Текст книги "Кривоногий"
Автор книги: Владимир Тан-Богораз
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Владимир ТАН-БОГОРАЗ
КРИВОНОГИЙ
Эуннэкай медленно брёл по склону высокого «камня», опираясь на длинное ратовище чэруны [1]1
[Чэруна – небольшой железный крюк на длинном ратовище, употребляемый для выхватывания мелкой рыбы из воды. (Прим. Тана).]
[Закрыть] и с трудом переставляя свои кривые ступни. Его небольшое и тщедушное тело сгибалось под тяжестью огромной котомки, навьюченной на спину и поддерживаемой узким ремнём, перетянутым через грудь. Товарищи ушли вперёд со стадом и сложили свои ноши на его бессильные плечи. Участь вьючного животного была его постоянной долей. Всё равно он не мог быть помощником при вечной погоне за разбегающимися оленями, и ему приходилось волей-неволей облегчать других пастухов от излишней тяжести и брать её на себя. Его левая нога от колена до лодыжки ныла и болела, как будто хотела переломиться. Спина тоже ныла; уродливая грудь, выгнутая, как у птицы, сжималась, словно в тисках. Ремень от котомки скатывался на шею и душил, как петля.
Ноша Эуннэкая имела такие почтенные размеры, что не всякий вьючный олень мог бы её нести. Тут было бесчисленное множество обуви, которая во время летних скитаний по острым камням хребтов так и горит на ногах пастухов, несколько перемен меховой одежды, три верхних балахона из невыделанной оленьей кожи, несколько длиннейших ратовищ, подобных тому, которое Эуннэкай держал в руках, большой котёл, копьё, пара больших ножей в треть метра длиной.
Несмотря на то что июльское солнце палило отвесными лучами даже вечно холодные камни Станового хребта, Эуннэкай был одет в неизменную меховую рубаху и такие же шаровары, а голова его была покрыта рыжей шапкой из шкуры двойного пыжика. Эуннэкай так привык к этой одежде, что рассматривал её как свою природную шкуру. От зноя он не страдал. Тенантумгин, олений бог, давший всем зверям косматую одежду, одарил её чудесной способностью – летом линять и становиться тоньше, чтобы обладатели её не слишком страдали от жара. Эуннэкай был создан нагим и должен был сам придумывать для себя защиту от изменчивости стихий, и, конечно, его выдумка не отличалась таким совершенством, как создание великого родоначальника и творца полярной земли.
Эуннэкай шёл и раздумывал. С тех пор как он обглодал последнюю косточку, брошенную его братом Каулькаем, из которой он пытался извлечь ещё какой-нибудь съедобный материал, мясо не касалось его уст. Впрочем, он не очень страдал от голода. Чукчи вообще едят раз в день, а молодые люди, пасущие стада, сплошь и рядом голодают по два и по три дня, особенно в летнее время. Эуннэкай привык рассматривать голод как нормальное условие своей жизни. И в этом отношении он тоже был выносливее своих оленей.
Солнце поднималось выше и выше, а шаг Эуннэкая становился всё медленнее. Утром, когда он впервые тронулся в путь, он шагал не так тихо и долго не терял из виду стада, двигавшегося впереди. Олени поминутно останавливались и щипали свежие листочки на ветвях мелких кустиков, зелень которых они так любят. Пастухи то и дело отбегали в сторону, чтобы собрать воедино разбредающихся животных. Стадо подвигалось вперёд довольно медленно. Но потом Эуннэкай отстал и потерял-таки его из виду. С тех пор прошло много времени, и стадо, должно быть, успело сделать более половины пути по направлению к белой наледи, дающей желанную защиту от комаров. А Эуннэкаю предстояло идти ещё очень долго. Окружающая местность была знакома ему как его пять пальцев. Недаром он родился и вырос в пустыне. Он узнавал каждый уступ окружавших его вершин, каждый изгиб маленькой горной речки, бежавшей по серым каменьям в узкой ложбине, и знал, что ему придётся сделать ещё много поворотов, пока вдали блеснут белые края широкой наледи, не тающей даже под июльским солнцем.
Столб комаров с пронзительным жужжанием вился над головою Эуннэкая, словно призывая к атаке. Комары торопились воспользоваться благоприятными минутами. Время от времени Эуннэкай медленно проводил рукою по лицу и, раздавив десятка два комаров, размазывал кровь по щеке или по лбу. Лицо его было покрыто засохшими пятнами такой крови. Но и помимо этих пятен, смуглое лицо Эуннэкая было до такой степени испачкано грязью, что даже среди никогда не моющихся чукоч заслужило ему название Чарарамкина, то есть грязного жителя. Глаза его были узки и прорезаны наискось, губы некрасиво оттопырились, низкий лоб, сильно наклоненный назад, переходил в худо сформированный несимметричный череп. Над безобразием Эуннэкая смеялись молодые девушки на всех тех стойбищах, где когда-либо показывалась его жалкая фигура.
Речка, по которой лежал путь Эуннэкая, носившая ламутское имя Мурулан, постоянно разбивалась на множество мелких ручьёв, совершенно наполняя ложбину, пролегавшую между двух невысоких, но обрывистых горных цепей.
Тропа то и дело обрывалась и переходила с левого берега на правый и обратно, перерезывая один за другим эти бесчисленные ручьи. Эуннэкай переходил их вброд в своих толстых меховых штанах, впитывающих воду, как губка, и жалкой дырявой обуви, сгибаясь в три погибели под тяжестью ноши и только стараясь, чтобы мелкое, но яростное течение не сбило его с ног. Он был не очень твёрд на своих кривых ступнях, смотревших в разные стороны.
Наконец Эуннэкай совершенно остановился. Он ощущал непреодолимое стремление отдохнуть. Что делать? Величайший порок чукотского "охранителя стад" был в высшей степени присущ ему. Он любил спать. Его товарищи, никогда не отдававшие сну больше половины своих ночей, часто проводившие по трое суток не смыкая глаз в постоянном охранении непокорных стад, больше всего презирали его именно за эту постыдную слабость, но избавиться от неё было выше сил Эуннэкая. Когда у него болела грудь, он ощущал непобедимое стремление свернуться где-нибудь под кустом или под камнем и предаться забвению, уничтожавшему на время его существо.
Сон Эуннэкая не был здоровым сном молодого организма, готового воспрянуть с новым запасом сил. То была тусклая дремота больного животного, апатично отказывающегося от всех проявлений жизни, пелена глухой тьмы, не освещавшейся ни одним призрачным лучом, унылый обморок, лишённый грёз и видений, истинное подобие и преддверие смерти.
Остановившись на высокой каменной площадке, покрытой тонким слоем светло-зелёного мха, перемежаемого бурыми и ржаво-красными пятнами лишаев, Эуннэкай сбросил свою ношу на землю, не теряя ни минуты опустился около неё, покрыл лицо платком в защиту от комаров, уронил голову на мягкую котомку и сразу замер, придя в привычное ему состояние временного небытия. Комары продолжали кружиться над его невзрачной фигурой, отыскивая уязвимые места, слепни гудели и с налёта опускались на его грудь и руки, безуспешно стараясь пробить крепким жалом, укреплённым в нижней части тела, толстый мех его одежд. Только Эуннэкай мог спать на самом солнцепёке, окутанный меховой одеждой и с закрытым лицом.
Через несколько часов Эуннэкай проснулся. Горло его было сухо. Ему хотелось пить. Он спустился вниз по неровным уступам камней и жадно припал к воде, не обращая внимания на то, что ворот его рубахи мокнет в бегущей струе, а колени погружаются в сырой песок. Его одежда и так была наполовину пропитана водой.
Напившись ледяной воды, Эуннэкай уселся на сухой дресве и стал перебирать и рассматривать мелкие камешки, во множестве рассыпанные на берегу реки. Пристрастие его к маленьким редкостям, какие может находить пастух, вечно бродящий по берегам рек и вершинам гор, тоже служило немалым поводом для постоянных насмешек над ним. Эуннэкай собирал яркие перья, косточки, обрывки цветных хвостиков, которые чукчанки пришивают к одежде, и тому подобные мелочи. Но в особенности он любил собирать мелкие цветные камешки, красные, как цвет шиповника, синие, как глазок полярного колокольчика, прозрачные, как кусок речного льда. У него за пазухой всегда копился запас таких камешков, размеры которого постепенно увеличивались. Когда коллекция начала обращаться в бремя, Эуннэкай не без сожаления извлекал своё богатство из недр подвижной сокровищницы, чтоб оставить его среди той пустыни, где оно было собрано. Для этого он старался выбрать местечко повыше и поровнее, какую-нибудь площадку, гладкий уступ скалы, и раскладывал на нём свои камни, выводя из них правильные узоры и заимствуя образцы от ламутских вышивок, которые ему не раз приходилось видеть, – и уходил прочь, для того чтобы немедленно начать собирание новых сокровищ. Это было проявлением первобытной эстетической потребности, вроде той, какая присуща некоторым птицам, украшающим подобными редкостями свои временные павильоны для весенних прогулок.
Только два камня Эуннэкай ни за что не хотел оставить и носил их за пазухой уже третье лето. Один из них был кусочек чёрного агата, обточенный в виде конуса с отломленной верхушкой и глубокой царапиной на нижней грани, другой – круглый кремень дымчатого цвета, величиною с орех. Эуннэкай придавал им значение амулетов и, чувствуя их прикосновение к своей голой груди, ощущал как будто таинственную поддержку среди всевозможных невзгод своей жизни. Ему казалось, что даже боль в его груди смягчается от прикосновения этих камней.
Кроме камней, Эуннэкай любил также цветы. На своих неуклюжих ногах он иногда взбирался на самые крутые склоны, чтобы сорвать большую жёлтую лилию, пробившуюся сквозь щель скалы, и прижимал к лицу нежные лепестки, не умея дать им названия, не имея даже слов, чтобы определить тот или иной оттенок яркости, будивший в его сознании неопределённое чувство красоты. Проходя по горным лугам, разукрашенным яркими красками альпийской флоры, он иногда бросался на землю, катался, как олений телёнок, взад и вперёд, приминая своим телом алые, фиолетовые и голубые головки, срывал их обеими руками, чтобы приложить к своим щекам и волосам, и незаметно засыпал среди цветов в своей бурой меховой рубахе, как будто полярная пародия первобытного царя природы, заснувшего на пышном цветочном ложе под знойным кровом тропических небес.
Но цветы были, по его мнению, хуже камней. Их красота была слишком непрочна. Было бесполезно уносить их с собою, так как они тотчас же портились и увядали. Их приходилось отбрасывать прочь, не имея возможности даже соорудить узорное украшение на скале из осыпающихся лепестков, разлетавшихся по ветру, как пух мёртвой птицы.
Однако на этот раз ему не попалось ничего, что было бы достойно присоединиться к его сокровищам. Дресва на берегу Мурулана состояла из обломков песчаника тусклого светло-жёлтого, сероватого и зеленоватого цвета. Даже формы их были угловаты и неправильны. Маленькая горная речка не имела досуга, чтобы правильно обтачивать обломки каменных пород, загромождавших её течение, и только дробила их на самые мелкие части, с шумом сбегая вниз по скату долины.
Порывшись немного в дресве, Эуннэкай поднялся на ноги и неловко полез обратно на косогор. Он чувствовал себя всё-таки гораздо лучше прежнего. Продолжительный отдых всегда приносил ему облегчение. Грудь его перестала болеть, нога ныла значительно слабее. Надо было продолжать прерванный путь, не то ему никогда не добраться до наледи. Взвалив на плечи свою котомку, Эуннэкай довольно бодро пустился в дорогу.
Смутные мысли медленно ползли в его голове, следуя друг за другом непрерывным рядом, словно цепь его хромающих шагов.
"Вот ламуты! – думал он. – Они не носят котомки на плечах… Лукавые люди! Выдумали взвалить свою тяжесть на оленью спину. И пешком не любят ходить! Дядя его, Эйгелин, когда увидит ламутское кочевание, смеётся: "Хорош пастух! Сзади стада верхом едет! Свои ноги жалеет, а оленьи нет!.."
"Правда! – Эуннэкай неодобрительно покачал головой. – Грешно отягощать летом оленей! Это значит служить враждебному духу Кэля, приводящему "хромую болезнь"!"
Подумав о Кэля, Эуннэкай со страхом посмотрел вокруг. Ведь и его болезнь, конечно, была делом враждебных Кэля. Кто-нибудь из них, наверно, возненавидел его род. Может, ещё дед или прадед обидел духа, обошёл его жертвой, пренебрёг в начале осени окропить закат кровью чёрного оленя, убитого среди пустыни, или что-нибудь в этом роде, а он выместил злость на Эуннэкае и в минуту его рождения вывернул ему ногу и исковеркал грудь… А что, если и теперь он не оставил Эуннэкая в покое? Если он тут, совсем близко? Ведь видеть его глазами нельзя!.. Он вспомнил, что недалеко находилось ущелье Уннукина, названное так по имени чукотской семьи, которую Кэля погубил там. Две жёны Уннукина родили ему пять сыновей и пять дочерей, и никто из них никогда не знал, что такое болезнь. Но Уннукин обещал злому духу оленя и забыл исполнить обещание. И вот когда Уннукин прикочевал в это ущелье и остановился на ночлег, Кэля явился ночью и унёс его обеих жён и пять сыновей и пять дочерей. Только Уннукин остался в живых, в ужасе покинул стадо и шатёр и бежал куда глаза глядят.
Неприятная дрожь пробежала по спине Эуннэкая. Он спустился к реке и перебрёл её без особенной надобности, кое-как прыгая с камня на камень, чтобы не слишком замочиться, но рассчитывая сделать текущую воду преградой между Кэля и собой. Теперь тропинка извивалась в густых и высоких кустах тальника и ольховника, сквозь которые Эуннэкай с трудом пробирался, то и дело путаясь ногами в корнях, торчавших во все стороны. Он шёл, опустив голову и внимательно рассматривая дорогу. Мягкая земля, покрывавшая в этом месте каменную подпочву, была вся испещрена следами. Большей частью то были овальные раздвоенные отпечатки оленьих копыт, с едва намеченными сзади тонкими верхними копытцами. Эуннэкай всматривался в эти отпечатки: то не были следы чукотского оленя, – товарищи его не захотели бы прогнать стадо по такой неудобной заросли и, без сомнения, предпочли сделать небольшой обход по более открытым местам. То были, конечно, следы Эльвиля (дикого оленя). След был глубже, копыта длиннее, задние пальцы больше вдавлены. А вот совсем свежий след! О, какой огромный бык ходил тут! Должно быть, жиру на бедрах по крайней мере на три пальца. Вот бы убить!.. А это что?.. Между многочисленными следами на самой тропинке ему попался ещё отпечаток, очень похожий на след босой человеческой ступни, только гораздо шире и со вдавленными основаниями пальцев. Но Эуннэкай очень хорошо знал, что за человек оставил этот отпечаток: тот самый, который вечно ходит босиком и не носит меховой обуви.
Он остановился как вкопанный и почувствовал, что волосы на его темени начинают приподниматься дыбом.
"Без собаки хожу! – пронеслось в его голове. – Сам себя скормлю зверю, и никто знать не будет!"
След был совсем свежий, как будто _чёрный старик_ только что прошёл по этой тропе. Эуннэкай стоял, не смея перенести ногу через роковой отпечаток и не решаясь обойти его сбоку, и пытливо всматривался в густую листву, как будто опасаясь, что вот-вот покажется страшная морда с маленькими злыми глазками и оскаленными зубами и потянется к нему навстречу.
"Что один след? – попробовал он утешить себя. – Старик, должно быть, ушёл бог знает куда! Надо и мне уйти поскорее!"
Но решение Эуннэкая умерло, не успев сформироваться. В десяти шагах от него послышался треск сучьев… Большая бурая масса поднялась из ямы, наполненной прошлогодними сухими листьями, и вышла на дорогу. Эуннэкай увидел длинную морду, протянутую к нему навстречу. Маленькие глазки щурились и мигали, кончик носа морщился и беспокойно поворачивался во все стороны, зубы наполовину оскалились, – всё было совсем так, как он только что представлял себе.
Медведь остановился на дороге и посмотрел на Эуннэкая.
– Старик! – сказал с отчаянием Кривоногий. – Пожалей меня! Пощади меня! Во всю мою жизнь я не трогал никого из твоего рода. Я не говорил о тебе худо. Встречая след твой на дороге, я не ступал через него, а обходил далеко стороной!.. Пожалей меня! Иди к тем людям, которые наносят тебе обиды, которые говорят хвастливо тебе навстречу и приходят в твой дом с копьями, чтобы заколоть тебя и есть твоё мясо!
Эуннэкай дрожал как лист, произнося эти заклинания. Медведь, вероятно, был сыт, или он действительно тронулся жалобами Эуннэкая. Он постоял немного, как будто бы ждал, не скажет ли тот ещё чего-нибудь, потом покинул тропинку и, лениво переступая, скрылся в той же чаще, откуда вышел. Судя по шуршанью листьев и треску мелких сучьев на одном и том же месте, он, кажется, опять намеревался улечься на отдых и выбирал себе ложе помягче.
Эуннэкай подождал, чтобы медведь скрылся из глаз, и быстрыми шагами направился вперёд, не забывая обходить медвежьи следы, видневшиеся на тропе. Он совсем забыл о ноше, лежавшей на его плечах, и чувствовал неодолимое стремление как можно скорее удалиться от опасного места. Если бы он не боялся рассердить старика слишком заметной торопливостью, он бы пустился бегом сквозь кусты, несмотря на свою больную ногу.
"Пожалел старик! – думал он. – Всё знает, дочиста! Зачем станет обижать бедного парня, который никогда не говорил о нём худо? А в прошлом году он унёс Айвана прямо с ночлега. И поделом! Если дедушка хочет зарезать оленя, пастух не должен тотчас же хвататься за ружьё. Русакам ведь убиваем оленей и ламутам тоже, без платы! – говорил себе Эуннэкай. – А Айван пришёл на ночлег и расхвастался: "Ружьё вычищу, говорит, завтра медведя промышлять стану!" Ну, старику в обиду стало… Айван разбирает ружьё, а старик пришёл к костру и унёс его вместе с ружьём. Айван кричал и звал на помощь. А другие пастухи припали лицом к земле и боялись дышать, чтобы старик не заметил и не стал вымещать обиду и на них. А потом в лесу нашли от Айвана объеденную ногу".
В этот день Эуннэкай не отдыхал больше и неуклонно шёл вперёд, стремясь поскорее присоединиться к товарищам. По временам он подозрительно оглядывался. Он боялся, чтобы старик не передумал и не пустился за ним в погоню. Жидкие рощи корявых лиственниц, темневшие местами на берегах Мурулана и на склонах горных вершин, окаймлявших его течение, по мере приближения к вершине реки становились всё реже и приземистее и наконец совершенно исчезли. На южных склонах местами ещё виднелись три или четыре искривленных деревца, как будто съёжившихся от стужи, царствующей здесь почти целый год. Только ползучий кедровник широкими пятнами лепился по обнажённым буро-коричневым склонам, пользуясь каждым выступом, каждой неровностью камней, чтобы разостлать свои кудрявые цепкие ветви. Высокий тальник и развесистый ольховник тоже исчезли и заменились низкорослыми кустиками не выше трети метра, жёсткими, густыми и курчавыми, похожими на зелёную шерсть, такими сухими, что можно было разводить огонь их тонкими сучьями. Наконец, когда солнце уже низко склонилось к западному краю горных вершин, вдали блеснула белая линия желанной наледи. Эуннэкай радостно поднял голову и ещё прибавил шагу.
Стадо паслось на широкой и ровной площади, поросшей густым моховым ковром, шагах в трёхстах от наледи. С наступлением вечера потянул лёгкий ветерок, сдувая большую часть насекомых, которые поспешили укрыться в траве или между листьев кустарника. Только самые упрямые из комариного воинства ещё кружились, звеня крыльями над головами оленей, но ветер препятствовал им рассчитывать движения и, когда они опускались вниз, каждый раз относил их в сторону. Олени, пользуясь промежутком свободы, паслись на моховище, поспешно вырывая светло-зелёный мох большими клочьями из каменистой почвы и торопясь набить желудок, пока комары вновь не восстали из праха. Стадо было очень большое, около трёх тысяч голов. Молодые бычки, по зимней привычке, то и дело пытались разгребать то левым, то правым копытом воображаемый снег и каждый раз только извлекали резкий стук из твёрдого камня. Старые быки степенно бродили взад и вперёд, опустив головы, увенчанные ветвистыми рогами, уже выросшими до полных размеров, но покрытыми ещё мягкой, гладкошёрстной кожей, похожей на чёрный бархат. Старые матки и молодые важенки, стройные, изящные, как будто выточенные из тёмного мрамора, виднелись повсюду. Телята с чёрной шерстью, высокие, смешные, с тонким и коротким туловищем, с маленьким хвостиком, задранным кверху, как у собаки, бегали вокруг на своих длинных ногах. Самые робкие с тревожным хрюканьем метались по пастбищу, отыскивая маток. Другие не очень заботились о собственной матери. То были любимцы стада, получавшие, так сказать, общественное воспитание. Там и сям можно было видеть, как четверо или пятеро таких избалованных питомцев, обступив со всех сторон какую-нибудь старую важенку, наперебой друг перед другом теребили её короткие сосцы и, поминутно ударяясь головой о вымя, настойчиво требовали молока… Важенка стояла смирно, отдаваясь всецело избалованным детям стада, которые сосали её по трое и по четверо вдруг, отбиваясь в то же время задними копытами от новых претендентов.
Каулькай и Кутувия, другие пастухи стада, сидели на самом краю площади, у маленького костра, протянувшего по ветру длинный и тонкий дымок с развихренным концом, похожим на кудрявую метелку. Пастухи отдыхали от беготни, уверенные, что олени не уйдут с пастбища, пока нет комаров.
– Пришёл? – сказал Кутувия, поднимая голову. Он лежал на животе, опираясь локтями о землю. То был здоровый, точно выкованный из железа человек, с плоским и широким лицом, бесформенным носом, похожим на шишку, и узкими глазами, как будто выковырянными тупым шилом. Черты его лица поражали грубостью, фигура напоминала обрубок массивной плахи, поставленной на пару крепких прямых кольев. Зато на своих четырёхугольных плечах Кутувия мог нести на большое расстояние круглую, то есть неободранную и невыпотрошенную, оленью тушу.
Каулькай сидел против него на корточках, упираясь подбородком на соединённые вместе колени. Он также поднял лицо по направлению к новопришедшему и остановил на нём свои большие, глаза орехового цвета. Лицо его было совсем бронзовое, с суровыми крупными чертами, с большим слегка орлиным носом и резкой вертикальной морщинкой между нахмуренных бровей. Он напоминал индейского вождя из племени каких-нибудь семинолов или апахов, и глаза невольно искали на его коротко остриженной голове традиционного пучка орлиных перьев, знаменующего достоинства предводителя индейских воинов. Жёлтая собака, лежавшая у ног Каулькая, тоже подняла длинную морду, вытянутую, как у лисицы, вильнула долгим пушистым хвостом и снова свернулась в клубок.
Эуннэкай сбросил на землю ношу, отдавившую ему плечи, и сам тяжело опустился около неё. Оживление его сил исчезло вместе со страхом, и он чувствовал себя совсем разбитым.
– Эгей!.. – ответил он на приветствие. – Пришёл!..
– Что видел? – спросил Кутувия, помолчав.
– Нет! – вяло ответил Кривоногий. Ему не хотелось рассказывать про медведя.
– А я думал, что медведь тебя съел! – сказал насмешливо Кутувия, оскалив два ряда крупных белых зубов, похожих на лошадиные.
Глаза Эуннэкая широко раскрылись от ужаса.
– Не говори! Не поминай! – сказал он сдавленным голосом. – Поминать грех!
– Разве видел? – спросил Каулькай голосом, в котором слышалась тревога.
Кривоногий утвердительно опустил глаза.
– Куда пошёл? – снова спросил Каулькай.
– Не пошёл. Ещё лежит! – неохотно ответил Кривоногий. Разговор положительно казался ему опасным.
– Ещё в стадо придёт! – задумчиво продолжал Каулькай. – Всех оленей разгонит.
О подробностях встречи Эуннэкая с медведем никто, однако, не стал расспрашивать. Он вышел из неё благополучно, – стало быть, и спрашивать было нечего.
Наступило короткое молчание.
– Сколько раз ложился? – спросил Кутувия так же насмешливо.
Но Эуннэкай не ответил. Его глаза были прикованы к кучкам рыбьей шелухи, рассыпанной там и сям около костра.
– Нашли? – спросил он тихо. Ему внезапно до смерти захотелось есть.
– Нашли! – беспечно ответил Кутувия, поворачиваясь на бок и опираясь на локоть.
– Сколько?
– Три!
– Крюком?
– Крюком!
На устах Кривоногого вертелся невысказанный вопрос, но, вместо того чтобы сказать что-нибудь, он только сплюнул в сторону долгим, голодным плевком. Нечего и спрашивать. Очевидно, ему ничего не оставили.
– Хочешь есть? – спросил Кутувия, потягиваясь. – Пососи матку.
Эуннэкай бросил на него укоризненный взгляд. Кутувия опять насмехался. Он хорошо знал, что Кривоногому ни за что не удастся поймать и осилить дикую оленью матку.
Каулькай медленно поднялся с места и, захватив свой аркан, валявшийся возле, направился к стаду. Вытянув внезапно руку, он швырнул свиток колец аркана по направлению к ближайшей важенке. Петля развернулась свистя и, описав дугу, упала на тонкие рога животного, которое тщетно старалось спастись бегством. Через минуту Каулькай уже лежал брюхом на шее важенки, легко осиливая её отчаянные стремления освободиться.
– Соси! – коротко сказал он, придерживая обеими руками голову животного с короткими, ещё не вполне отросшими, летними рогами.
Эуннэкай припал к сосцам и начал тянуть молоко не хуже телёнка, по временам поколачивая по вымени своими грязными кулаками, чтобы вызвать отделение молока.
– Мне! – лаконически сказал Кутувия, не вставая с места.
Эуннэкай послушно поднялся с земли и, вынув из своей котомки небольшой жестяной ковшик, опять припал к сосцам оленьей матки, на этот раз не проглатывая высосанное молоко, а выпуская его в принесённый сосуд…
– Вай, вай! – сказал он, поднося Кутувии ковш, в котором плескалось около полустакана густого молока, добытого таким оригинальным способом. Кутувия с видимым удовольствием выпил содержимое ковша. Эуннэкай облизывал капли, прильнувшие к нескольким бурым волоскам, составлявшим его усы. Но Каулькай не удовлетворился этим.
– Хочешь хрящ? – спросил он отрывисто, снова собирая свой аркан в кольца и направляясь к огромному быку с ветвистыми рогами, который, не подозревая готовящегося нападения, мирно прогуливался по пастбищу.
– Эгей! – ответил Кривоногий, утвердительно кивая головой.
Каулькай снова швырнул аркан и поймал быка. Почувствовав захлёстнутую петлю, бык отчаянно рванулся вперёд. Аркан глухо щёлкнул и натянулся, как струна.
– Эй, лопнет, лопнет! – закричал Кутувия, приподнимаясь на колени; но Каулькай, перебираясь по аркану, в одно мгновение очутился около быка и мощными руками пригнул его голову к земле.
– Режь! – закричал он запыхавшимся голосом.
Кривоногий подбежал с огромным ножом и остановился в нерешимости.
– Половину! – сказал нетерпеливо Каулькай.
Недолго думая, Кривоногий ударил ножом по правому рогу оленя и отрубил большую лопасть с тремя широкими разветвлениями. Олень судорожно вздрогнул. Кровь тонкой струйкой потекла из раны, заливая оленью голову около уха. Каулькай снял петлю и отпустил быка на волю.
– Перевязать бы! – заикнулся Кривоногий.
– Ешь, не говори! – повелительно сказал Каулькай. – Засохнет! – прибавил он, возвращаясь на прежнее место.
Кривоногий подобрал лопасть и, усевшись у своей котомки, принялся снимать мясистую кожу с тонкого хряща. Опалив на огне её короткую шерсть, он с видимым наслаждением принялся кромсать её на кусочки и отправлять их в рот.
– Вай, вай! – сказал Кутувия, протягивая руку по направлению к хрящу, но, встретив взгляд Каулькая, поспешно отдёрнул её, словно обжегшись.
Каулькай стоял напротив Кривоногого и, скрестив руки на груди, молча смотрел, как он управляется с хрящом. Нельзя было представить себе большей противоположности, чем эта мощная фигура, составлявшая как бы олицетворение силы и здоровья, и жалкая болезненная фигурка, скорчившаяся напротив и опиравшаяся спиной на мягкую котомку, как будто одна связка косматой одежды была брошена около другой! И, однако, Каулькай и Эуннэкай были родные братья, дети старой чукчанки Нэучкат, прожившей уже сорок лет на стойбище своего могущественного родственника, чукотского «короля» Эйгелина[2]2
[Главный наследственный староста оленных чукч, называемый в просторечии также королём. (Прим. Тана).],
[Закрыть] и вырастившей там своих сыновей. Нэучкат никогда не жила у мужчины в шатре. Смолоду Эйгелин не хотел отдать её, чтобы не потерять здоровой рабочей силы, а потом как-то так случилось, что никто не пожелал трижды обвести её вокруг столбов своего жилища и подвести для благословения к новому огню, добытому из святого дерева. Должно быть, чукотские парни не очень зарились на её сутуловатую фигуру с кривыми плечами и на грубое лицо с толстыми челюстями, выдавшимися вперёд, как у росомахи. Даже дети у неё являлись как-то невзначай, после случайного посещения какого-нибудь бродячего гостя, и появление их каждый раз вызывало удивление даже у старого Эйгелина. Так и осталась Нэучкат жить у Эйгелина в качестве бедной родственницы-рабыни, исполнявшей беспрекословно каждое приказание своих хозяев. Теперь Нэучкат была стара. Лицо её сморщилось, как древесная кора, глаза стали плохо видеть. Из всех сыновей, которых она в разное время принесла на свет, уцелели только двое. Все другие давно умерли. Иных враждебные духи унесли в подземные пустыни, когда они были ещё не больше слепого щенка, лежащего у сосцов недавно ощенившейся суки. Одного унёс Великий Мор (оспа), случайно заглянувший в эту отдалённую страну. Самому старшему чаунские чукчи переломали рёбра на весенней ярмарке в какой-то пьяной ссоре, причины которой никогда не знал ни один из участников.
Но из двоих уцелевших один был бесполезным уродом, непригодным к охранению стад, дающих человеку жизнь. Только Каулькай удался на славу, как молодой олень с железными рогами, не признавший власти человека и забодавший волка на вершине горного хребта [3]3
[Заимствовано из чукотской сказки. (Прим. Тана).]
[Закрыть]. Отцом Каулькая называли Тынэймита, который славился когда-то на чаунских стойбищах как лучший борец и бегун и обгонял всех состязавшихся в пешем беге. А отцом Эуннэкая был маленький одноглазый Ауран, весь век проходивший работником в чужом стаде и не вырастивший даже пары пряговых оленей, чтобы отвезти его нарту на погребальный костёр.
Но и Каулькай с раннего детства~попал в пастухи чужого стада и уже двенадцать лет пас оленей Эйгелина, помогая то тому, то другому из его восьми сыновей, чаще всего тяжеловесному Кутувии, сердце которого не отличалось особой оленелюбивостью и который нуждался в услугах быстроногого работника больше, чем его братья. Эуннэкай в счёт не шёл. Он бродил круглый год вместе со стадом, и его взяли пастухом только для того, чтобы не мозолить глаза старому Эйгелину, который не потерпел бы праздного пребывания его на своём стойбище, даже если бы его ноги были исковерканы в десять раз хуже.
Ибо никто не имел право нарушить завет Тенантумгина, повелевавшего потомкам Ленивого Малютки [4]4
[Герой чухотских преданий, баснословный предок чукотского племени. (Прим. Тана).]
[Закрыть] дни и ночи проводить в заботах о стаде.
Эуннэкай скоро справился со своим хрящом. Ничтожное количество кожи, содранной с рогов, было слишком незначительной величиной для его голодного желудка. Каулькай и Кутувия, которые ещё утром съели три маленьких хариуса, извлечённых крюком из быстро бегущих струй Мурулана, тоже не чувствовали сытости.