444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Сорокин » Утро снайпера (сборник) » Текст книги (страница 6)
Утро снайпера (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:36

Текст книги "Утро снайпера (сборник)"


Автор книги: Владимир Сорокин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Кисет

Пожалуй, ничего на свете не люблю я сильней русского леса. Прекрасен он во все времена года и в любую погоду манит меня своей неповторимой красотою.

Хоть и живу я сам в большом городе и по происхождению человек городской, а не могу и недели прожить без леса – отложу все дела, забуду про хлопоты, сяду в электричку и через какие-нибудь полчаса уже шагаю по проселочной дороге, поглядывая вперед, ожидая встречи с моим зеленым другом.

Вот и в эту пятницу не удержался, встал раньше солнышка, позавтракал быстро, по-походному, сунул в карман штормовки пару яблок – и к вокзалу.

Взял билет до моей любимой станции, сел в электричку и поехал.

Еду, гляжу в окно. А там – начало мая, все распускается, зеленеет, душу радует. Мелькают встречные электрички, а в них людей полным-полно. Все в город едут, а я в пустом вагоне из города – к лесу. Чудно…

Доехал до места, вышел на перрон, посмотрел влево. А там на горизонте лес темнеет. И видно, что верха-то его зеленцой тронуты – еще неделя, и все зазеленеет. Вот радости-то мне будет!

Но, однако, гляжу – облака над лесом порозовели, вот-вот солнышко выкатится; надо поспешать, коль хочешь рассвет в лесу встретить. Сошел я с перрона и мимо небольшого поселка, мимо школы и каланчи пожарной заспешил в мои любимые места.

Иду, а сам на облака поглядываю – боюсь опоздать к рассвету.

А кругом такая красота и тишь – сердце радуется!

Земля молодой травкой проклюнулась, по оврагам дымка стоит, и пахнет так, как только одной весной пахнуть может.

От этого духа словно кровь в тебе закипает, и чувствуешь ты, что не сорок тебе с лишним, а все двадцать лет!

Прошел я по кромке поля, по жердочке пересек ручей и сразу в лесу оказался. Тут уж спешить некуда – нашел полянку знакомую, сел на поваленную березу и смотрю вокруг, наслаждаюсь.

Стоят окрест березки белоствольные – словно свечки, тянут ветки кверху, а на ветвях уже крошечные зеленые листочки, эдакий дым зеленый. Тут и солнышко уж поднялось, лучи-то вкось по стволам заскользили. Сразу и птицы запели сильней, и от травки молодой пар пошел. Ветерок утренний по верхам пробежал, закачались березки, запахло зеленью молодой.

Красота!

Сижу я, любуюсь, ан вдруг слышу – кто-то кашлянул сзади.

Вот, думаю, кого-то нелегкая принесла. И тут одному побыть не дадут. Оборачиваюсь. Вижу, идет ко мне, не торопясь, мужчина лет, прямо скажем, солидных – из-под серой кепки виски совсем белые проглядывают. Телогрейка на нем, сапоги, рюкзак за плечами. И смотрит приветливо.

– Утро доброе, – говорит.

– Здравствуйте, – я ему отвечаю.

– Вы, – говорит, – разрешите мне тут посидеть немного, больно уж хороша поляна. Я вам не помешаю.

– Садитесь, – говорю. – Пожалуйста. Места тут всем хватит.

– Да… – говорит он, вздохнув, – это верно. В лесу места много…

Опустил рюкзак на землю, сел.

Сидим мы, смотрим, как солнышко все выше да выше сквозь ветки пробирается. А я изредка на незнакомца поглядываю.

Снял он кепку, на березу положил. Вижу – голова у него совсем седая, словно мукой посыпана. Лицо морщинистое, пожилое, а вот глаза по-молодому смотрят, с огоньком.

Посидели мы еще минут несколько, он и говорит:

– Кто рассвет в лесу встречает, тот стар не бывает.

Согласился я с такой мудростью.

– А вы, – говорю, – любите рассвет в лесу встречать?

– Люблю, – говорит.

– И часто встречаете?

– Да каждый день приходится.

Удивился я.

– Вы, – говорю, – счастливый человек. Наверное, в поселке живете?

– Нет, – отвечает, – я не здешний. Я просто, – говорит, – по лесу хожу.

Вот, думаю, тебе и на. По лесу ходит. Может, думаю, разбойник какой или беглый?

А он словно мысли мои прочел – улыбнулся, морщинки возле глаз так и залучились.

– Вы, – говорит, – не думайте дурного. Я не сумасшедший и не преступник. Я травник. Травы, корешки лекарственные собираю и сдаю. Из них потом фармацевтическая фабрика лекарства делает. Этим и живу. Раньше в артели работал, а недавно один решил. Вот и хожу один…

– Так ведь, – говорю, – сейчас травы-то почти нет – только-только показалась.

– Правильно, – говорит, – я ландыши собираю.

– Как? Они ведь, – говорю, – отцвели…

– Тоже верно, – улыбается, – цветки-то отцвели. А плоды – в самый раз для сбора. Вот, полюбуйтесь…

И рюкзак свой потертый развязывает.

Подсел я ближе, смотрю, а в рюкзаке у него сплошь разные пакеты целлофановые; в одних – кора, в других – корешки. А он вынимает самый большой пакет, развязывает и говорит:

– Это и есть плоды ландышей. Они в медицине очень широко используются.

Гляжу, целый пакет красненьких бусинок, ландышами от них совсем не пахнет.

– Да, – говорю, – цветы-то я всегда замечал, а вот плоды – впервые вижу.

А незнакомец улыбается:

– Ничего, – говорит, – бывает. Вы, – говорит, – городской?

– Да, – говорю, – из города.

Он улыбнулся и ничего не сказал.

А солнце уж поднялось, припекать стало. Незнакомец свой ватник-то скинул, рядом на березу положил. Под ватником у него военная гимнастерка без погон оказалась, а на ней целый квадрат орденских ленточек. Штук не меньше двадцати. Сразу видно – не обошла война человека. Щурится он на солнышко и достает из кармана кисет. И кисет, прямо скажем, странный. Не простой. Сам я курением никогда не баловался и во всех курительных тонкостях не силен. Но кисеты видел – приходилось давно еще, в детстве. Тогда многие старики курили трубки или самокрутки. И ничего, скажем, особенного в тех кисетах не было – обычные матерчатые или кожаные мешочки с табаком. А этот – особенный, весь потертый, с узором, со шнурком шелковым. Да и сшит из какой-то тонкой кожи, наподобие лайки. Видать, не нашего пошива.

Незнакомец его бережно на колени положил, развязал, достал бумажку и принялся за самокрутку.

Тут я не выдержал, да и спрашиваю:

– Простите, а что ж это у вас за кисет такой?

Он повернулся, улыбается и переспрашивает:

– А какой – такой?

– Да, – говорю, – особенный. Басурманский прямо.

– Басурманский? – переспросил он и головой качнул. Хоть улыбаться не перестал, а в глазах что-то вроде укора промелькнуло. – Эк вы, – говорит, – басурманский… Какой же он басурманский? Его самые что ни на есть русские руки сшили.

И замолчал.

Молчу и я. Неловко мне, что невпопад спросил человека.

А он тем временем свернул самокрутку, раскурил, не торопясь, а кисет не убрал. Держит его на ладони, разглядывает. И в лице у него что-то суровое появилось, словно сразу постарело оно.

Посидел он так, покурил, а потом и говорит:

– Вот насчет того, что – необычный, это вы правильно сказали. Кисет этот и впрямь необычный. У меня с ним, прямо скажу, вся жизнь связана.

– Интересно, – говорю, – как же это так?

– Да вот так, – отвечает и, покуривая, на солнышко щурится. – История эта давно началась. Сорок лет назад. Ежели у вас и впрямь интерес к кисету имеется – расскажу вам эту историю.

– Конечно, – говорю, – расскажите. Мне действительно очень интересно послушать.

Докурил он, погасил окурок и принялся рассказывать.

– Родился, – говорит, – я в деревне Посохино, что под Ярославлем. Там детство мое белобрысое да босоногое прошло. Там и юношествовать я начал. А тут – война. Не дала она мне, проклятая, даже и поцеловать мою подружку – двадцать третьего июня в восемнадцать лет пошел добровольцем.

Бросили нас, пацанов, под Киев. Из всего полка за три дня боев осталось сорок два человека. Все иссеченные, ободранные. Вышли из окружения. Потом отступали. А отступление, мил человек, это хуже смерти. Никому не пожелаю. Идем, бывало, через деревни, а бабы да старики выйдут, возле изб станут и стоят молча – смотрят. А мы – головы опустив, идем. Идем, а у меня так сердце в груди и переворачивается. А в глаза им взглянуть не могу… Так прошли до самого Смоленска, а там в одной деревеньке остановились на привал пятиминутный – ремень подтянуть да портянки переменить. И вот, мил человек, стукнул я в окошко одной избы – чтоб, значит, воды испить вынесли. И выходит ко мне девушка – моя ровесница. Красивая, синеглазая, русая коса до пояса. Я сразу и язык проглотил – думал, тут кроме старух да стариков и нет никого. А она без слов поняла мою просьбу, вынесла воды в ковшике медном и стоит. Я ту воду залпом выпил, и, признаюсь, показалась она тогда мне слаще всех вин и нектаров. Отер губы рукавом, передал ей ковшик и говорю:

– Спасибо тебе.

А она тоже на меня смотрит во все глаза, я ведь, не скрою, тогда парень видный был.

– На здоровье, – говорит. – А вы, – говорит, – курящий?

– Да, – говорю, – покуриваю слегка.

Тут она ушла и вскоре возвращается, а в руке у нее кисет. Вот этот самый кисет. В ту пору он совсем новый был. И молвит она мне такую речь:

– Этот кисет, товарищ солдат, сшила я недавно. Хотела своему брату послать, да вот пришла на него похоронка неделю назад. Погиб он под Гомелем. Возьмите вы этот кисет. В нем и табак хороший. Я еще до войны в городе покупала.

И протягивает мне кисет.

– Спасибо, – говорю. – А как тебя звать?

– Наташей.

– А я, – говорю, – Николай.

И тут она меня за руку берет и говорит:

– Вот что, Николай. Есть у меня к тебе одна просьба. Пообещай мне, что курить ты отныне бросишь и не закуришь до тех пор, пока наши Берлин не возьмут. А как только возьмут, одолеют врага – тогда сразу и закури.

Удивился я такой просьбе и такой уверенности в нашей победе. Но сразу пообещал. И скажу вам прямо – от эдакой уверенности и сам тогда словно силы набрался, крепче стал. Будто в сердце у меня какой-то поворот сделался. Всю войну кисет Наташи у сердца хранил, а глаза ее забыть не мог ни на час. Во время самых тяжких боев помнил я их и видел перед собой… Короче, ходил я огненными военными тропами все четыре года. Москву оборонял, Ленинград освобождал, потом на запад пошел. Брал Киев, брал Варшаву. Брал и Берлин. И рейхстаг брать мне пришлось. В то время был я капитаном, командовал батальоном. Трижды ранен, трижды контужен. Медалей – полная грудь. Четыре ордена. И вот, мил человек, взяли мы рейхстаг, добили зверя в его логове. И хоть тяжелый, кровавый бой был, а вспомнил я про Наташин наказ, как только закричали все вокруг «ура!» – достал кисет, развязал, насыпал табаку в клочок армейской газеты, свернул самокруточку и закурил. Закурил… И вот что скажу – слаще той самокрутки ничего не было. Курил я, а сам слезы кулаком вытирал. Как говорится – поработали, добили кровавого гада, теперь и покурить можно…

Ну, а потом пришла ко мне беда. День Победы, пора домой ехать, а тут нашлась в полку черная душа – оклеветала меня перед начальством, и арестовали солдата. Поехал я по злому навету в Сибирь лес валить. И валил его вплоть до двадцатого съезда нашей партии. И все это время кисет Наташин со мной был. Лежал у сердца. В лютые сибирские морозы согревал он меня, не давал духом пасть. А Наташино лицо так и стояло перед глазами. Тяжело мне пришлось, не скрою. Но – выжил, а главное – злобы не нажил. Вернули мне в пятьдесят шестом партбилет, устроили на работу в роно. И как только первые выходные выдались – сразу в Смоленскую область поехал. И аккурат в ту самую деревню. Быстро нашел ее. Да только Наташиного дома найти не смог. Нет его. В войну всю деревню немцы сожгли, после в сорок шестом ее заново строили. А Наташа, как мне в ихнем сельсовете сказали, еще в сорок первом в партизаны подалась. С тех пор ничего про нее не слыхали. Отряд был из небольших и вскоре ушел в Белоруссию. Вот, мил человек, дела какие. А главное, она ведь с бабушкой жила, родителей еще до войны потеряла. А бабуля уж давно померла. Так что концов родственных никаких не осталось. Но хоть фамилию узнал. Поляковой она была. Ну и начались поиски Наташи Поляковой. Ох и поскрипели тогда мои ботиночки. Четыре года искал я свою Наташу. И нашел. Нашел! Написали мне, что живет она в городе Одессе. Полякова Наталья Тимофеевна, 1923 года рождения. Взял я отпуск за свой счет и поехал в Одессу. Нашел улицу, нашел дом. Вошел во двор. Подсказали мне квартиру номер шесть. Стучу. И открывает мне моя Наташа. За шестнадцать лет она совсем не изменилась. Ну, чуть-чуть только. Косу не остригла, и глаза все те же остались. Как два василька.

– Здравствуй, – говорю, – Наташа. Вот я тебя и нашел.

А она смотрит так удивленно и спрашивает:

– А вы кто?

Тут я ей кисет показываю.

Она поглядела, руки к лицу поднесла, подняла так левую, а после юбку теребит и так потрогает, потрогает и отпустит, а ногой качает и меня все тянет за рукава. А я стою с кисетом и плачу. А она присела и ногами так поделает, поделает и стала рукой колебать, чтобы выпрямить шнурок, а то он немного крив, когда не в натяжении, когда подается, но другой-то конец в натяжении, потому что в кисете был табак «Дукат». И вот так вот мы пошли, пошли в квартиру, или вернее, в комнату, а она была немаленькой. Наташа так головой покачает, покачает и снова рукой делает, чтобы подавать, чтобы я шел вдоль, вольно. А я кисет опустил и решил возле шифонера. И тут все положенное, как последовательно говорили о главном, о фотографиях. Я плакать не умел, но стал говорить. Я говорю, мил человек, что работаю и делаю разные заказы по поводу чистого. И замечания. И она улыбается, потому что тоже знаком какой выброс, какой скольжение, располагает к ужину:

– Садитесь, садитесь. Это же наше дорогое.

А я говорю, а почему мы так вот расположены и не слишком думали, что я был печатником там или чтоб знал, как надо прислонить правильно?

Или, может, я знал меньше?

Или перхоть была?

Они же понимали, что пол там как раз, даже другое больше, и не знал, почему я верил.

А я что – не брал половины?

Я же райком в утро тревожил и знал все телефонограммы.

Они проверяли. Это шло через Софроню прямиком, даже если там указывалось через десятку, двойку, шестерку.

И смотрели.

Но верить, что разведение точно, и понимать, когда листы в руках были – отношение не книги. Не по книге. И не братство тесное, не точное. Мы понимали, почему тогда на каждом тяжелом углу говорили: «Запахундрия». Это было там первое действие по проверке. Точная дата и сразу – сигнал, сигнализированные, нелишенные, а после только – правильная почта, правильное золото. Жизнь была правильная. И жили правильно, потому что я видел, как намечалось, как выровняли по чистой сердцевине, избавили от этого вот лишнего веса.

Я понимаю, что ты говорила мне, когда так вот наклонишься, наклонишься и голенькая показываешь мне молочное видо, где гнилое бридо. Я знал, что именно спереди есть молочное видо, а сзади между белыми – гнилое бридо, а чуть повыше, если так вот верить и водить – будет и мокрое бридо, то есть мокренькое бридо, очень я понимал.

Я уверен, что простые человеческие условия будут хорошо понимать и главное – обнимать. А обниматься – мы не понимали, почему я думал, что обниматься можно только за молочное видо. Обниматься, я ведь очаровательно помнил, что обниматься против потока, против уяснения необходимо правильно. И обнимались очень правильно.

Простое расписывание всего необходимого мы извлечем.

Я уверен, что я буду делать самое твердое, неподвластное.

Молочное видо мы уневолим шелком.

Гнилое бридо необходимо понимать как коричневый творог.

Мокрое бридо – это память всего человечества.

А кисет?

С кисетом было трудно, мил человек.

Я, помню, ночью, бывало, встанешь – полшестого тьма за окном фрамуга насквозь промерзла позавтракаешь чаем пустым и на вокзал а там мешки с углем разгружать в двенадцать обед в кухню зайдешь а там пар как в бане повара стоят возле чанов а в чанах там булькает клокочет варят головы у пленных отрубанные в муке в муке там в клейстере и запах богатый идет так слюною весь изойдешь повар там был знакомый Эраст ты мигнешь он отворотится этот Эраст а ты рукавами ватника голову из чана хвать да за полу да на двор в снег бросишь шабер из валенка дерг да по темени тюк тюк расколупаешь черепок на мозги и ешь и ешь ешь не ох наешься так что вспотеешь аж вот как жили а теперь вон в магазинах и не бывает совсем я ходил кланялся просил что ж они уважить фронтовика не могут почему нет в магазинах это не дело я ведь мил человек прекрасно разбирался во всем точно сделано что я понимаю когда надо делать правильно когда промерять обниматься надо только за молочное видо в этом простое равновесие.

Так что, в соответствии с упомянутым, мы положим правильное:

Молочное видо будем понимать как нетто.

Гнилое бридо – очищенный коричневый или корневой творог.

Мокрое бридо – простейший реактор.

А кисет?

С кисетом было трудненько, мил человек.

Я помню он тогда меня разбудил открыл дверь приглашает а там Ксения обугленная и лежит господи я так и присел черная как головешка а рядом червь тот самый на белой простыне толстенький не приведи господь как поросенок и весь белый-белый в кольцах таких и блестят от жиру-то а сам-то еле шевелится наелся чего уж там ну я стою а Егор Иваныч в слезы тут старухи пришли покровские простынь за четыре угла да червя с молитвою и вынесли а он как заскрипит гад такой аж всех передернуло ну вынесли во двор а там уж Миша с Петром в сетках с дымарями стоят углей наготове держат открыли крышку рогожу оторвали и прочь а старухи червя в улей вывалили пчелы его и стали поедом есть а Петр крышкой привалил так ведь до вечера скрипел окаянный из-под крышки.

Так что, в соответствии с упомянутым, мы положим правильное:

Молочное видо будем расценивать мокрою манною.

Гнилое бридо – свежий коричневый творог.

Мокрое бридо – шахта второго прохода.

А кисет?

С кисетом было трудненько, мил человек.

Я помню утром команду дали всех построили Соловьев приказал зачитать каждому в руки по лопате и вперед копаем копаем а там все стена да стена часа четыре прокопали пока торец показался ну тут Соловьев рукой махнул перекур сели покурили поели у кого что было потом опять копать копаем наконец другой торец выглянул подвели двадцать шесть домкратов покачали поднялась еще покачали еще поднялась саперы бревна всунули нажали кроптофу стали открывать а там замки замки пришлось спиливать только потом открыли и поползло из-под нее это Степа страшно сказать целые тонны вшей я такого никогда не видел просто волны целые и все по руслу копанному идут и тут Соловьев кричит помпы помпы так вас перетак Жлуктов с прапором запустили и давай качать а они шуршат как не знаю что как песок что ли или нет не как песок а как пыль что ли и пахнет так я и не знаю как это сказать ну пахнет вшами в общем и это прямо так неожиданно было я и не знал и Сережка тоже не знал.

Так что, в соответствии с упомянутым, мы положим правильное:

Молочное видо будем учитывать как необходимые белила.

Гнилое бридо – коричневый творог.

Мокрое бридо – плесень подзалупная.

А кисет?

С кисетом было трудненько, мил человек.

Я помню растолкал он нас с Аней тогда с утречка показал коробки вороха и говорит надо быстрей сортировать а мы уж готовы мы тут же полезли по полкам и за работу и вот сидим сортируем а я у Ани и спрашиваю про тот случай ну как все было а она и стала рассказывать она говорит что Маша когда беременная ходила то еще тогда все удивлялись что живот маленький хотя уж и седьмой месяц и восьмой и девятый а когда родила так совсем было удивительно маленький мальчик то есть не то что маленький а зародыш он на ладони умещался и сначала отдали их в больницу на сохранение но он же нормальный доношенный и живой но после их выписали и они дома были и он стал расти но не так как надо то есть не весь а у него стала как бы вытягиваться грудная клетка то есть низ и верх не рос а промежуток вытягивался и он так вот вытягивался она говорит он лежал как колбаса а после еще больше вытянулся и стал ползать как гусеница и совсем не плакал ничего а она ему давала из пипетки молоко и детское питание а после взяла его и поехала к своим потому что все стали об этом говорить и вот два года ее не было и со свекровью они поругались она не писала а после свекровь решила сама к ним поехать и поехала а вернулась вся седая и ничего не говорила только деньги Маше посылала и плакала по ночам и тогда Аня с Андреем поехали но их в дом не пустили и Маша с Аней грубо говорила через дверь и Аня видела что у них окна все зашторены глухо а больше ничего не знает.

Так что, в соответствии с упомянутым, мы положим правильное:

Молочное видо – это сисоло потненько.

Гнилое бридо – это просто пирог.

Мокрое бридо – это ведро живых вшей.

Поминальное слово

Сережа с Олей успели как раз вовремя – человек тридцать родственников, друзей и сослуживцев Николая Федоровича стояли в начале главной аллеи кладбища, ожидая автобуса.

Дождь только что перестал, кругом было мокро.

Еще издали, проходя через грязно-желтые каменные ворота, Сережа заметил Ермилова, стоявшего с краю толпы в окружении родных. Маленькая Машенька неподвижно прижалась к его ногам, держась за руку. Софья Алексеевна стояла в обнимку с другой дочерью – пятнадцатилетней Катей.

Пройдя небольшую площадь, усыпанную окурками и прочим мусором, Оля с Сережей подошли к толпе.

Оля первая приблизилась к Ермилову, дважды поцеловала в бледные ввалившиеся щеки, прошептав:

– Господи…

Сережа, опустив книзу хрустящий целлофаном букет белых гладиолусов, подошел к Софье Алексеевне, неловко пожал ее безвольную худую руку, поцеловал; Илья Федорович сам шагнул к нему, обнял, тихо говоря:

– Здравствуй, Сереженька.

Подошла Нина Тимофеевна, обняла Олю, давясь слезами, стала целовать ее. Сережа шагнул к Ермилову. Они обнялись.

– Я уж боялся вы не успеете… – с трудом проговорил Ермилов.

– Мы телеграмму ночью получили, – быстро вполголоса ответил Сережа, поправляя очки и глядя в осунувшееся лицо Николая.

Черноглазая Машенька, не отпуская отцовской руки, с испуганным интересом разглядывала Сережу. Придерживая букет, он наклонился к ней, обнял за плечико:

– Здравствуй, Машенька. Ты не помнишь меня?

Девочка молчала, прижимаясь к отцу.

– Дядю Сережу помнишь? – проговорил Ермилов, гладя Машу по голове.

– Помню… – тихо ответила девочка.

Подошли Пискунов, Локтев, Виктор Степанович, Саша Алексеевский с Юлей. Оля и Сережа стали здороваться, молча пожимая протянутые руки. Сзади послышался слабый шум машины, и в ворота медленно въехал белый автобус с сидящими внутри музыкантами. Подрулив к стоящим, он остановился, обе двери открылись, и музыканты стали неторопливо выходить со своими инструментами.

Илья Федорович кивнул близстоящим мужчинам:

– Пойдемте…

Они подошли к автобусу сзади, вылезший из кабины шофер открыл багажную дверцу и стал помогать доставать обернутые марлей венки.

Их было три.

Подошла Юля, принялась снимать с венков марлю.

Музыканты тем временем стояли небольшой группой чуть поодаль, а их пожилой лысый руководитель, держа в опущенной руке новую серебристую трубу, о чем-то договаривался с Ильей Федоровичем, жестикулируя свободной рукой.

Оля подошла к Сереже, стала поправлять сбившийся на букете целлофан:

– Зачем они Машеньку-то взяли… совсем ребенок…

Сережа молча пожал плечами.

Вскоре венки были разобраны, автобус выехал с территории кладбища и стал за оградой у обочины.

Илья Федорович кивнул, и шестеро мужчин с венками медленно тронулись вперед по идущей вглубь кладбища аллее. Толпа двинулась следом. Выстроившиеся сзади музыканты подняли инструменты, и первые такты похоронного марша Шопена разнеслись по омытому дождем кладбищу. Оно было большим и старым, поросшим толстыми высокими липами и тополями, раскидистые кроны которых тихо шелестели над головами похоронной процессии.

Редкие капли падали сверху.

Одна из них скользнула по сережиной щеке. Он вытер щеку рукой. Оля со скорбным лицом, с опущенной головой шла рядом с ним. Впереди двигалось семейство Ермилова. Софья Алексеевна держала его под правую руку, Машенька шла неотрывно рядом, обняв левую.

Катя с бабушкой шли, чуть поотстав.

Аллея тянулась все дальше и дальше, кругом были сплошь могилы – новые, старые, ухоженные и заброшенные, с крестами и гранитными постаментами, с оградами и без.

Сережа шел, изредка поглядывая на проплывающие справа от него кресты и надгробья с различными надписями, облепленные дождевыми каплями.

Звуки труб громко разносились в прохладном воздухе.

Слышались всхлипывания женщин.

Аллея повернула направо. Процессия миновала небольшой колумбарий и двинулась дальше.

Вскоре впереди между могил показались человеческие фигуры и холмик свежевырытой земли. Процессия подошла ближе, остановилась. Оркестр смолк.

Вокруг приготовленной ямы стояли шестеро могильщиков, одетые в грязные брезентовые куртки и штаны. Их лопаты, собранные вместе, стояли у соседней ограды.

Их бригадир – невысокий коренастый мужчина с загорелым морщинистым лицом подошел к Илье Федоровичу и вполголоса стал что-то говорить ему. Илья Федорович молча кивал.

Мужчины с венками нерешительно топтались на месте.

Илья Федорович попросил их посторониться, они отошли.

Бригадир вернулся к своим товарищам. Четверо из них прошли чуть в сторону и, подняв с земли за четыре ручки длинный деревянный ящик-футляр, понесли к яме.

Софья Алексеевна, обняв Ермилова, заплакала в голос.

Катя подошла к ним и тоже заплакала. Заплакала и Машенька. Ее тонкий голосок прерывался всхлипами.

Нина Тимофеевна, спрятав лицо в платок, тряслась от рыданий.

Срывающимся голосом Илья Федорович обратился к стоявшим:

– Прощайтесь, товарищи.

Толпа окружила Николая Федоровича.

Рыдания его дочерей, жены и других женщин слились воедино.

Софья Алексеевна рыдала на груди у Ермилова, повторяя судорожно:

– Коленька… Коля…

Сережа стал протискиваться через толпу к Ермилову. Плачущая Оля двинулась за ним.

Между тем, могильщики открыли деревянный футляр и стали вынимать из него карабины. Бригадир достал из кармана шесть остроносых патронов и раздал своим товарищам.

Могильщики стали заряжать карабины. Глуховатое клацанье затворов смешалось с плачем и причитаниями толпы.

Ермилов с трудом обнимался со всеми, дочери и жена висели на нем. Сережа протиснулся к нему и поцеловал в мокрую от слез щеку.

– Нет… Коленька… нет… нет… – всхлипывала на груди у Ермилова Софья Алексеевна.

Илья Федорович пытался ее успокоить.

Губы его тряслись, он часто моргал.

Могильщики выстроились шеренгой метрах в четырех от ямы, держа карабины стволами вниз. Бригадир вопросительно смотрел на Илью Федоровича.

Тот обнял Ермилова за плечи:

– Пора, Коля…

– Нет! Нет, Коленька! Нет!! – закричала жена Ермилова, цепляясь за него.

Дочери рыдали навзрыд.

– Соня, Соня, – успокаивал Илья Федорович.

– Нет! Нет! Нет!! – закричала Ермилова.

Пискунов, Елизавета Петровна и Надя стали отрывать ее от мужа.

– Нет! Коленька!! Нет!!

– Соня… Соня… – держал ее за плечи Илья Федорович.

– Сонечка… Сонюша… – плакал Ермилов, целуя ее.

– Папа! Папочка! Папа! – рыдали дочери.

Елизавета Петровна взяла Машу на руки и прижала к себе. Девочка плакала и вырывалась, зовя отца.

Нина Тимофеевна прижала Катю к себе, трясясь всем своим грузным телом.

Сквозь нехотя расступившуюся толпу Ермилов, пошатываясь, пошел к яме. Он был в новом коричневом костюме.

– Отойдите, товарищи, – кивнул бригадир, и толпа стала пятиться назад.

– Нет! Нет!! Коленька!! – кричала, вырываясь, Софья Алексеевна.

Женщины плакали.

Ермилов подошел к яме.

Бригадир показал ему на холмик земли с утрамбованным верхом, сложенный могильщиками у самого края ямы.

Топя новые ботинки в рыхлой земле, Ермилов взошел на холмик и опустился на колени – лицом к шеренге могильщиков, спиной к яме.

Бригадир, стоящий в шеренге крайним, дал команду.

Могильщики прицелились в Ермилова. Они были разного роста и вороненые стволы замерли на разной высоте.

Ссутулившись, Ермилов стоял на коленях, бессильно вытянув руки вдоль тела. Опущенная голова его заметно тряслась.

– Раз… – скомандовал бригадир, и не очень дружный залп снес Ермилова с холмика, оглушив собравшихся.

Было слышно, как тело Николая Федоровича с глухим звуком упало на дно ямы. Голубоватый дым повис над холмиком.

Запахло пороховой гарью.

Могильщики защелкали затворами, вынимая гильзы.

В толпе по-прежнему слышался плач и причитания.

Сложив карабины в деревянный ящик, могильщики разобрали лопаты, подошли к яме.

– Родные, бросьте землицы, – обратился ко всем бригадир.

Первым медленно подошел Илья Федорович, зачерпнул горсть земли и бросил. Лицо его было в слезах.

Вслед за ним Пискунов и Надя подвели всхлипывающую Софью Алексеевну, она непослушной, словно парализованной рукой взяла землю и бросила в яму.

Стали подходить все подряд – Нина Тимофеевна с Катей, Елизавета Петровна с Машенькой на руках, Лохов, Селезневы, Виктор Степанович, Козловские, Ситниковы, Галя Прохорова.

Подошли и Оля с Сережей.

Когда Сережа с края ямы бросил свою горсть, он успел увидеть ноги Ермилова.

Взявшись за лопаты, могильщики принялись умело сваливать землю в яму.

Поминки были в доме покойного.

За двумя сдвинутыми столами сидели человек двадцать.

Приподнявшись со своего места, Илья Федорович помолчал, глядя перед собой, потом заговорил:

– Друзья, мне трудно, очень трудно говорить… Я старше Коли на шесть лет и вот… никогда не думал, что мне придется хоронить его… мы росли вместе, семья была дружная, родители воспитывали нас, прямо скажем, по-спартански. Чтобы выросли, как отец говорил, настоящими мужчинами. И он не ошибся. Коля вырос настоящим бойцом, настоящим человеком. С большой буквы человеком… Здесь присутствуют родные и близкие, сослуживцы Коли, друзья по нелегкой профессии геофизика. Все мы знаем, что Коля всегда был честным, добрым человеком. В любых ситуациях на него можно было положиться… Но я хочу сказать об одной черте Коли, которую я, как брат, знаю лучше вас. Эта черта – откровенность и прямота. Он и мальчишкой был откровенным, честным во всем и потом, после, у него никогда не было недомолвок и лицемерия. Он этого терпеть не мог. Коля всем говорил в лицо то, что думал. И вот здесь сидят Колины дети – Катя и Маша. Это прекрасные, замечательные девочки. И они переняли от отца эту замечательную черту – честность… Я хочу, чтобы и вы, девочки, и ты, Соня, и все мы с вами сохранили о Коле самую светлую память. Вечная память тебе, дорогой мой брат…

Вторым, после небольшого перерыва, выступил Виктор Аристович Пискунов. Он сказал:

– Друзья. Сегодня у нас тяжелый день. Мы потеряли Колю. Потеря эта невосполнима и очень тяжела. Трудно поверить, что его больше нет с нами. Я знал Колю и колину семью почти двенадцать лет. Мы вместе ездили в экспедиции, вместе до последнего работали. Но для меня Коля был не просто сослуживцем. Он был настоящим и очень близким другом. Все мои личные и деловые планы, все мои радости и горести я смело доверял ему. А он, в свою очередь, доверял мне свои. И никогда ни в чем мы не отказывали друг другу. Всегда шли навстречу. Всегда старались помочь в трудную минуту. Как в песне поется: друг не тот, с кем распевают песни и не тот, с кем делят чашу на пиру. Так вот, нам с Колей пришлось не только петь песни и праздновать юбилеи. Здесь за столом больше половины геофизиков. Все мы, товарищи, знаем, что такое жизнь в геофизических экспедициях. Мы с Колей объездили всю Сибирь. Трудностей было много. А были моменты, когда и просто была настоящая беда. Это когда наши друзья заплутались в буране. И вот в таких ситуациях проявился колин характер настоящего друга. Он не испугался, не дрогнул в тяжелых условиях, а первым пришел на помощь… Вообще, я хочу сказать, Коля жил всегда для других, заботился о других, а не о себе. Все мы благодарны ему за это. Все мы будем помнить его доброту, честность и душевность. Давайте помянем Колю…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю