355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Хлумов » Театр одного зрителя » Текст книги (страница 1)
Театр одного зрителя
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:06

Текст книги "Театр одного зрителя"


Автор книги: Владимир Хлумов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Хлумов Владимир
Театр одного зрителя

Хлумов В.

Театр одного зрителя

Наконец пришло время, когда без особых усилий можно слушать сокровенные слова чужого человека не рискуя быть заподозренным в подглядывании из своего темного угла. Теперь не надо выстаивать часами в скорбной очереди театралов-фанатиков за специальным документом, дающим право на безнаказанное подглядывание в замочную скважину. Теперь – театров много. Было бы желание, а уж какой-никакой театрик, студия или, на худой конец, экспериментальня труппа с непременным усердием разыграют для вас нечто такое-эдакое.

Да, честно говоря, я не люблю зрителей. Мне кажется, они приходят в театр за тем же, что и я, и мне неприятно смотреть им в глаза, мне все кажется, что они понимают мою цель и в любой момент могут, например, ухмыльнуться прямо в лицо. Иногда они, кстати, так и делают, ей-богу. Однажды, уже не помню на каком спектакле, некий усатый гражданин, такой весь вылизанный и подтянутый, даже погрозил мне пальцем в антракте. Нет, вы не подумайте, будто я – не вполне, будто я имею наклонности или о чем-нибудь мечтаю. Я, быть может, немного стеснительный, но все же никогда не позволяю себе, я даже очень щепетильный в интимных вопросах и уж, конечно, в обычной жизни не мог бы опуститься до подслушивания или подглядывания, по крайней мере мне стыдно бывает, если не удержусь и все-таки нарушу границы приличий. Но так ли уж велик грех? Ведь я был одинок, давно, с детства, и для меня другие люди – настоящая загадка. А кроме того, может быть, здесь почти научный интерес, т.е. – извечная тяга к неведомому? Смешно предполагать, будто господин Эйнштейн, открыв новый закон пространственной кривизны, вдруг покраснел и засмущался от того, что подсматривал за природой. Что же, чужой человек – не природа? Ох как природа, да еще какая природа! Отчего же и здесь не поставить опыт, не поинтересоваться, не понаблюдать? Вот я и хожу в театр, смотрю, высматриваю, да не то, как играют, талантливо или по привычке, не то, какие бывают искусственные люди, люди произведенные на свет одним воображением, но то, как человек напрягается и произносит стеснительные слова.

Так размышлял я черным октябрьским вечером, высматривая в запотевшем стекле тусклые пятна троллейбусных остановок, пока не появилось, наконец, оживленное театральное место. Пробравшись сквозь тряпочное мессиво пасажиров, я очутился на перекрестках спешащего к ужину города, не имея определенной цели. Хотелось только чего-нибудь искреннего, простого, без современных вывертов, с изменами, слезами, с длинными скучными разговорами, с тоской по настоящему, с завязкой, кульминацией и катарсисом.

Я подошел к стеклянному противогриппозному окошечку, почитал, заглянул справа, слева, принял к сведению, прошел дальше к торговцам билетами театра новой волны, потом к следующей, разукрашенной гримом зазывальной группе: выбор был богатый. Время еще оставалось, и я уже решил вернуться к началу маршрута, как вдруг ощутил на плече мягкое прикосновение.

– Не желаете провести вечер у нас?

Я повернулся. На меня смотрели спокойные, проникающие глаза. Я еще тогда, в самый первый момент, отметил именно глубинный, понимающий взгляд. И это мягкое, но уверенное прикосновение, и ровный, без заигрывания с клиентом, голос, и опять же глаза – темные, таинственные, обещающие. От растерянности я чуть было не повернулся и не ушел. Но что-то меня задержало на секунду, которой тут же и воспользовались:

– Сегодня у нас есть свободное место, – она протянула билет, а я его автоматически взял.

Билет был необычный, не из бумаги, а из плотного картона, закатанного полиэтиленовой пленкой.

–"ТЕАТР ОДНОГО ЗРИТЕЛЯ", – прочитал я вслух и усмехнулся.

– В переносном смысле, – разъяснила она.

"Вечерний спектакль", – я уже читал про себя, – "Начало в 19 час. 00 мин. Ряд -прочек. Место – прочерк." Я попытался взглянуть на часы, но незнакомка предупредила:

– Тут недалеко, время еще есть.

– Но здесь не указано...

– Место не указано, но это не важно .

Я перевернул билет и немного успокоился. Там стояла цена. Почему-то было крайне важным присутвие цены. Да и сама сумма подействовала как то благотворно. В ней было что-то материальное, будничное, основательное. Как будто, если бы не было цены, я бы не мог отказаться, а теперь можно сослаться хотя бы и на высокую цену.

Да, определнно, все это выглядело подозрительным. И напыщенное, неоригинальное название, и дурацкая картонка вместо обычного одноразового билета, и спокойный, уверенный голос незнакомки.

– Но что за пьеса сегодня, кто автор, какие актеры?

Она улыбнулась. Легким движением прижала картонку к моей ладони, подталкивая, мол, спрячьте билет в карман.

– Но может быть, для меня это слишком дорого.

– Не волнуйтесь, можно расплатиться после спектакля. Если не понравится, никто вас не упрекнет.

Она поправила жиденькую прядь за ухо.

– Мы не преследуем материальных целей. Для нас главное – зритель.

– Все-таки хотелось бы знать, что за пъеса? – я не сдавался.

– Вещь новая, неизвестная, но поверьте, очень талантливая, – она как-то особенно пристально посмотрела мне в глаза и добавила с новой интонацией, – без этих, знаете ли, современных вывертов, простая, в классическом стиле, вы ведь любите в классическом стиле? – и, не давая мне опомниться, прибавила – Вам по душе Чехов ?

– Вобщем да, но ему не хватает фантазии, – я откровенно начал привередничать.

Зря я это сказал. Теперь на ее лице появился настоящий интерес.

– Так, так, – глаза ее заискрились желтым уличным светом, – может быть, нечто булгаковское, с чертовщинкой, с раздеванием, с фейерверками?

– Булгаков – это не плохо, но слишком красиво...

– Слишком? – переспросила незнакомка, – Вы сказали – слишком, разве красота бывает "слишком"?

– Конечно, – меня уже несло. В конце концов, что за навязчивость у этих новых театралов, поделом, пусть будут поскромнее. -Слишком – это когда красиво, а душевной тонкости, человечности – не хватает.

– Да, да, как точно – она задумалась – Верно, остается Федор Михайлович, один на всю Россию.

Я неопределенно пожал плечами:

– Тяжеловат, неподъемен

– Все, все, не надо больше слов, вы – наш, наш зритель. Решайтесь.

"Но, но, но" вертелось у меня в мозгу, я пытался хоть как-то возразить, я уже был почти уверен , что здесь какая-то авантюра, и в то же время злился на себя , что не могу отказаться. Я оглянулся по сторонам в надежде на конкурента, мол, кто-нибудь подойдет еще, поинтересуется и перехватит последний билет. Да и было бы интересно послушать незнакомку при свидетелях. Уж в этом случае я, наверняка, рассмеялся бы и отошел в сторону. Но извне никто не подходил. Кто-то брал билеты, кто-то читал репертуары, а основная масса, равнодушная к театральному процессу, двигалась по домам. Более того, мне тогда показалось , что нас как бы обходят стороной, и между нами и остальным городом образовался небольшой упругий промежуток. Я поднял глаза к небу. Над городом висело тусклое желтоватое пятно.

– Так решайтесь,– незнакомка, не дожидаясь согласия, взяла меня под руку и с той же мягкой настойчивостью подтолкнула в нужном направлении.

Мы шли темным извилистым маршрутом. С центрального проспекта свернули под арку, во двор, потом проходными подъездами – в старый, с обшарпанными стенами домов, переулок, дальше – через дикий, заброшенный пустырь к подножию высотного здания, затем – снова дворами и, наконец, уперлись в грязное строительное пространство. Здесь незнакомка впервые, как мне показалось, занервничала:

– Вчера еще был проход.

Она потрогала перчаткой свежесколоченный забор и оглянулась в поисках обходного пути.

– Может быть, уже поздно?– с надеждой спросил я.

– Что вы , без вас не начнут.

Я от удовольствия скривился.

– Не удивляйтесь, для нас главное – зритель.

Она скорее проговорила, чем разъяснила, не зная, что предпринять.

– А вам не страшно? – решил я перехватить инициативу, воспользовавшись внезапным замешательством.

– Что? -она почти вскрикнула.

Я придвинулся поближе и положил руку на ее бедро. Я не знаю, зачем это сделал. Наверное, что бы успокоится самому. Под кожаной курткой чувтвовалось теплое тело незнакомки, и я наклонился еще ближе.

– Вам не страшно одной, одной в темном, пустынном месте с неизветным мужчиной?

– Мне страшно на сцене, – дребезжащим голосом ответила незнакомка и куда-то исчезла.

– Эй, – чуть погодя из темноты меня позвали, – пролезайте сюда.

Рядом, в двух шагах, я нащупал узкий проход и, щелкая пуговицами, протиснулся на ту сторону. Здесь ярко, как в театре, горел мощный с синевой прожектор. Я жмурился и краснел. На свету мне стало стыдно за допущенные действия в тени забора. Ведь я не предполагал, что она актриса, я думал – она обычный распространитель театральных билетов, билетер, а она – актриса. Выходит, там, с обратной стороны, я щупал настоящую актрису.

Она стояла в фокусе прожектора, стройная, женственная, с выразительными, подвижными чертами лица, отлично тренированными для изображения человеческих страстей. О да, она – прекрасная актриса, непосредственная, талантливая, живая. Как здорово она сыграла роль билетерши, с какой мягкой настойчивостью она вырвала меня из будничного жизненного потока. Но господи, что за времена, если сами актеры вынуждены завлекать зрителей к себе на представления?

Откуда-то сверху послышался железный скрежет, и в искусственном свете прожектора проплыла огромная ржавая бадья. Она медленно покачивала крутыми боками, разбрызгивая с неба парящие капли свежезамешанного раствора. Одна капля упала мне на плечо, и я принялся ее оттирать.

– Не мешкайте, – снова позвала незнакомка – здесь стоять опасно.

К счастью, мы вскоре выбрались наружу и погрузились во тьму.

Нечто в этом роде я и предполагал: мы остановились на задах старого особняка, бывшего раннее каким-нибудь важным трестом или конторой, а теперь арендованного очередным свежеиспеченным театром.

– Вот мы и пришли.

Она казалась слегка возбужденной.

– Вы идите теперь через главный вход, – незнакомка сняла перчатку и погладила меня по щеке, – как я вас верно угадала. – И, не глядя на часы, успокоила снова: -Еще есть время, зайдите в буфет, у нас прекрасный кофе, подкрепитесь...

Она хотела еще что-то сказать, но видно не решилась, только как-то странно , кажется, с надеждой и сомнением поглядела прямо мне в глаза и, прежде чем исчезнуть, шепнула:

– С Богом!

Вместе с ней исчез упругий промежуток, отделявший нас от окружающего мира, с неуютной октябрьской непогодой, с мелкой моросящей влагой, опускавшейся на город из тусклого желтого пятна. Мне стало холодно и одиноко. Теперь я мог бы предположить, будто сюда попал случайно, например, попросту прогуливался и заблудился и теперь могу спокойно вернуться обратно в суету, к людям. И я бы наверняка ушел бы прочь, подальше от нависшей неопределенности, и меня бы даже не остановил странного вида билет, если бы не те ее слова. Что же это она во мне такое угадала? Может быть, она меня приняла за сексуального маньяка. Но, ей-богу, зря. Конечно, там в тени, я был невполне в рамках, но скажите, разве все мы не подвержены внезапным порывам?

Едва я обогнул здание, как настроение мое пошло напоправку. Из ярких высоких окон второго этажа струился теплый свет, слышались обрывки фраз, шаги, веселый шум буфета, сдобренный ароматом свежезаваренного кофе. Правда, настораживало отсутвие репертуара с именами актеров и названием пьес. Но во весь козырек парадного подъезда светилась надпись: "КАЖДЫЙ ВЕЧЕР ПРЕМЬЕРА!"

На входе еще крепенькая старушка навсегда отобрала билет, а вместо него вручила программку, впрочем, так же как и билет, закатанную в полиэтиленовую пленку. Потом она закрыла на ключ входную дверь и провела меня к вешалке.

– Бинокль будете брать? – принимая плащ, спросила старушка, выступавшая теперь в роли гардеробщицы.

– Бинокль, – я рассеяно повторил за ней , разглядывая полностью забитый гардероб , и пытаясь понять, как ей удается одновременно проверять билеты и обслуживать зрителей.

– Да, бинокль, – уже с раздражением повторила старуха.

У меня прекрасное зрение, я и в новом здании МХАТа с верхнего яруса вижу, если плохо приклеен парик, а, судя по размерам особняка, здесь сцена не дальше, и я мог бы отлично обойтись не вооруженным глазом, но решил использовать представившуюся возможность прояснить некоторые обстоятельства:

– Я не знаю своего места, чтобы решить, нужен ли мне бинокль или нет.

Старуха , а иначе я не мог бы уже ее назвать, нагловато ухмыльнулась и, пошурудив под стойкой, всучила мне в руки древний с потертой позолотой и с залапанными стеклами, аппарат.

– Бери, сынок, обратно придешь одеваться – без очереди обслужу.

– Эй, гражданин, – чуть погодя, позвала старуха. – А расплатиться!

– Сколько?!– возмущенный названной суммой, я протянул деньги.

– Так за програмку-то я не брала – почти ласково разъяснила старушенция и направила рукой на второй этаж.

* * *

Что может быть хуже полупустого театра? Мне, например, всегда становится неудобно за актеров и стыдно за зрительское племя. Тогда мне приходится как бы отдуваться за отсутвующих, изображать внимание, смеяться, когда не хочется, но когда требуют актеры. И уже не спрячешься за спины других зрителей, и уже не ты – зритель, а, наоборот, те, кто на сцене, и до чего же изматываешься. Особенно страшен бывает финал, когда актеры берутся за руки и с собачьими глазами просят аплодисментов, а те немногие, кто был в зале, уже стучат креслами, поворачиваются спинами и уходят, боже, как хочется провалиться сквозь землю, но не можешь и стоишь, будто с тебя содрали все вплоть до нижнего белья. Нет уж, упаси господ от такого театра.

Когда я подошел к небольшой очереди в буфете, прозвенел первый звонок. Говорят, театр начинается с вешалки, а я думаю – не с вешалки, а с буфета. Да, ничего не поделаешь, человек бывает голоден. Был голоден и я, и тот гражданин передо мною. Когда я случайно прикоснулся к его рукаву, он обернулся, и двигая бледными губами, прошептал:

– За мной просили не занимать.

То есть как это не занимать, возмущенно подумал я и еще раз посмотрел на часы. Было без десяти семь. Мы все могли бы еще пару раз перекусить. Я с тоской посмотрел на поднос, плотно уложенный бутербродами, сглотнул слюну и собрался уже отойти, как бледногубый вдруг спросил:

– Вы голодны?

Неожиданный откровенный вопрос, застал меня в расплох.

– Простите?

– Если вы очень голодны, я могу вас пропустить вперед, или нет, спохватился он, – лучше давайте я и на вас возьму чего-нибудь. Его бледные губы нервно дрогнули, как это случается у людей, решившихся на добрый поступок вопреки собственному стеснению.

Не поддержать такой порыв было бы негуманно, и я протянул ему купюру:

– Мне пару бутербродов и кофе.

Бледногубый встрепенулся и заговорщицки прошептал:

– Уберите деньги... потом, потом.

Я тут же принял его игру и отошел с независмым видом от стойки. За столиками было совсем немного людей: пожилая парочка в допотопных костюмах времен дебюта Смоктуновского, человек с тростью и черными шпионскими усиками, и миловидная барышня в углу за отдельным столиком. Она сидела одна, глядя в длинный, увешанный портретами труппы коридор. Сегодня вечер одиноких женщин, подумал я и шагнул навстречу определенности.

Она, кажется, ничуть не удивилась, когда я уселся рядом и сказал в пространство:

– Странный театр.

– Почему?

Не понравилось мне это "почему". Было в нем что-то неприятное, знаете, такое слишком удобное, мол, я ротик открываю и на крючок-то клюю тяните, товарищ хороший, на себя. А я как обезумевший, тут же подсекаю:

– Да вы в программку посмотрите!

– Нет у меня программки, – как-то грустно сообщила моя рыбка, – не досталось.

Я протянул свою и впился в нежные смуглые тени вокруг глаз. Она развернула программку, и клянусь, она туда даже не посмотрела, она просто хлопнула ресницами.

– Здесь нет программки.

– Я и сам вижу, что нет, – я начал выходить из себя.

Она теперь посмотрела на меня, как смотрят взрослые на маленьких детишек с ихними глупыми вопросами.

– Вам дали обложку, а меню выпало.

– Какое меню?

– Ну, как в ресторане – снаружи обложка, а внутри – меню, сменное. Она улыбнулась.

Тут я даже забыл про свои бутерброды.

– Дайте-ка мне ваш билет.

Она ничуть не смутилась.

– Мой билет у Бледногубого, что покупает для вас бутеброды.

Я чуть было не спросил, откуда она знает про бледные губы, но вовремя спохватился.

– Театр – такое странное место, – она зачем-то перешла на шепот...

Потом по спине у меня, как от холода, поползли насекомые. Тень упала на ее лоб, и она подняла глаза поверх моей головы. За спиной кто-то тяжело дышал. Я повернулся. Бледногубый, застигнутый врасплох, виновато вертел пустыми руками.

– Не повезло, – трагически произнес он и вздрогнул от второго звонка. – Вот ваши деньги.

Бледногубый протянул мне купюру. Какие деньги, я помню точно – он ничего из моих рук не брал. Зачем он мне протягивает деньги, если я их не давал? Пока я сомневался, он сунул их в мой нагрудный карман и пошутил:

– В буфете пусто – на сцене густо. Пойдем Клара, скоро третий звонок.

Клара Бледногубого послушно встала и, задев меня лисьей лапой, последовала за спутником. Настроение мое покатилось по нисходящей. Мне опять захотелось уйти отсюда, но я вспомнил старуху на входе и передумал: незаметно не выйдешь. Я снова, с омерзением, прошептал : Клара Бледногубого. Какое отвратительно-красивое сочетание. Нет подлее ума извращенного литературной идеей. Нельзя уйти должником отсюда. Я встал и направился в зал.

Перед входом я уперся взглядом в служительницу и узнал в ней старуху. Естественно, теперь она здесь и дверь входную закрыла, и выйти мне все равно не удасться. А может, попробовать?

– Не сомневайся, заходи, – старуха полезла куда– то за портьеру, и прозвенел третий звонок. – Давай руку, проведу, свет уже потемнел.

Ох, не люблю я этого модернизма, думал я, держась за холодную ладонь старухи, как это она сказала – свет потемнел, куда там потемнел, просто напрочь черной сажей покрылся. Я ничего не видел, только тусклое зарево впереди – видно старуха шарила по рядам бледной лампочкой на севшей батарейке. Что было вокруг – не понять. Или огромный полупустой зал, или небольшое нафаршированное зрителями помещение, а может быть, и своды узкого туннеля? Меня снова дернули куда-то вперед, и послышалось шипение:

– Ну, где ты там? Помер, что ли, с голодухи?

Вокруг зашушукали. Следовательно – зал. Я осторожно ступал, как по трясине. Нет ничего опаснее в темноте, чем ступенька. Обычная, дециметровая, легкая при свете, в темноте она превращается в пропасть. Я знал отлично, как зависает в пустоте ступня, и каждый миллиметр превращается в томительное, изнуряющее душу расстояние. Как в той детской игре: становишься на доску, закрываешь глаза, тебя поднимают и заставляют спрыгнуть. Вот так же у меня заныли коленки, когда старуха остановилась и, подвинув меня чуть в сторону, приказала:

– Садись.

В последний момент я схватился за подлокотники и смягчил падение на без того мягкое кресло. Шшур – оно выпустило воздух, и мой локоть ощутил локоть соседа. Можно было, наконец, расслабиться и ждать, когда глаза привыкнут к темноте, и проявятся контуры первого действия. Но, черт его дери, мир раскололся надвое: мир звуков не вызывал подозрений, – покашливание, скрипы, шуршание одежд, а вот зрительные эффекты напрочь отсутствовали – после того, как погас старушечий фонарь, наступил абсолютный мрак. Теперь мне пришла в голову дурацкая идея, что посажен я вовсе не в зале, а – прямо на сцене, и как только зажжется свет первого акта, тут же и выяснится, в какое глупое положение я попал. Словно обоятельный буржуа из фильма Пазолини. А что, почему бы и нет? Вдруг это – театр одного актера, а не зрителя? Черт их знает, эти современные театры могут выкинуть и не такое. Да, взять бедного человека и выставить на сцену. А потом, при свете, всем рассмеяться, каково? Но почему меня? Чем отличен я от остальных? То есть, для себя-то я знаю, чем, но я не так глуп, что бы не представить впечатление окружающих от моего невзрачного существования. Да, я – трижды средний человек, по крайней мере, с виду. Конечно, изнутри наоборот, но то есть тело, недоступное поверхностному взгляду.

Нет, не может быть, она ведь обещала – без современных вывертов, с длинными разговорами. Хочу разговоров. Да, я чертовски хочу побывать в компании откровенных людей, конечно незаметно, зрительски, из зала, пусть не стесняются. Пора начинать.

* * *

Когда в зале наступила полная тишина, и, казалось, пропало напрочь уже все из нашего пространства, откуда-то с галерки ударил тонкий луч прожектора, и на сцене возник Бледногубый.

– Дамы и господа, товарищи, друзья, мы начинаем новую пьесу с маленького предисловия. Играть человека непросто, а жить его жизнью – и подавно. Искусство театра, наша великая школа учат быть натуральными, но можно ли быть естественными наполовину? Вы понимаете, о чем я тревожусь? Но все-таки премьера премьере рознь, и нужно повторить опять: давайте не будем притворяться, в конце концов, – надоело.

Бледногубый затрепетал, словно полотнище на ветру или, лучше сказать, как голографическое изображение в лазерных лучах.

– Да и чего уговаривать, ведь это – наша жизнь, а кроме нее, что еще может быть? Итак... Занавес!

Под занавесом оказалась обычное человеческое жилище, обставленное бедным мебельным гарнитуром начала шестедесятых. Притушенное, будто вечернее, освещение. В углу едва виднеется кровать, на которой лежмт мальчик. Больше никого, только далекие голоса, доносившиеся откуда-то из глубин театра – как будто есть и другие комнаты, и в них течет обычная домашняя жизнь. Мальчик лежит неподвижно. Минута за минутой проходит, но ничего не меняется и, стихшие вначале шуршание и покашливание в зале стали потихоньку оживать, грозя слиться с теми искусственными звуками. Я даже перестал дышать, желая, чтобы наконец, действие двинулось, иначе затянувшееся начало смажет его натуральность. Видители, я всегда сопереживаю театральному действию, особенно в начале спектакля, когда еще трудно втянуться и поверить, стараюсь сделать это нарочно и все боюсь, как бы остальные зрители не расслабились. Я всегда в такие минуты на стороне актеров. Тем более, когда так, в тишине все начинается, и особенно в этом случае. Ведь меня сразу, от одной только обстановки, охватило какое-то волнующее состояние, еще едва осознанное, но такое многообещающее. Мне понравилось оформление сцены, оно было в меру реалистическим (например сервант был настоящим, а окно справа – нарисованным), и все было каким-то очень домашним, даже не в смысле уюта и тепла, а в смысле, что вот этот неподвижний мальчик в белоснежной постели и эти вещи, и голоса вполне могли бы сожительствовать на самом деле. И еще было что-то.

Наконец, мальчик заворочался, сухо хрипнул и, будто во сне, позвал:

– Мама! Мама!

Тут стало ясно, что он не такой уж совсем, мальчик, а вполне подросток, и играет его женщина. Из-темноты донесся мужской голос:

– Посмотри, кажется Серенький проснулся!

Потом откуда-то справа появились Клара и Бледногубый, явно родители, и последовал приглушенный для мальчика диалог, из коего выяснилось, что мальчик болен уже почти неделю, а последние дни температура так скакнула, что он даже бредит, да и не просто, вообще, а довольно странной, многозначительной, судя по интонации Клары, идеей. Да что там интонация, сами ее слова, конечно, предназначавшиеся для зрителей, а не для мальчика, говорили о многом:

– Я ему медвежонка с красным ухом, а он не верит в меня a priori.

Меня это просто обожгло, и даже не тем, что я вообщее не люблю, когда актеры как бы между-прочим шушукаются с залом, приглашая зрителя в сообщники, какбудто я обязан именно вместе с ними лгать и притворяться, а более всего вот этим медвежьим ухом (я теперь заметил большого плюшевого медведя, с приделанным самодельным ухом из какой-то красной материи, лежавшего на полу, возле кровати больного). Я, помнится, в тот самый момент впервые почувствовал понастоящему неладное, но еще не совсем, и оттого даже начал списывать свою необычную реакцию, свое тревожное состояние, на иногда посещающее нас странное, пъянящее чувство – как будто все это уже когда-то было именно со мной. Бывает так с людьми: вдруг, внезапно, накатывает необычное состояние, будто с вами это уже происходило, и даже более того, вы уже как бы знаете наперед, что произойдет, т.е. можете даже это предвидеть. И вы, в оцепенении, и не имея возможности ничего изменить, как бы со стороны, наблюдаете за развитием сюжета.

Но тут было нечто другое. Ведь если бы было именно просто обычное чувство однажды прожитого, то я должен был бы сказать, что когда-то давно уже сидел в таком вот зале, на этом самом месте, на этом самом спектакле, т.е. еще раньше, в незапамятные времена, я уже был таким же вот зрителем. Но фокус-то был в том, и я очень скоро в этом убедился, что теперь со мной происходило нечто другое: раньше было не то, что я уже был зрителем, а был именно тем самым больным ребенком, потому что и слова, и, главное, этот проклятый медведь с красным ухом, это все как раз самое что нинаесть мое, личное! Я даже вспомнил, откуда это красное ухо – из моего пионерского галстука, разорванного в ребячьей потасовке и набитого ватином из моегоже старого зимнего в елочку пальтишка. Я еще в этом тогда себе не признался, а только загадал, что вот сейчас эта Клара подойдет ко мне, т.е. к мальчику-подростку, поднимет с пола игрушку и скажет: "Смотри медвежонок хуже тебя болел, а мы его вылечили, так неужели ты не поправишься?". А мальчик ей ответит: "Медведь, он же не живой, и ты не настоящая, ты играешь со мной".

Именно это и произощло. Клара сделала все, как по написаному, и мне стало страшновато. Да нет, чепуха, совпадение, не может быть все так, вон и обстановка совем другая, и шкаф бельевой совсем не похож, у нашего дверка никогда не закрывалась, а если ее закрыть, так она, через некоторое время со скрипом открыалась, и окно нарисовано неправильно, наше было выше и шире, и с двумя ставнями. И мама моя вовсе не похожа на Клару и никогда латыни не употребляла, а уж отец и Бледногубый – просто разные люди. Да и мальчик не тот. Теперь я узнал мою билетершу-актрису, и почему-то вспомнил ее упругое теплое бедро под натуральной кожей.

Когда билетерша произнесла угаданные мною слова, сосед справа озабоченно засуетился, потом попросил у меня бинокль и принялся с интересом разглядывать сцену. Вот это меня рассмешило. Ведь для постороннего человека ничего особенного не происходило на сцене, да и актеры были неизвестные. Чего там рассматривать постороннему человеку? Ну да, мальчик болен, ну и что – дети часто болеют разными страхами, а тут, как говорится, еще одни намеки и ничего конкретного, ведь конкретное мог знать только я – СЕРГЕЙ ВИКТОРОВИЧ НАЙДЕНОВ.

Я втянул поглубже в плечи голову и краем глаза оглянулся на моего соседа. Я почему-то подумал, что он украдкой следит за моей реакцией, но ошибся – тот просто впился в сцену. Тогда я посмотрел налево и, с облегчением вспомнил, что сижу у прохода. Почему я не сбежал отсюда раньше? Я застыл. На меня накатила отвратительная, приторная волна страха, старого, давно забытого детского страха. Не дай Бог вам почувстовать такое!

Послышался низкий подземный гул, и сцена начала поворачиваться – из темноты выплыла гостинная, и когда тонкая, сколоченная из фанеры стенка, словно лезвие ножа, перерезала сцену пополам, так, чтобы мы, зрители, могли одновременно наблюдать происходящее в обеих комнатах, вращение прекратилось. Мальчик остался на правой половине, а Клара перешла к Бледногубому в гостинную.

– С ним опять ЭТО, – сказала Клара опустив беспомощно руки.

– Чепуха, не волнуйся, ЭТО, может быть, ненадолго, ЭТО – временно, ведь доктор сказал – обычный детский синдром, температура спадет и все развеется.

– Но сейчас, что делать сейчас? Он подозревает нас во лжи, понимаешь, он не верит нам. Он прямо говорит: вы не настоящие.

– Не волнуйся, я же сказал – пройдет, дай лучше ему аспирин. Нужно сбить температуру.

– Хорошо, но как же...

– Я повторяю, ничего страшного, ведь взрослые обязаны знать больше, чем дети, и от этого детишкам кажется, будто от них что-то скрывают, ну а уж если скрывают что-то, то можно подумать и о всеобщей игре, он вырастет, поймет и успокоится. Не волнуйся.

– Но он так странно смотрит на меня, он боится меня, у меня сердце разрывается, когда он так смотрит на меня... – Клара сделала паузу и уже с каким-то сомнением добавила: – ведь я его мать.

– Ну конечно, господи, ты его мать, тебе больно от того, что ему плохо, и это нормально, ведь так должно быть.

Казалось, Бледногубый искренне волнуется, и я даже на секунду поверил ему, поверил, что он искренне переживает, и тоже хочет помочь и Кларе и их сыну, видите, до чего я доверчивый человек, но, слава богу, последующие события не дали мне расслабиться.

А произошло следующее. Пока продолжался этот душеспасительный диалог "разбитых несчастьем родителей", мальчик встал с постели, это было особенно подчеркнуто специальным прожектором, подошел к двери и прислушался к разговору родителей. Благодаря удачному расположению сцены было видно одновременно и родитетелей, и мальчика.

Мой театральный двойник стоял в длинной ночной рубахе, босиком, и прислонившись ухом к дверному косяку, изображал смертельное любопытство. Казалось, вся жизнь этого ребенка зависела от того, что он там услышит.

– Так он считает нас притворщиками? – наклонившись к самому уху Клары, громко спросил Бледногубый.

Та замахала руками, показывая жестами, что, мол, их сын подслушивает под дверью, и надо осторожнее выражаться. Бледногубый понимающе кивнул головой и, обращаясь к залу, еще громче изрек:

– Считать весь мир театром, – болезнь известная.– И, уже повернувшись к двери, добавил: – Но для ребенка с неокрепшим телом – губительная. Кто же мы, отец и мать – Актеры? Куклы?

Клара, зажав рукой рот, утвердительно закивала.

– Чепуха! А впрочем, быть может, это и к лучшему.

Бледногубый сделал паузу и бросил в зал:

– Пусть опыт станет нам судьбой.

Больше всего меня поразила стена, разделяющая сцену. Что бы она могла означать? Да и что она, на самом деле, разделяла, пока продолжалось действие? Неужели, она могла развести по разные стороны лицедеев? Неужели, они хотели меня убедить в том, что мальчик и родители противостоят друг другу в каком-то важном вопросе? В вопросе о существовании и бытии? Может быть, – да, стал я потихоньку догадываться о цели спектакля. Разделяя актеров на две неравные группы, они пытаются убедить публику в естественности одной из них. Мол, справа на самом деле есть несчастный больной воображением ребенок, а те, что слева – всего лишь марионетки, заучившие ранее написанные слова. Ну да, прием срабатывает – зал затих, увлекаясь действием. Но меня-то не проведешь. Я – то помню как все было на самом деле, когда я стоял под дверью и подслушивал разговор своих родителей. Все было не так. Мои настоящие родители убивались горем, а не шушукались с публикой. Ну да, появлялись время от времени какие-то незнакомые люди, быть может, врачи или далекие родственники, но они же не шушукались у меня за спиной, а если и говорили шепотом, то исключительно ради спокойствия моего воображения. Я так увлекся анализом происходящего (в чем, как вы могли убедиться, я достиг немалых успехов), что пропустил кусок действия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю