355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Качан » Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка » Текст книги (страница 5)
Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:16

Текст книги "Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка"


Автор книги: Владимир Качан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Рига

С шести лет от роду жил в Риге толстенький пухлогубый мальчик Вова. Родители считали, что главное в доме – это регулярное трех-четырехразовое питание.

Особенно бабушка, которая пережила голодные годы и в гражданскую, и в Великую Отечественную войну, поэтому уважение к пище стало чем-то вроде условного рефлекса. На витамины всякие там, на развлечения, на одежду тратилось мало, основным было питание, а в самом питании главным было не то, что полезно, а чтобы сытно и много. Поэтому мальчик Вова и был толстым, анемичным и часто болел.

Родился Вова совсем не здесь, а на Дальнем Востоке, в Уссурийске, который во время его рождения назывался Ворошилов. Из своего раннего, ворошиловского детства он не помнил почти ничего. Только один эпизод и то, наверное, потому, что это было его первым в жизни кошмаром. Он только-только выучился ездить на маленьком двухколесном велосипеде и страшно разбился, упав с него и пропахав лицом метр гравия на детской площадке. Другой мальчик поднял его из лужи крови и довел до дома, почти донес. Этого мальчика потом Вова, когда смог опять разговаривать, назвал своим другом навеки и всем рассказывал, что тот спас ему жизнь. Разговаривать он не мог долго, впрочем, как и есть, потому что губы, подбородок и нос покрылись коркой, раны стали заживать, и все будто слиплось.

Поэтому кормили его некоторое время через трубочку.

Дружбы навеки с тем мальчиком не получилось: отца перевели служить сначала в Москву, всего на полгода, затем – в Ригу. Отца, подполковника юстиции, часто переводили с места на место, но в Риге он и вся семья осели и стали жить в большой коммунальной квартире почти в центре, на улице Свердлова. В этой квартире жили еще шесть семей, к нам было три звонка. Но зато у нас было целых три комнаты – две маленьких и одна большая.

Мальчик Вова постоянно не высыпался, когда пошел в школу. Потому что начал жадно читать – сначала все, что ни попадалось, а потом приключения и про великих спортсменов. Отец читать вечером не разрешал; когда появился телевизор, тоже не разрешал смотреть, потому что в семье была военная дисциплина и отбой был ровно в 22 часа. А значит, мальчик Вова украдкой, под одеялом, при свете карманного фонарика читал Дюма и Майн Рида, чем вскорости и нажил себе близорукость. Читал он допоздна, и когда утром объявлялся подъем, он не мог сразу встать, засыпал еще несколько раз, пока отец не прибегал к жестким мерам: брызгал водой или стаскивал одеяло. Тогда Вова шел в пижаме по длинному коридору коммуналки к ванной и туалету. Там уже была небольшая очередь. Вова прислонялся к стене и опять засыпал, стоя. А когда подходила его очередь в ванную, он запирался там на крючок, включал воду, чтобы слышно было, как она льется, садился на краешек ванны и опять засыпал.

В первом классе он был отличником, во втором – тоже, но дальше дела пошли хуже, потому что, прямо скажем, внеклассное чтение отнимало у него много времени.

Эта литература вне школьной программы, поглощаемая многими учениками без всякого разбора, но все-таки – по интересам, придавала школьной жизни подчас окраску комическую.

Как-то раз к школьнику Вове домой прибежал его одноклассник Женя Биньковский.

Женя был одним из самых отпетых хулиганов района, но об этой странице его жизни – несколько позже, а сейчас о другом. О том, что он прибежал бледный и предельно взволнованный. Что же так взволновало школьника, который к тому времени уже и выпивал, и покуривал, а его неуемный темперамент находил себе выход только в двух вещах: в драке и в исполнении песен на английском языке под аккомпанемент школьного ансамбля ? ( Женькиным идолом в то время был певец Трини Лопез, он пел в основном его песни, страшно при этом заводясь и дергаясь всем организмом. Позже он станет петь рок-н-ролл в одном из рижских ресторанов.) Завести его, повторяю, могли только драка и музыка в бешеном ритме. Но тут аж весь трясся.

– Что с тобой? – спросил Вова, начиная опасаться, что взорвали школу или Женька пять минут назад кого-то убил.

– Подожди... Сейчас. Закрой дверь, – свистящим шепотом произнес Женька и, оглянувшись, – не подслушивает ли кто, мама там или бабушка, не подсматривают ли? – полез за пазуху. Вова ждал по меньшей мере появления пистолета, но Женька осторожно достал... книгу.

– Вот смотри, – сказал он, еще раз оглянувшись на дверь. Вова посмотрел на обложку и прочел: "М. Ю. Лермонтов. Герой нашего времени ".

Эту книгу, как и творчество М. Ю. Лермонтова, мы должны были изучать на следующий год, в девятом классе.

– Ну и что? – спросил Вова, неприлично зевнув и показав тем самым полное равнодушие к предмету и неуважение к Женькиному волнению.

– Как что?! – мгновенно вскипел Женька. – Ты это читал?

– Нет, а что тут такого?

– Да подожди! Ты хоть что-нибудь слышал о ней, о книге этой?

– Ну, что мы будем в следующем году ее читать...

– Дурак! Ее надо читать немедленно! Тут все написано, как надо с девчонками обращаться, понял?.. Чтобы они все сохли по тебе, а ты на них плевал, понял?..

То есть Женька принес мне книгу, которая разом решала актуальнейшую проблему нашего переходного возраста: как себя вести с девушками, чтобы ты на них плевал, а не они на тебя, как обычно.

Как бы запрещенную пока для нас книгу. Однако проникать в кинотеатр на фильм, который детям до шестнадцати лет смотреть не разрешалось, было верхом удовольствия и внутренней гордости. Нам хотелось быстрее взрослеть и становиться мужчинами; мы и не подозревали, что когда-нибудь наступит такое время, когда нам будет иногда хотеться, чтобы нас считали детьми...

Поэтому представьте себе сладкий озноб дерзости у пареньков, которые держали в руках "Героя нашего времени ", как запрещенную литературу, как какую-нибудь "Лолиту " Набокова: ведь если увидят – отнимут и накажут! И книгу эту Женька уже прочел! А Вова еще нет! Острый вкус запретного плода со страшной силой разжег и без того неуемный читательский аппетит Вовы, и он проглотил книгу в момент – не столько как образец высокой литературы, сколько как руководство к правильному поведению с девочками, своего рода "Кама Сутру ", только не в физическом плане, а в поэтическом. Воздействовать на душу девочки, на ее высокие чувства казалось куда важнее, чем искать и находить, скажем, ее эрогенные зоны. Это каждый обученный дурак сможет, а вот чтобы тебя любили, чтобы по тебе страдали... – гораздо выше и интереснее. Другими словами – сердцеедом хотелось быть, а не каким-нибудь там телоедом (фу! каннибализм прямо какой-то!). Вообще хотелось быть любимым, и как можно большим числом людей; заявить, что я в этот мир уже пришел, обратите на меня внимание, полюбите меня, я этого достоин. Не это ли (думаю я сегодня) подвигает молодых людей идти в артисты?.. Ведь это скорейший путь к массовому обожанию, если есть талант и еще чуточку повезет...

Но речь не об артистах, а о том, что мечты, грезы, фантазии с девяти до пятнадцати лет занимали наиважнейшее место в жизни подростка Вовы. Даже в области литературы в тот период все вытеснила научная и всякая другая фантастика. Дюма и Вальтера Скотта постепенно сменили сначала Жюль Верн, затем Кларк, Брэдбери и братья Стругацкие.

Романтическая мечтательность, свив один раз гнездо в его неокрепшем организме, осталась в нем на долгие годы. Она мешала реальной жизни, особенно тогда:

несоответствие своего микромира с суровым макромиром было даже травматично. Ну близорукость уже есть, а еще – неспортивное (это еще мягко сказано) телосложение... Все это удручало... А еще... В школе и во дворе его все время дразнили фамилией Качан, сопрягая ее, как правило, с капустными изделиями. "Кочерыжка " или еще чаще "Качан капусты " сопровождали Вову все его детство. То, что " кочан капусты " пишется через " о ", а фамилия – через " а ", не могло остановить никого. К тому же его часто били, видимо, зная, что никакого серьезного отпора не получат. Слабый был мальчик, не мускулистый.

Зато много читал, запас слов у него рос, и он мог зло и точно над кем-нибудь пошутить. За это его били еще больше. В довершение всего у него обнаружили начинающийся туберкулез, какие-то очажки в легких. Много было выпито рыбьего жира, хлористого кальция и чего-то другого, но не помогало.

И тогда терпение школьника Вовы лопнуло. Ему надоело быть толстым, слабым и битым, да к тому же и больные легкие решил он вылечить способом радикальным. И пошел он на стадион "Динамо " неподалеку от школы записываться в секцию легкой атлетики. Когда его увидели там спортсмены, они начали смеяться, а когда услышали фамилию, им, естественно, стало еще смешнее, но Вове уже было не привыкать, он был к этому готов и заранее решил вытерпеть все.

Единственным, кто поддержал, был тренер Абрам Львович Авсищер. Он сжалился над пареньком, который и так едва сдерживал слезы, и принял его в секцию легкой атлетики без всякой, впрочем, надежды на результат. Это я потом узнал, что он Абрам Львович Авсищер, это он потом признался мне, решив, наверное, что я заслуживаю доверия. А так всюду его звали Александр Львович Овсищев – и в паспорте, и в протоколах соревнований, и при общении; ровесники его звали Сашей, а мы – Александром Львовичем.

Видимо, Абрам да к тому же Авсищер сильно резало слух руководителям такой серьезной организации, как "Динамо ". Отчество решили оставить, пускай, в конце-то концов Толстой тоже был Лев... Убрать его вообще, чтобы глаза не мозолил, было нельзя: он был ведущим спринтером республики, единственным, кто бегал стометровку за 10,4 – норматив мастера спорта СССР. Маленький, черный, весь заросший курчавыми волосами тренер был живой иллюстрацией своей подлинной национальности, но это уже никого не волновало, " приличия " были соблюдены.

Как мог такой маленький человек так быстро бегать, было загадкой. Хотя не такой уж и загадкой, если представить себе, с какой частотой он перебирал ногами на дорожке; когда длинноногий спринтер делал один шаг, Александр Львович делал два. К тому же у него была взрывная реакция и со старта он уходил раньше всех.

Итак, принял он Вову в секцию, и паренек, возненавидевший к тому времени свою внешность и свою слабость, стал страстно тренироваться.

Над ним поначалу смеялись, от этого он еще больше озлоблялся на свое тело и истязал его беспощадно. А родители, когда узнали, пришли в ужас: "Как? Ты болен. Немедленно прекрати это! Хлористый кальций, рыбий жир! " Куда там! Вова проявил абсолютно несгибаемое упрямство (волей это называть как-то не хочется) и продолжал. И его усилия потихоньку стали окупаться: он начал сбавлять вес, появились мышцы, в секции постепенно перестали смеяться, Александр Львович удивился и стал обращать на ученика уже особое внимание и проявлять к нему профессиональный тренерский интерес. Уже через полгода на уроках физкультуры в школе Вова бегал быстрее всех в классе, а еще через полгода стал чемпионом школы в беге на шестьдесят метров и в прыжках в длину.

Обидчики во дворе стали получать отпор, преимущественно окрепшими в тренировках ногами, а это было больно. О карате тогда никто и понятия не имел, но ногами Вове было удобнее; если бы он занимался боксом – другое дело, тогда руками, а здесь – что имеем, тем и даем сдачи.

А намечавшийся туберкулез вообще исчез, будто и не маячил никогда на горизонте.

Школьный «джаз» и Юра Зюзюкин

В школе был джаз-оркестр – это так гордо мы себя называли, хотя на самом деле это был никакой не джаз и, уж конечно, не оркестр, скорее – плохонький эстрадный ансамбль, позднее такое стали называть группой. И правильно, потому что это было по большей части групповое изнасилование слушателей дилетантским пением.

Наш ансамбль, как водится, состоял из нескольких акустических гитар, одного фортепьяно и барабана. Барабан тоже был один – пионерский и тарелка одна.

Репертуар был немудрящий: несколько песен Муслима Магомаева, а еще Чатануга-Чуча и "When the Saints go marsching in" – "Когда святые маршируют" – шлягеры планетарного масштаба. Солистами были тот самый Женя Биньковский (с настольной книгой Лермонтова о любви) и Вова. По барабану бил флегматичный розовощекий юноша Костя Дмитриев, а за фортепьяно сидел Юра Зюзюкин – будущий врач и гражданин США.

Теперь он изредка звонит из самой глубины штата Техас и говорит одно и то же:

"Знаешь, что я сейчас делаю? Я принял сегодня кучу тупоголовых американских пациентов, приехал домой (ну дом – это большая вилла с бассейном, это само собой, да и приехал тоже не на велосипеде: Юра там весьма состоятельный человек), поставил твой компакт-диск, пью мартини, сижу и плачу. Знаешь, на какой песне я больше всего плачу?.. " Прогулка с другом " на стихи Дидурова. "

Мой друг, я сам не знаю, что со мной, я вдруг тоской настигнут, как войной, виной, предощущением разлук – с тобой, мой старый друг ". Ты слышишь себя сейчас, как ты поешь мне тут, в Америке?! " – рыдая, кричит Юра в трубку, и я понимаю, что в нем навсегда поселился русский микроб, от которого он изо всех сил старался избавиться, но так и не сумел.

Он сделал все для того, чтобы абсолютно порвать с Россией и натурализоваться в Америке: женился на американке, поселился не на Брайтон-Бич, а в самой глубине страны, где никто ни звука не знает по-русски, достиг " американской мечты " – стал богатым человеком – и все равно не смог. Сидит, пьет мартини, слушает песни школьного друга и плачет.

Когда мы с театром оказались на гастролях в Америке, одним из городов, где предстояло сыграть спектакль "А чой-то ты во фраке? ", был Сан-Франциско, и Юра с женой прилетел туда со мной повидаться. Жена оказалась похожей на повзрослевшую и располневшую куклу Барби; мелкие светлые кудряшки спадали на тонкую стрелку выщипанных бровей и радостно распахнутые круглые голубые глазки. Она все время щебетала тонким и нежным голоском, что-то я улавливал сам, что-то Юра переводил. Он просил ее немного помолчать – времени у нас было в обрез, а поговорить хотелось о многом, но она все щебетала, щебетала...

Юра потом рассказал мне, что именно она помогла ему подняться и встать на ноги в Америке, что она очень добра и очень его любит. Мы пили легкое калифорнийское вино, беседа же наша шла, напротив, тяжеловато; мы не знали на чем, самом важном, остановиться. И пришло время прощаться. Юра встал из-за стола, и я увидел на его техасских джинсах техасский же ремень с неправдоподобно огромной серебряной пряжкой. Юра поймал мой взгляд и стал гордиться – поправил ремень и прошел вперед, чтобы я еще увидел его фантастические сапожки на высоком каблуке, с острыми носами и металлической отделкой. Я из вежливости поцокал языком и показал ему большой палец, Юра довольно улыбнулся.

– А что у тебя, кстати, с волосами? – спросил я.– На фотографиях, которые ты мне прислал, ты был почти лысым. А сейчас – ну точно как в школе было.

– Вот так, – отвечает, – тут это можно сделать, пересадка, – с гордостью за высокие технологии своей новой родины говорит Юра. – Хочешь, и тебе сделаем.

Приезжай ко мне в Техас недели на две.

– А сколько стоит? – спрашиваю.

Юра с усмешкой называет сумму, которую я не потяну до конца своих дней.

– Да не бойся,– смеется он, – я оплачу!

– Нет, не нужно, – отказываюсь я,– вон Задорнов мне недавно комплимент сделал, что я красиво лысею.

Мы втроем в школе дружили, Юра, я и Миша Задорнов.

– Ну как хочешь, – говорит Юра. – Да, я ведь тебе подарков привез, они там, в апартаментах, – добавляет небрежно, но я ведь и так понимаю, что не в одноместном номере он живет. – Пойдем возьмем.

Мы поднимаемся в лифте, заходим в Юрины апартаменты, но ожидаемой оторопи бомжа, попавшего случайно во дворец арабского шейха, Юра не замечает и слегка разочарован. Он достает из шкафа огромный полиэтиленовый мешок, в котором содержится несметное количество джинсовой одежды.

– Это рефлекс, наверное, – замечает Юра не без юмора, – мы ведь в школе с ума сходили по этим джинсам. А сейчас у вас, наверное, есть?

– Есть, – говорю, – да я и сам тут купить могу.

– А зачем покупать? – радуется он. – Я ведь тебе все привез.

Спускаемся. Ко входу в гостиницу подкатывает длинный лимузин – это Юра заказал, чтобы ехать в аэропорт. Он озабоченно оборачивается.

– Что ты? – спрашиваю я.

– Да я тут нашел одну коллекцию фарфора, мы с женой собираем.

Из дверей выкатывают на тележке несколько больших коробок, Юра, оставив меня стоять, бросается с распоряжениями, как их уложить в лимузин. Потом возвращается.

– Слушай, а у тебя там, в Москве, есть чего кушать-то? – спрашивает он полушутя, но все-таки полушутя.

– А если нет, ты что, будешь присылать? – тоже полушутя говорю я.

– А что, буду! – уже без юмора отвечает Юра.

– Да есть, конечно. Ты что же думаешь, что мы там совсем?..

– Ну ладно, – смущается он.

Из дамской комнаты возвращается Барби, кудряшки уложены еще лучше, и круглые глазки сейчас еще приветливее: сейчас они улетят обратно в Техас, русский синдром пройдет, и все пойдет по-прежнему хорошо, спокойно и размеренно.

– Пора, – говорю я.

– Пора, – отзывается Юра и смотрит куда-то в сторону.

Держится прямо и напряженно. Глаза его начинают поблескивать.

– Да ладно, – говорю я,– это тогда, пятнадцать лет назад, при социализме, мы с тобой прощались навсегда, а теперь ведь всегда можно приехать, и это не так сложно.

Мы обнимаемся. И стоим так секунд десять, изо всех сил стискивая друг друга и пытаясь вложить в это судорожное объятие все то, что не успели сказать, но что и так между нами ясно. Потом он быстро идет к лимузину, вытирает глаза платком, оборачивается, поднимает руку в прощальном приветствии; я целую Барби в матовую щечку. "Гудбай, – говорю, – увидимся позже ". Но когда говорю – еще в этом не уверен. И тут вижу – Юра бежит обратно. Уже не вытирая слез, он вдруг хватает меня за плечи и яростно шепчет:

– Ты знаешь, какие они тупые, эти американцы? Они такие идиоты! Вот здесь, в гостинице, они меня знаешь за кого приняли? За китайца!.. А я похож?! Скажи, похож я хоть капельку? Они тут мою фамилию пишут через черточку: "Зю-зю-кин ".

Я им говорю: "Джордж Зюзюкин ", а они: "Yes, I know, china",– и пишут: "Зю-зю-кин!"

Юра от всего сердца, с наслаждением выговаривая все матерные русские слова, которые сейчас вспомнил, кроет американцев оптом и персонально портье, и, отведя таким образом свою русскую душу, опять обнимает меня и бежит обратно к лимузину. Лимузин плавно трогается. Я гляжу ему вслед и машу рукой, долго машу, хотя и не вижу Юру – стекла в лимузине темные, но уверен, что он смотрит сейчас назад, смотрит и тоже машет рукой, машет, пока не перестает меня видеть...

Еще о школьном пении, а заодно и драмкружке

Пел Володя тогда что попало. То, что в нем спит непробудным сном умение сочинять мелодии, он пока не знает, узнает позже, на первом курсе Щукинского училища. А пока стремление выразить себя в песне, в красивой лирической тоске ищет выхода и находит временами в абсолютно несуразном, например, в простейших блатных и полублатных сочинениях неизвестных авторов. Нет, правда, и чего мы так упоенно орали, собираясь у кого-нибудь в гостях – Зюзюкин за клавишами, а мы с Задорновым рядом, – что-нибудь вроде: "Где-то там под небом Еревана вас ласкает кто-нибудь другой. Не пишите писем мне, не надо. Я хочу, чтоб ты была со мной ".

Решительно не имело значения качество произведения, главным было, конечно, то, что где-то там вас ласкает кто-нибудь другой, а хотелось бы, чтобы я. " Меня надо любить, меня!" – вопило тогда юношеское естество. Мы уже знали к тому времени вкус хорошей поэзии, но даже у Блока наизусть училось и читалось девушкам на скамейках в рижских парках: "И в этот час, под ласками чужими, припомнишь ты и призовешь меня. Как исступленно ты протянешь руки в глухую ночь, о, бедная моя!"

Вот сейчас пишу и думаю: " Да-а, недалеко в этих стихах Блок ушел от песенки "Где-то там, под небом Еревана ". Вертинский тоже был в нашем репертуаре, и к далеким, загадочным местам тянулись наши фантазии: " В бананово-лимонном Сингапуре, в далеком электрическом раю сижу, ломая руки от ярости и скуки, и людям что-то дерзкое пою ". Все ложилось на сердце: и бананы, которых никто толком не пробовал, и налет многоопытной скуки, и дерзкое пение – все было в масть. Ереван, Сингапур, Зурбаган – везде было хорошо, где нас не было.

Однако Вертинский, Блок – это все же профессионалы, но почему в нас вызывала не меньший, если не больший экстаз, такая, к примеру, вещичка, как "Залезли воры к одним жильцам "? Почему три мальчика из интеллигентных семей, начитавшиеся хороших книг, в первобытном восторге поют: "Ребенок в люльке, в тревожном сне, а мать кружится у изголовья. Ребенку снится, что он моряк.

Спокойной ночи ". То есть полную белиберду, в которой нет ни рифм, ни тем более смысла. Вероятнее всего, потому, что накопившейся энергии нужен был выход. Любой! Аккумуляторы любовного томления все-таки чуть-чуть разряжались на Блоке и Вертинском, а остальной пар можно было на время выпустить, выкрикивая глупые слова глупых песен. Однако почему " блатняк " имеет такую невероятную популярность в стране (и не только в нашей), почему ресторанная лирика поется на всех углах и во всех квартирах, почему первый успех талантливого исполнителя часто опирается на дворово-блатной флер? Может, потому, что Чаадаев еще написал: "Россия – темная степь, а в ней – лихой человек... "

Упомянутые песни пелись только дома, в своем кругу, и, конечно же, никак не могли звучать со школьной сцены. "Чатануга-чуча " еще прощалась: все-таки это была уже классика, фильм "Серенада Солнечной долины " все смотрели. А на русском языке надо было самовыражаться репертуаром Муслима Магомаева. Это была, как сейчас бы выразились, – культовая фигура, а песня "Бухенвальдский набат " потрясла тогда всех.

Вова знал, что, к примеру, "Бухенвальдский набат " не потянет, но что-нибудь из магомаевской лирики можно было попробовать. И он попробовал, спев на одном школьном вечере песню о Москве. Когда Вова спел: "Песня с Ленинских гор плывет, в серебре дома. В этот час по Москве идет к нам любовь сама ",– начался фортепьянный проигрыш, красиво исполняемый Юрой Зюзюкиным.

Вова часто наблюдал за Муслимом Магомаевым в " Голубых огоньках ", он видел, как тот ведет себя во время музыкальных проигрышей. Это вообще было проблемой:

певец, освободившись секунд на тридцать от вокала, часто не знает, куда себя деть, что делать. Тут каждый выходит из положения по-своему: Кобзон, например, просто стоит и ждет, когда запоет снова; кто-то танцует, если умеет; кто-то общается с музыкантами, подносит к саксофону микрофон, делает вид, что наслаждается импровизацией; кто-то пытается вступить в контакт с публикой; а Магомаев, когда пел эту песню, во время проигрыша всегда облокачивался на рояль, улыбался и слушал пианиста.

Так и Вова поступил, не учтя при этом, что рояль стоял в определенном положении, и Вова, облокотившись на него, оказался к залу спиной. Вот так, повернулся школьный певец ни с того ни с сего задницей ко всем – и учителям, и ученикам, – и, как ему казалось, непринужденно улыбнулся Юре. Улыбка, впрочем, была похожа на предсмертный оскал, потому что подражать непринужденности поведения нельзя, надо таким быть, а Вова не был, и в ту же секунду, когда повернулся, понял, как он повернулся.

Юра играл, Вова стоял... Стоял насмерть, так как понимал: если встанет и повернется обратно к залу, все увидят его смущение и будут смеяться.

Но в зале и так уже начали смеяться; сначала по рядам прокатился недоуменный, а с учительских рядов – возмущенный ропот в ответ на эстрадную развязность солиста, а потом начался смех – убийственная реакция для исполнителя лирической песни.

Однако Вова упорно стоял спиной и с отчаянной тоской всматривался в побагровевшее лицо пианиста – единственный спасательный круг во всем враждебно настроенном зале. Но и в его глазах он увидел только ужас, смертный приговор своему сегодняшнему выступлению. Этими глазами Юра все время дергал вправо, пытаясь дать понять неудавшемуся "Магомаеву ", чтобы он немедленно прервал свой дерзкий порыв к свободе поведения и повел себя по-человечески. Нет же!

Вова повернулся только тогда, когда пришло время еще раз пропеть последний куплет и закончить песню. Он обратил к зрителям красное, вспотевшее лицо, выпрямился и швырнул в зал неблагодарной публике: " Песня с Ленинских гор плывет ",– и тут от нервного перенапряжения потерял голос. Он исступленно просипел самые последние слова о том, что к нам идет по Москве сама любовь, и в сочувственной уже тишине зрительного зала быстро удалился за сцену. Это был первый трагический эпизод Вовиной жизни в искусстве.

Потом был и второй. Там же, в школьной самодеятельности. Об этом вы прочтете в главе про Задорнова, но пока несколько слов о нашем драмкружке. После того провала с песней о Москве Вова решил на время с пением покончить и поступил в школьный драмкружок. Он сразу получил там роль богатого старика Африкана Саввича в готовящейся постановке пьесы Островского "Бедность не порок ".

Получил легко, так как конкурса на эту роль, прямо скажем, не было. Главную героиню, которую играла девочка Люся, насильно выдают замуж за старика, а она, естественно, любит другого. Старик, конечно, сволочь и думает, что если у него есть деньги, то ему можно все. Люся была самой красивой девочкой в драмкружке, и в нее были влюблены все. Мало того, что она была красивой, она уже в девятом классе умела вести себя с мальчиками так, что у них половое созревание наступало намного быстрее, чем они рассчитывали. Кокетничая всем телом, она словно обещала то, чего потом никогда не давала, и эта обманчивая доступность страшно заводила всех старшеклассников, которые с ней общались. Не миновал этого и Володя.

На сцене к Африкану Саввичу подводили будущую невесту, и он, беря ее за руку, произносил слова: "Ручка-то какая, бархатная ". Режиссер и руководитель драмкружка в этом месте добивался от Володи выражения старческого вожделения, омерзительной старческой похоти; он даже показывал Володе, как это надо произносить. У него получалось, разумеется, лучше, потому что ему это было ближе. А у Володи не получалось: похоть – ну это уж как-нибудь, а вот старческая – с трудом. К тому же он в этот момент всегда был занят совсем другим. Беря Люсю за " бархатную ручку ", Володя всегда держал в своей руке вчетверо сложенную маленькую записку, в которой объяснялся Люсе в любви и назначал свидание. Люся эту записку незаметно брала и прятала, продолжая играть роль обреченной невесты.

Привязанное и спрятанное под рубашку и жилет пузо, наклеенная окладистая борода и парик с прямым пробором все-таки придавали образу Африкана Саввича минимальную достоверность, но чувств в Люсе они никак не могли прибавить, и она записки брала, девичье любопытство удовлетворяла, но дальше не шло, на свидания не приходила.

Со злорадным удовлетворением отвергнутого поклонника Володя один раз увидел Люсю на школьном вечере не в длинном платье, в котором она репетировала, а в коротком. У Люси оказались ноги кавалериста, с детства не слезавшего с лошади, совсем кривые, кривее, чем даже у самого Володи, и... любовь прошла, улетучилась, будто ее и не было. Да и не было, конечно. Просто он поддался массовому увлечению.

А вскоре появилась новая любовь – девочка Ира. Она занималась фигурным катанием, и Вове тоже пришлось научиться, чтобы ходить вместе с ней на каток.

Один раз, возвращаясь с катка, он получил от ее поклонников коньками по башке, однако это его не остановило. С Ирой отношения продолжались долго именно ей он читал Блока на скамейке в парке. Потом из Москвы писал ей письма, а она – ему, но Москва далеко, а в Риге рядом оказался парень, который превратил Иру в женщину. Через несколько лет, уже работая в Московском ТЮЗе, Володя приехал в очередной раз в Ригу, и они с Ирой встретились. Володя только что в первый раз побывал за границей, на гастролях в Болгарии, и купил там себе кожаный пиджак.

На встречу с Ирой он пришел в нем. Иру это доконало: отношения с тем парнем уже прервались, а тут московский артист в кожаном пиджаке, любивший ее романтично и пылко пять лет назад. "Я так и знала, – сказала она, – что ты приедешь в полном порядке и в кожаном пиджаке ". Это Володю немножко обидело.

Получалось, что пиджак играет решающую роль в их новых отношениях. А ведь он ей только что за столиком в кафе опять Блока читал.

Но новым отношениям суждено было быть, и начался бурный роман. Однако, видимо, что-то в школе уже отгорело, да и интересы стали разными. Ира еще приезжала пару раз в Москву, жили, куда пускали пожить, даже одну неделю у Михаила с женой, в их маленькой двухкомнатной квартире на Малахитовой улице, которую Миша с Велтой получили в Москве.

А потом все тихо и логично угасло. Ира, поняв, что ничего серьезного с Володей не построишь, вышла замуж и живет теперь, как и Юра Зюзюкин, в Америке, только в Чикаго. Юра с ней почти не встречается, встречался с ней Миша, подарил мою кассету с песнями, а со мной она во время гастролей почему-то не повидалась, но песни слушает, правда, не дома, а в машине, когда остается одна. Так мне рассказал Миша, когда вернулся из Америки, где был в первый раз со своими концертами.

Миша – это не кто иной, как Задорнов. В нашем школьном драмкружке он исполнял роли эпизодические, и сам теперь на концертах часто вспоминает, как в том самом спектакле "Бедность не порок " изображал ряженого медведя. А я, мол, главную роль. Вспоминает даже с удовольствием, потому что все же видят теперь, кем он стал, несмотря на то что в школьном драмкружке его не оценили. Был еще спектакль " 20 лет спустя" по М. Светлову, и Миша там в конце играл комиссара, который напутствовал комсомольцев на дальнейшую правильную жизнь.

Большие черные усы были наклеены на Мишину юношескую физиономию. Они существовали независимо друг от друга: комиссарская кожанка и усы отдельно, а Миша – отдельно. И веры в комиссарскую проповедь в Мишином исполнении уже тогда не было.

А еще мы с ним сыграли в школьной самодеятельности чеховского " Трагика поневоле ". Ну... вышло, что не вполне чеховского...

Надо отметить, что лично у меня не было такого успеха за всю мою последующую артистическую жизнь. У Миши – бывало, он доводил и доводит людей иногда до спазм и конвульсий, когда в зале уже не смех, а стон; у меня – никогда! Мне тогда приделали большой живот, так называемую " толщинку ", затянув на ней тесемками широкие штаны. Я должен был прийти к Мише и жаловаться ему на свою проклятую жизнь. Он сидел в каком-то шлафроке, с приклеенными усами и, глядя якобы на портрет любимой, что-то элегическое наигрывал на школьном фортепьяно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю