Текст книги "Вангол"
Автор книги: Владимир Прасолов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Владимир Георгиевич Прасолов
Вангол
Посвящается моему отцу, Егору Дмитриевичу Прасолову
Часть первая
– Гони, ро-ди-мы-я! – орал бородатый казак, нахлёстывая пару гнедых жеребцов, запряжённых в лёгкую кошёвку.
Они по обочине, по неглубокому ещё снежку быстро обгоняли длинный обоз. Офицер, сидевший в кошёвке, надвинув на самые брови фуражку, дремал. Лёгкие сны прилетали к нему то в образе красивой, стройной женщины, которая, протягивая к нему руки, звала к себе, а его уносил куда-то под перестук колёс воинский эшелон. То вдруг он видел себя в кругу друзей, таких же, как он, фронтовиков, пропахших дымами костров и пороховыми газами, чумазых и разгорячённых после очередной атаки и отчаянно весёлых, несмотря на страх и ужас, испытанный только что.
– Вашбродь! Вашбродь! Обошли, обошли обоз! Вон сотник Сысоев вас поджидают.
– Молодец, Акимыч! Лихо! Хвалю! – Капитан снял фуражку, подставив свежему морозному ветерку красивое волевое лицо. Его сросшиеся на переносице чёрные брови благородно оттеняли большие открытые глаза, в которых горел неистощимый заряд энергии и жизненной силы.
– Господин капитан, дальше обоз не пройдёт, дорог дальше нет, – доложил подъехавший на белом дончаке сотник. В его глазах были тревога и некоторая растерянность. – Куда дальше, господин капитан? В такие турлы забрались. Шестой день, как последнюю деревню прошли!
Сотник спешился и, вытащив трубку, стал неспешно набивать её табаком.
Офицер вылез из кошёвки, подошёл к коню сотника и погладил доверчиво потянувшуюся к нему голову.
– Хорош у тебя дончак, Пётр Петрович!
– Вашбродь, у вас не хуже. Чистых кровей конь, сразу видно. Так что делать будем?
– Нельзя обоз краснопузым оставить, и защитить его мы не сможем. Мало нас. Значит, уходить в тайгу нужно, сотник.
– Как уходить-то? Куда в зиму? Сгинем в этом безлюдье.
– Пётр Петрович, ты же бывалый казак, охотник, неужто пропадём? Края здесь безлюдные, ясно, так и зверя полно. Нам время выиграть надо, они же не подумают, что мы в эту глухомань подались, вдоль железной дороги искать нас станут. Переждём, а там, глядишь, наши подтянутся и вышибут голоштанных.
– Так-то так, да дорог-то нет, обоз не пройдёт.
– Вьючить лошадей, сколько сможем. Всё, что не сможем взять, здесь укроем, в землю. – Капитан вытащил из кармана золотые часы и, откинув крышку, посмотрел на циферблат. – Три часа на всё. Выполнять.
– Так точно, – козырнул сотник и, вскочив на коня, рысью метнулся к подходившему обозу.
«Лучше в тайге Богу душу отдать, чем подарить красным этот обоз и людей отдать на растерзание комиссарам», – думал капитан, глядя, как сотник отдаёт команды…
Лёгкая метель замела следы ушедшего обоза и пепелище сожжённых повозок.
Раньше он никогда бы не подумал, что Новый год придётся встречать так. Боже, как быстро может всё измениться в жизни. Ещё месяц назад были мечты, друзья, планы на жизнь. Ожидание праздничного, пусть не богатого, но сытного стола, весёлых и здоровых друзей за этим столом, добрых рук матери, любившей пригладить непокорные вихры на его голове… И вот ничего этого нет, и как будто никогда не было, и самое страшное, что этого, наверное, уже никогда не будет…
Ровный перестук колёс и медленное покачивание вагона вдруг резко оборвались и сменились противным скрежетом железа. Эшелон остановился, постанывая и поскрипывая. Остановилось и застыло всё, что посещает людей в минуты сна или забытья. Всё то, что теплится в их душах. То, что они стараются на какие-то мгновения удержать в памяти как последний глоток благодати, зная неизбежно, что, открыв глаза, они увидят перед собой ту страшную реальность, в которой очутились, из которой не видно выхода, и неизвестно будущее.
Вторую неделю эшелон шёл на восток. И чем дальше он уходил в Сибирь, тем меньше оставалось надежд. Вагоны перестали открывать на остановках уже после Омска. Чуть приоткрыв дверь, дежурный по эшелону орал осипшим голосом фамилии. Если кто-то не отвечал, дверь открывали. Вместе с морозным воздухом в теплушку вваливались два-три конвоира и выносили, укладывая напротив двери прямо в снег, тех кто не мог уже крикнуть «Я!».
Что делали с теми, кого выносили на снег, никто не знал, да и не хотел знать. Жадно вгрызаясь в замороженный хлеб, все ждали, когда закроют наконец дверь, потому что жизнь была напрямую связана с теплом, которое с каждой минутой уходило из вагона.
– Голышев!
Услышав свою фамилию, Иван крикнул:
– Я!
Сосед по нарам по фамилии Пигарев отозвался только после хорошего пинка и, раздирая затёкшие веки слезящихся глаз, долго извинялся, ссылаясь на то, что почти не слышит на левое ухо, которое после удара по голове кирзовым сапогом стало как чужое.
Единственный человек, с которым Иван познакомился за эти дни, был Гоголев Ефим Васильевич, в прошлом – учитель химии сельской школы где-то под Смоленском, а теперь – осуждённый за создание антисоветской группы по подготовке массового отравления скота. Этот неказистый на вид человек с умными и добрыми глазами был, наверное, любим учениками, жил скромной жизнью. Как он рассказывал, в роду Гоголевых испокон веков учительствовали или лечили. Чувствовалось, что он этим гордился и дорожил. Иван видел, что среди многих окружавших его людей, подавленных, смирившихся или негодовавших, стиснувших зубы и ушедших в себя, ощетинившихся в прямом и переносном смысле, этот человек остался таким незащищённым и простым, что невольно вызывал жалость, а вместе с тем и уважение. Его неловкость и неуклюжесть в делах вагонного бытия вызывали раздражение у одних, смех у других. Но и те и другие постепенно привыкли к этому человеку и завороженно слушали под монотонный стук колёс, как он тихим, но очень выразительным голосом читал на память главы из «Войны и мира» или рассказывал о далёких странах, морях и океанах, о земле и вселенной. Ивану через несколько дней почему-то стало неловко обращаться к нему по фамилии. Сами того не замечая, все стали звать Гоголева по имени и отчеству – Ефим Васильевич.
Иван мучился от осознания непоправимых, как ему казалось, обстоятельств, совершённых им опрометчивых поступков, сложившихся в цепочку событий, ставших для него роковыми. Он переживал их снова и снова, пытаясь хоть мысленно изменить то, что изменить было уже невозможно. Вновь и вновь понимая это, он с каждым днём терял само желание жить дальше.
Срок заключения, определённый ему, был так огромен, что перечёркивал всю жизнь, и он даже не пытался строить планы на будущее.
Он прожил двадцать лет, и ему дали двадцать лет лагерей. Этот приговор, оглашённый в тесном прокуренном кабинете, куда его привели после недели изнурительных и бессмысленных допросов, не сразу дошёл до сознания. Он, оглушённый и ошарашенный этими цифрами, ничего не понимая и уже не воспринимая на слух, просто смотрел и пытался запомнить лицо человека, читавшего ему приговор. И он это лицо запомнил. Теперь часто оно виделось ему, врываясь в сновидения, беззвучно шевелило губами, показывая крупные и редкие передние зубы, отрываясь от чтения, поднимало на него глаза, в которых можно было увидеть только глухое безразличие и усталость. Как раз эти безразличные карие, слегка навыкате глаза объясняли Ивану всё. Вернее, взгляд этих глаз на него как на пустое место. «Без права переписки» означало как бы гражданскую смерть. Оставалось тело человека, живое, способное работать, но уничтожалась его личность. Тело должно было искупать грехи своей утраченной личности, поэтому его под усиленной охраной везли на восток бескрайней матушки-России. Дорога была бесконечно длинной из-за множества остановок и мучительной из-за неизвестности.
Однажды Иван поделился своими мыслями с Гоголевым. Как на исповеди рассказал ему всё о себе, о том, что теперь жизнь загублена и лучше броситься на штыки конвоя и сгинуть, чем умирать медленно и бесцельно. Ефим Васильевич слушал внимательно, не перебивая и не переспрашивая. Выслушав, долго молчал. В темноте теплушки не было видно его лица, Иван уже было решил, что Гоголев уснул. Однако это было не так. Ефим Васильевич думал, как объяснить этому молодому человеку, мужчине в расцвете лет и сил, потерявшему веру в жизнь, что всё то, что с ним произошло, произошло с ним именно потому, что в определённый отрезок времени он был предельно честен и порядочен. Однако эти качества не соответствовали тем ценностям, которые исповедовались в обществе и были просто этому обществу вредны. Что человеческая жизнь – это бесценный дар и бесполезной, бессмысленной быть не может, если только сам человек не сделает её такой. Что даже в самых неимоверно трудных условиях люди находили в себе силы для полноценной жизни. Что каждый отведённый тебе день на земле нужно прожить с пользой для себя и других людей. Как это всё объяснить человеку, трясущемуся от холода в тёмном и сыром, провонявшем нечистотами вагоне, везущем его в неизвестность? Как помочь ему обрести веру в себя, в то, что всё это можно и нужно пережить, раз уж так распорядилась судьба? Победить в себе зверя и труса, остаться человеком и выжить не за счёт чьих-то жизней, а преодолев всё. Он это понимал. Он сам был в такой же ситуации. Но он прожил большую жизнь среди людей.
Ефим Васильевич, хмыкнув, как бы подытожив свои размышления, сказал:
– Иван, всегда считай, что главное в жизни ты ещё не сделал. И ещё запомни: даже если жить осталось только один день, не поздно начать всё сначала. Я говорю тебе это потому, что верю, что рядом со мной в этом вагоне настоящий русский человек, попавший в беду, как многие другие. Что этот человек не сломается. Что придёт время, и он расскажет правду своим детям о том, как ему пришлось выжить, и ему при этом не будет стыдно. А теперь давай попробуем уснуть. Поверь, там, куда нас везут, сон будет великим благом. Российские тюрьмы и при царе-батюшке не отличались комфортом, а уж теперь, когда столько врагов народа развелось, думается, тесновато будет. Так что, Иван, давай радоваться отдельным нарам с соломенным матрасом.
Иван долго ворочался, переваривая слова Ефима Васильевича, наконец, уснул. В эту ночь он впервые спал спокойно и проснулся отдохнувшим, уверенным в себе. На перекличке не пнул ногой оглохшего соседа по нарам, а растормошил его. Никто не заметил перемен в его поведении, внешне он оставался таким же, как был, но внутри, он понял, что-то изменилось.
На полустанке, где-то под Иркутском, из соседнего вагона вынесли умершего ребёнка. Обезумевшая от горя мать бросилась на конвоира. Дикие крики женщины и мат охранников, забивавших её ногами около теплушки, стоили жизни ещё одному человеку. От сердечного приступа умер Ефим Васильевич Гоголев. Когда его тело выносили из вагона, Иван подумал: если он вырвется из ада, то найдёт этот полустанок и могилу этого человека, ведь не звери же они, должны как-то хоронить людей. Иван ошибался. Погибших на этапе закапывали в траншеи, не оставляя никаких следов о месте захоронения. Один Бог знает, сколько таких траншей вдоль великой сибирской железки.
А эшелон всё шёл и шёл, мирно постукивая колёсами на стыках рельсов, убаюкивая живых в вагонах и тех, кто оставался в траншеях, захороненных и забытых.
«Бог придумал Сочи, а чёрт – Сковородино и Могочу». В справедливости этой поговорки все выгружавшиеся из теплушек заключённые убеждались сразу. Прикрытая с юга сопками и открытая с севера, расположенная в низине станция Могоча продувалась насквозь ледяным ветром. Одетые кто во что, но в основном в осеннюю одежду, люди коченели на ветру при минус сорока градусах. При этом на абсолютно безоблачном синем небе сияло солнце, как бы смеясь над жалкими горстками людей, сбивавшихся в кучи у вагонов. Конвоиры, одетые в валенки и полушубки, не спеша пересчитывали прибывших и группами по двадцать человек уводили к видневшимся невдалеке от локомотивного депо баракам. Бараки, длинные срубы под низкими крышами без окон, как огромные деревянные ступени спускались по склону сопки, вероятно к реке. Последние ещё были не достроены, и там суетились какие-то люди, звонко тюкая топорами по твёрдому как камень, мёрзлому дереву, что-то кричали, перекатывая брёвна на покатах. Ещё издали Иван увидел, что из крыш бараков в нескольких местах поднимается вертикальными белыми столбами дым, их ждёт тепло. Находясь в третьей или четвёртой двадцатке, миновав двойные ворота из колючей проволоки, между которыми их ещё раз пересчитали, Иван довольно скоро оказался у входа в барак.
– Фамилия?
Скованными от холода губами, каким-то чужим голосом Иван назвался и переступил порог барака. После ослепительно-белого снега и солнца в помещении невозможно было что-либо разглядеть. Объятые облаком пара, все сгрудились у входа. Сзади идущие напирали, передние, упираясь в них спинами, протянув руки, как слепые, осторожно ощупывая ногами пол, медленно как бы вдавливались в помещение. Ещё окончательно не прозрев, все замерли, услышав монотонный гул, вернее, стон, а ещё вернее, сотни человеческих стонов и воплей, идущих из глубины полутёмного барака. Ужас и страх сковал людей, перехватил дыхание. Иван почувствовал, как его ещё секунды назад коченевшее на морозе тело как будто окатила горячая волна, крупные капли пота, скатываясь со лба, едко защипали глаза. Полоса света из открывшейся двери предбанника и здоровый, мордатый, по пояс голый мужик, высунувшийся оттуда, произвёл на всех впечатление какого-то чуда. И это «чудо», увидев толпу вошедших, негромко так запричитало:
– Ну ты кого, моя, чё стоим, проходь, проходь, раздягайся. Ну ты, паря, даёшь, пальцы-то синие! Там холодна вода, суй, оттирай. Там – парилка, там – мойка, одежу сюды в мешки, в пропарку.
Через несколько минут баня наполнилась воем и стоном ещё двадцати мужиков, с дикой болью оттирающих в ледяной воде подмороженные руки и ноги, щёки и носы. А потом, воющие от боли, они лезли в тесную парную, где раскалённые добела камни не давали воде долететь до них, превращая её в пар. Всё это происходило под непрерывное: «Скоренько, скоренько, народец ждёт, ох, вас сёдне подвалило». Тут же, в дальнем конце мойки, орудовали пять или больше парикмахеров, начисто снимая волосы с голов клиентов. Иван удивился большой куче аккуратно сметаемых человеческих волос.
Среди них отдельно лежали женские косы. Процедуры закончились выдачей исподнего, ватных штанов, телогреек, шапок и валенок.
Ивану, в отличие от многих, повезло. Он не отморозил конечностей, не попал сразу в рабочий наряд и успел занять место на нарах. Засыпая в вонючем, но тёплом бараке, он думал только об одном – нужно готовиться к побегу.
Пересыльный лагерь принял в свои объятия ещё несколько сотен заключённых, чтобы через какое-то время разбросать их по рабочим лагерям согласно заявкам и разнарядкам системы. Заявок было много, лагеря требовали людей. Ровной стопкой, в правом углу сейфа, в папках под грифом «совершенно секретно» лежали эти заявки. В левом углу, так же аккуратно подшитые, лежали списки заключённых, их личные дела. Начальник лагеря старший майор Альберт Генрихович Битц любил порядок. По происхождению судетский немец, студент филологического факультета, обожавший гулять по вечерним улочкам Праги, пивший с друзьями крушовицу в любимом ресторанчике «У принца» на Старомястской площади, был мобилизован в 1914 году и отправлен на Восточный фронт. Австрийская дивизия, в составе которой он служил унтер-офицером, была смята и наголову разбита под Ковелем во время Брусиловского прорыва. Он в числе нескольких тысяч пленных попал в Россию, в лагеря под Москвой. Несколько лет плена позволили ему удивительно легко освоить русский язык, что очень пригодилось и предопределило всю его дальнейшую жизнь. После октябрьских событий в России в лагерях появились представители большевиков, которые вели среди военнопленных агитацию. Битц, хорошо освоивший русский язык, как-то незаметно, сначала в качестве переводчика, а затем и агитатора идей социалистического интернационализма, сблизился с одним из них, Петром Иониным. Их знакомство и дружба были намертво скреплены и родством. Сестра Ионина, Вера, яростная революционерка, по уши влюбилась в чистоплотного и симпатичного Битца. И так же яростно отдалась ему в один из революционных праздников. Поэтому ему ничего не оставалось, как предложить ей руку и сердце. В дальнейшем, при организации интернациональных бригад ВЧК,[1]1
ВЧК – Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем, создана в 1917 году.
[Закрыть] он был назначен замкомбрига одной из них, где с оружием в руках доказал свою преданность идеям большевиков. Правда, не на полях сражений Гражданской войны, а при проведении массовых операций по экспроприации ценностей у населения российских городов и селений, подавлению крестьянских бунтов. Его активная деятельность была замечена и оценена. В начале 1922 года он был принят в члены партии и назначен заместителем начальника одного из первых концентрационных лагерей в Поволжье. Немецкая педантичность, безусловное и точное исполнение всех указаний руководства, практичный холодный ум Битца, поддержка в руководстве ВЧК, а затем и НКВД[2]2
НКВД – Народный комиссариат внутренних дел РСФСР. С 1922 года на НКВД возложены функции ВЧК, с учреждением в составе наркомата Главного политического управления – ГПУ (с 1923 года – объединенное ГПУ – РГПУ) с обширной сферой деятельности по борьбе с внутренними и внешними врагами, собственными войсками. В 1930 году в ОГПУ создано управление исправительно-трудовых лагерей (ГУЛАГ).
[Закрыть] позволили ему спокойно пережить все невзгоды того бурного времени, минуя какие-либо интриги, достойно занять место начальника пересыльного лагеря. Со временем в системе ГУЛАГа мало кто не знал Битца, сумевшего в своём лагере создать производство кожаных кресел, мягких и удобных. В конце тридцатых годов во многих, даже московских, кабинетах начальственные задницы удобно устраивались в подаренные кресла, обитые хорошо выделанной коричневой свиной кожей, под которую был набит несминаемый вечно человеческий волос. То, что «кадры решают всё», он понял раньше Лаврентия Павловича Берии, поэтому всегда лично просматривал списки заключённых, и как бы случайно в его пересылке задерживались надолго лучшие врачи, ювелиры, портные и другие «ценные» враги народа.
В эти минуты, когда Иван Голышев засыпал на нарах, в своём кабинете, освещённом настольной лампой с зелёным абажуром, стоящей на массивном столе, под портретом вождя мирового пролетариата, в кресле сидел лысеющий не по годам, сухощавый, с пронзительными серыми глазами, в безукоризненно отглаженном военном френче с малиновыми майорскими петлицами Альберт Генрихович Битц и листал очередное «личное дело» – заключённого Голышева Ивана Романовича, 1918 года рождения, русского, беспартийного. С тюремной фотографии анфас на него смотрел широко расставленными, большими, внимательными глазами молодой человек. Слегка волнистые тёмные волосы в пробор, скуластый, с прямым безукоризненным носом и полными, несколько девичьими губами.
Профиль говорил о многом – большой выпуклый лоб, чуть заметная горбинка носовой линии и выступающий подбородок свидетельствовали о незаурядном уме и твёрдой воле заключённого. Возраст же и, особенно, взгляд говорили о том, что этот человек ещё не окреп и не сформировался как личность окончательно.
Альберт Генрихович за годы работы в лагерях приобрёл бесценный практический опыт физиономиста. Он мог даже по фотографии безошибочно определить характер и склонности человека, тип его личности и уровень интеллектуального развития. Личные беседы с заключёнными позволяли обогатить этот опыт. Ему доставляло истинное удовольствие, составив для себя по фотографии психологический портрет человека, убедиться затем при допросе в правильности своих умозаключений. Он, как хороший врач, зачастую лишь взглянув на больного, уже знал суть болезни и мог поставить диагноз. Только его диагнозы несколько отличались от врачебных. Он не лечил тела и души людей, он ломал волю несломленных, а значит, опасных даже в лагере преступников. Его резолюции типа «склонен к побегу» были безошибочны. Находя в массе заключённых таких людей, он подчинял их себе, если это было возможно. Используя их авторитет, руководил внутренней, как бы скрытой от глаз чекистов жизнью лагеря. Те же, кто, несмотря на все методы воздействия Битца, не ломались, уходили в другие лагеря с такой «сопроводиловкой», что попадали на особый контроль, обеспечивавший им, по сравнению с остальными, тяжёлую и мучительную жизнь. Выявляя людей слабовольных и жадных, трусливых и завистливых, он вербовал их в лагерные сексоты, и они преданно служили ему, денно и нощно фиксируя всё, что происходило в тёмных бараках лагеря и поставляя информацию об этом. Однажды угодив в сети Битца, никто не мог из них добровольно вырваться. Время доказывало высокий профессионализм Битца в отборе: ни один из его сексотов и не стремился к этому. Уходя с пересылки в другие лагеря, они продолжали служить новому хозяину так же преданно, отрабатывая дополнительную пайку, с особым рвением исполняя свою сучью работу. Шли годы, и уже почти во всех лагерях «трудились» стукачи Битца, за что их «крёстный отец» пользовался большим авторитетом среди оперов. Такая своеобразная сексотшкола была его любимым детищем. С истинно немецкой педантичностью Битц вёл картотеку своих агентов, это был его личный секретный архив продажных душ.
По одному ему, Битцу, известным признакам Голышев в сексоты не подходил. Не был он, по мнению начальника лагеря, и особо опасен. И его «дело», без особых отметок, чуть не перекочевало в папку обычных и ничем не заинтересовавших хозяина заключённых, сотнями направляемых им по лагерям системы. Однако специальность заключённого – шахтёр – определила дальнейший путь папки, и она легла в особую стопку. Эта особая стопка личных дел формировалась по специальностям, связанным с горнорудным производством, где требовались молодые, физически здоровые зэки. Естественно, он знал, на какие работы уйдут эти люди. Интуитивно чувствуя в этом молодом заключённом признаки волевой личности, Битц ещё раз хлопнул ладонью по папке, как бы утверждая своё решение, – этого туда, там тебя без особого труда сломают и превратят в полезное и безобидное существо типа слепой шахтёрской лошади. Изучив ещё несколько личных дел, Альберт Генрихович до хруста в теле потянулся, встал и вызвал дежурного. Ещё один день закончился.
Утром следующего дня тщательно выбритый и пахнущий дорогим одеколоном Битц принимал доклады подчинённых. По всем прикидкам, со дня на день должна была вернуться колонна грузовиков спецэтапа. На неделе с главупра дважды звонили и требовали увеличить спецэтап на Удоганлаг. Раз в неделю грузовики увозили туда зимником сто двадцать заключённых, теперь требовали отправлять двести – двести пятьдесят. Из Читы по железной дороге эшелоном пришли новые ЗИСы. Пять автомобилей, ещё пахнувших краской, стояли на площадке, водители по стойке «смирно» рапортовали начальнику лагеря о прибытии и готовности к исполнению обязанностей. Битца радовало, что система работала как хорошо слаженный механизм. Потребовалось увеличение численности в лагерях, и вот эшелон за эшелоном пошли заключённые. Все его заявки по личному составу и технике выполняются быстро и в срок. Он гордился, что является частицей этой громадной системы, винтиком этого сложного и ответственного механизма, и далеко не последним винтиком. Проверяющие всегда отмечали в его лагере образцовый порядок. Даже на лагерном кладбище все могилы копаются ровными рядами и столбики с номерами одной высоты, как по линейке.
После обеда пришли грузовики из Удоганлага. Смертельно уставшие водители и сопровождающая охрана, сдав машины дежурному по лагерю, потянулись в сторону столовой. Начальник конвоя лейтенант Макушев, высокий, широкоплечий мужик в тулупе, перетянутом портупеей, унтах и мохнатом волчьем треухе, широко шагая, направился в сторону комендатуры.
«Молодец, Макушев, как из железа», – улыбнувшись, подумал Битц, увидев бодро приближающегося к нему лейтенанта. Остановив на полуфразе официально начатый Макушевым доклад, пригласил его к себе в кабинет.
– Там доложишь, чайку попьём.
Тем временем группа заключённых под наблюдением конвоиров начала разгрузку прибывших машин.
– Ёлы-палы, – вырвалось у Голышева, когда ему на спину надвинули ящик из кузова машины, – до чего тяжело, не удержу один!
За другой конец ящика сзади подхватили и понесли. Тяжёлые деревянные ящики длиной почти в ширину кузова аккуратно снимали с машин и укладывали в штабель. Точно такие ящики, но пустые, по пять штук загружали обратно в кузова. Из последней машины выгрузили к бане кучу телогреек, ватных штанов, шапок и валенок.
Наблюдая из окна разгрузку, Битц спросил:
– Сколько?
– Двенадцать, товарищ старший майор, – ответил лейтенант, оторвавшись от кружки горячего чая, – троих можно было ещё в Тупике списывать, видел, что не довезу, да куда их там денешь? Один участковый на полторы тысячи квадратных километров. – Лейтенант выложил на стол личные дела двенадцати заключённых. – Хлипкий народ, городской, к нашей природе не приспособленный.
Макушев, допив чай, получив разрешение, закурил самокрутку едкого самосада.
– Лейтенант, угощайся, – протягивая папиросы в красивой упаковке, сказал Битц, – любимые папиросы Сталина.
– Он же, говорят, трубку курит.
– Трубку, ты прав, а табачок из этих только папирос мнёт.
Макушев с видимым сожалением затушил самокрутку, уложил её в жестяную табакерку и, прикурив папиросу, затянулся приторным дымом «Герцеговины Флор». При всей неприязни к этому дыму, Макушев улыбнулся и сказал:
– Да, табачок что надо, приятный.
«Умный мужик», – всё прекрасно понимая, подумал Битц.
Рудное месторождение редких металлов Удоган было расположено севернее Могочи на четыреста километров. И только на сто километров до посёлка Тупик была пробита в тайге более-менее сносная дорога. Этот участок пути колонна спецконвоя проходила за световой день, восемь – десять часов, как повезёт, с остановками только по нужде. Горная в основной части, покрытая снежным накатом дорога, в распадках, а то и, что более опасно, на склонах сопок то и дело пресекалась кипящими ручьями, намерзающий лёд на которых проваливался под колёсами автомобилей, или ледяная накипь почти выравнивала пробитый дорогой склон сопки. Естественные преграды приходилось преодолевать пассажирам при обжигающем ветре, ласково называемом местными жителями хиуском, топорами и лопатами рубить лёд, проваливаясь в ледяную воду, выталкивать застрявшие машины, а затем, трясясь в кузове под брезентовым тентом, медленно замерзать до потери чувств и молить Бога о том, чтоб наступил конец этой дороге. Но первые сто километров были только началом, первым и самым лёгким этапом этого пути на Удоган. Остальные триста можно было преодолеть вообще только зимой по зимнику, пробитому по руслам замёрзших рек, по каменным долинам да таёжным распадкам. Где-то посередине зимника, в каменной долине, зажатой со всех сторон сопками, стояли деревянные, сколоченные из досок бараки и несколько рубленных из брёвен домов. Это было место дозаправки и ночлега. Его никто не охранял, там никто не жил. От этапа до этапа место посещали только волки. Дальше, до самого Удоганлага, остановок с ночлегом не было.
Лейтенант Степан Петрович Макушев, коренной забайкалец из даурских казаков, не один десяток раз прошёл этот зимник и уже наверняка знал: оставшиеся в живых после ночлега в долине до Удоганлага доедут.
Долина, вероятно пересохшее русло какой-то огромной древней реки, была сплошь выложена огромными валунами, за которые даже неприхотливая таёжная растительность не могла зацепиться. Где-то глубоко под валунами журчала вода. Зимой, перемерзая в течении, ключ выходил на поверхность как раз в том месте, где стояли бараки. Дальше вода, разливаясь, заполняя пространства между валунами, замерзала слой за слоем, образуя нечто похожее на огромный слоёный торт. Бесснежные забайкальские зимы с лютыми морозами создавали в долине поистине прекрасные шедевры дикой красоты. Ясными морозными ночами в ледяных зеркалах долины отражались звёзды. Глядя со стороны, с сопок, казалось, что чёрное, с ослепительно-яркими звёздами небо не кончается на горизонте, а спускается и расстилается прямо тебе под ноги. Не раз Макушев, сидевший в кабине головной машины, при спуске в эту долину ночью сам вздрагивал от столь невероятной картины. Видел, как бледнеет и напрягается лицо водителя, как намертво сжимают баранку руля его руки.
– Итак, двенадцать. Двенадцать из ста двадцати, это же десять процентов! Ты что, Макушев, под трибунал захотел? – спокойным и ровным голосом произнёс Битц.
Макушев вскочил, пытаясь объяснить что-то майору, но Битц таким же ровным голосом приказал:
– Сидеть. Молчать.
Макушев сел, нервно перебирая пальцами и глядя на шагающего от стола к окну и обратно майора.
Остановившись, в упор глядя в глаза Макушеву, который под этим взглядом стал вновь приподниматься, Битц повторил:
– Сидеть, – и продолжил: – Пришла секретная директива из центра. Общий смысл такой: страна под руководством партии и лично Иосифа Виссарионовича Сталина напрягает все силы для развития экономики. Для того чтобы мощная советская индустрия работала, необходимо ценное стратегическое сырьё и золото. Этой задаче подчинены все, в том числе и – в первую очередь – заключённые в лагерях, обязанные искупать свою вину перед народом трудом. Мы же обязаны обеспечить лагеря заключёнными. Живыми, понимаешь, Макушев, живыми, а не мёртвыми! Я понимаю, что ты хочешь сказать, что всё равно из Удоганлага никто не вернётся. Это не важно. Важно, чтобы они туда прибыли и выполнили определённый объём работ. Я докладывал о трудностях этапирования в Удоганлаг и связанных с этими трудностями потерях. Нам с пониманием идут навстречу, но не более пяти процентов потерь, не более! Должностные лица, допустившие неоправданные потери при этапировании заключённых, будут признаваться пособниками врагов советской власти со всеми вытекающими отсюда последствиями. Ты всё понял?
– Так точно. – Макушев чувствовал, как прилипла к телу рубашка. Он понимал, что сейчас в руках майора его судьба, его жизнь. – Товарищ майор, вы же знаете, не от меня зависит, вернее, что от меня зависит, я готов, но я и так всегда… – Он сбился, замолчал.
– Отставить, лейтенант, возьми себя в руки. Хороший ты мужик, честный и преданный… Делу партии и правительства, – несколько помедлив, сказал Альберт Генрихович. – Что тут сделаешь, нужно как-то выходить из создавшейся ситуации. Ты с какого года в партии, с двадцатого? Стаж хороший, да и послужной список у тебя неплохой, недавно смотрел. Правда, сейчас прежние заслуги во внимание не принимаются. Но мы-то с тобой уже пять лет вместе, Макушев, ты меня не подводил, думаю, и дальше не подведёшь, а, Макушев?
Макушев встал и, преданно глядя в глаза Битцу, сказал срывающимся от волнения голосом: