. Под ёлкой стоят тихо, разговаривая почти шёпотом, Фокин, Сорокин, Калугин. Ёлка была густой и невысокой, да и Афонин был, должно быть, не из хороших наблюдателей иии корректировщиков артогня (плясун и весельчак он был отменный, на баяне играл неплохо. В своей деревне, конечно же, был «первым парнем». Здесь требовалось другое). После коротких вопросов снизу и ответов Афонина из густоты ёлки можно было сообразить, что видит он удовлетворительно ближайшие две деревни: Нижнюю и Верхнюю Сосновки, похуже – скрытое утренней дымкой расположенное дальше по шоссе Избытово. Видит также, как усеяно поле бойцами нашего пехотного батальона, и как немцы ведут по ним «откуда-то» огонь из миномётов и пулемётов. – Больше всего из средней деревни бьют, – отвечал в раздумье и неуверенно Афонин, – плохо видно что-то. Командиры внизу вполголоса советовались, в полный голос непристойно ругались. – Связь готова? – спросил капитан Фокин. – Есть связь с третьей батареей, – уверенно и чётко отвечал сидящий на коленях перед радиостанцией Быков. – Давай, командуй! – приказал капитан Калугину. – Шрапнелью… шрапнелью… прицел… угломер… трубка, – понеслись команды. – Батареей огонь! Далеко в лесу ухнуло. Прошли секунды, и шрапнель, разрезая со свистом воздух, пронеслась высоко над нашими головами. Недолёт и влево разорвались. – Прицел… трубка… вправо, десять… батарее огонь, – снова понеслись команды. Опять гул и свист снарядов. – Клевки! – говорит сверху Афонин. Залпы идут один за другим. Перестали стрелять шрапнелью, перешли на гранаты. – Левая деревня горит, вся в огне, – сообщает с ёлки Афонин. – Вызывай первую батарею – позывные «Сокол», – приказывает капитан Быкову. – Есть «Сокол», – чётко отвечает Быков. – Откроем огонь двумя батареями, – говорит капитан. Снова и снова летят над головой снаряды. За несколько секунд слышишь их приближение, быстро нарастающий гул, переходящий в шипящий свист. Машинально считаешь по глухому уханью разрывы. Уже кончили стрелять по Сосновке, перенесли огонь батарей на Избытово. Поднялось солнце. Я лежал в снегу рядом с Быковым, глядел на его молодое, открытое, несколько взволнованное лицо, в душе радовался за него, наблюдая исключительную чёткость в приёме и передаче им команд, представляя Быкова на его обычном месте в радиорубке эскадренного миноносца «Сердитый», потопленного при налёте германских штурмовиков в серых водах Балтийского моря. Рассказывал он, что случилось это чуть ли не при тридцатом массовом налёте авиации на миноносец недалеко от острова Эзель в августе сорок первого года. От осколочного ранения навсегда остался у старшего радиста Быкова глубокий шрам, идущий от подбородка на шею. Копошились в голове также другие, печальные мысли. Думал я о том, что где-то там рвущиеся, притом в большом количестве, наши снаряды приносят сейчас физическую боль, смерть и разрушение. Кому? Знаем ли мы это? Может быть, от них страдают сейчас не столько немецкие солдаты, сколько в ужасе выбегающие из домов русские, жители тех изб, пламя и чёрный дым от которых видны даже отсюда, с места, где я лежу. Какая ужасная, бессмысленная и беспощадная штука война! В душе моей росло удивление: как мог я раньше любить артиллерийское дело, особенно искусство управления огнём, как мог самозабвенно, чуть ли не наизусть учить ПАС