355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короленко » Том 9. Публицистика » Текст книги (страница 9)
Том 9. Публицистика
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:05

Текст книги "Том 9. Публицистика"


Автор книги: Владимир Короленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 53 страниц)

Оппозиция, – какое, право, страшное слово! Я написал его в своем дневнике и невольно думаю: уж не вычеркнуть ли, в самом деле?.. Но нет, не вычеркну, а лучше поясню, что значит это слово в провинции, да, пожалуй, и не в одной только провинции. Вот что говорил мне один добрый знакомый «из оппозиции» несколько лет назад, когда я только еще знакомился с положением дел в губернии, где судьба заставила меня свить прочное гнездо:

– Бросьте вы, батюшка, эти термины: оппозиция, партии, консерваторы, либералы. Ничего вы с ними у нас не разберете. Смотрите проще; одни у нас воруют и желают сохранить за собой эту возможность: это наш консерватизм. А мы и желали бы прекратить воровство, да не можем. Вот вам и вся либеральная оппозиция.

События показали, что это самобытное определение совершенно справедливо. Одно время вся русская пресса говорила о хищениях, произведенных г. Андреевым, нижегородским уездным предводителем дворянства и председателем уездной управы. Четыре должности занимал этот видный дворянин и по четырем должностям совершил растраты, констатированные гласно. События, наконец, назрели, закипела борьба, отголоски которой отражались даже в столичной прессе. В конце концов «оппозиция» как будто восторжествовала: Андреев, окончательно уличенный в воровстве, удалился в лоно частной жизни, не забыв произнести стереотипную, отчасти даже избитую от частого употребления фразу, которая для этих случаев, так сказать, освящена традицией:

– Теперь я слагаю ответственность… Не ручаюсь за спокойствие уезда… – А вскоре после этого он получил очень хорошее казенное место…

Отсюда, конечно, следует, что «уездная оппозиция» – дали, вообще говоря, довольно безобидное. Лукояновская же оппозиция по вопросу – кормить голодающих или усиленно взыскивать с них недоимки, – ставит самих лукояновских деятелей в оппозицию к губернскому центру. Итак, я окажусь, за этой пограничной чертой, в оппозиции к уездной оппозиции… Трудно даже разобрать, что это, в самом деле, выйдет: благонадежно это или неблагонадежно?.. Страшно или совсем не страшно?.. И являюсь ли я в уезд в качестве благонамеренного человека, действующего «согласно с видами начальства», или в качестве неблагонадежного крамольника?.. Предводитель дворянства и тесно сплоченный отряд земских начальников – власть, и при том особо покровительствуемая свыше… Значит, мне придется идти против власти. Это опасно… Губернатор тоже власть, и на сей раз я действую до известной степени согласно с его видами… Это успокоительно… Но жандармский генерал Познанский – заведомый противник кормления… Хлеб он приравнивает к прокламациям, а столовые считает очагами революции… И в этом смысле пишет доклады министру внутренних дел, недавнему предводителю дворянства из ретроградного лагеря…

Все эти разнородные и противоречивые соображения заволакивали для меня «политический горизонт» такой же неопределенной игрой теней, какая пробегала перед моими глазами по снежной равнине… Конечно, предприятие мое совершенно законно… Но что такое закон в нашей русской жизни, особенно в сколько-нибудь тревожные периоды? Это только препятствие, связывающее энергию власти, – одна из категорий «крамолы», которую нужно прежде всего убрать с дороги.

– Знаете ли, – спрашивал меня один наблюдательный человек, – кто более всех пострадал от неурожая, кроме, конечно, мужика?

– Не могу догадаться.

– Закон.

И это верно: как только голод был признан, так и началось усиленное упразднение существующих законов в пользу чисто щедринского кустарного законодательства местных властей. Так, вятский губернатор, знаменитый в свое время Анастасьин, объявил, нимало, не медля, сепаратную таможенную политику для «своей» губернии. На границе были расставлены «таможенные» мужики с здоровенными дубинами, которые, по приказу мудрого властителя, ловили «контрабандистов» с купленным на базарах хлебом… [12]12
  См. протокол Нижегород. губ. продов. комиссии от 8 дек. 1891 г., стр. 8–9: «H. M. Баранов сообщает, что по известиям от васильской земской упр., несмотря на распоряжение мин. вн. дел,хлеб из Вятской губернии, закупаемый там крестьянами Васильского уезда, не выпускается поставленными на дорогах кордонами…»


[Закрыть]
В одно из заседаний нижегородской продовольственной комиссии явился посол соседней Костромской губернии для переговоров о закупке хлеба на нижегородских базарах. У нас запретительного законодательства не было. Но представителю костромской державы пришлось выслушать несколько горьких упреков в отсутствии таможенной взаимности, так как и на западной границе нашей губернии тоже оказалась цепь таможенных с дубинами… [13]13
  Там же (журнал 10 ноября 1891 г.), доклад макарьевского уездного предводит, дворянства: «Население ветлужской стороны Макарьевского уезда ежегодно закупает хлеба до 240 тыс. пудов из Костромской и Вятской губ. В настоящем году вывоз из этих губ. воспрещен.Многие из крестьян жаловались, что за вывоз из Костромской губ. берут пошлину!»


[Закрыть]
Костромской посланник оправдывался тем, что общего закона по всей губернии не было, но какой-то земский начальник объявил сепаратную таможенную систему в одном своем участке…

Только уже в январе 1902 г. вятский законодатель Анастасьин милостиво сообщил, что «запретительные меры» им сняты (журнал 9 января 1902 г.).

Таковы причуды российской законности… Сколько почтенных и совершенно «лояльных» обывателей, живя в «сердце России», и не подозревали, что могут когда-нибудь стать контрабандистами. А довелось. Ночь, вьюга, на небе тучи, перекликаются дозорные, а глухими и неудобными дорогами прокрадываются контрабандисты с кулями русского хлеба через границу… двух смежных русских губерний!.. Представьте себе теперь положение закона, «перед лицо» которого эти своеобразные таможенные привели бы этих неожиданных контрабандистов. Где состав преступления, как поставить обвинение, кто, наконец, обвиняемый, обвинитель, преступник?.. Кого судить: таможенного мужика с дубиной или контрабандиста, такого же мужика с кулем хлеба?.. Первый поставлен своим уездным местным начальством. Да… но и второй тоже отправился с благословения своего начальника и даже имеет билет… А закон? Да есть ли еще, полно, какие-нибудь общеобязательные законы в России?

В Лукояновском уезде пока нет таможенной стражи на границе, однако, когда я, проехав длинную-длинную гать, приблизился к границе Арзамасского и Лукояновского уездов, – в голове у меня роились самые странные мысли. Было это, если не ошибаюсь, в самую полночь, – час фантастический! По небу быстро неслись белые легкие и причудливые облака, а по снегам бежали их летучие, неуловимые тени. Унылая равнина, болото с кустарником, перерезанное длинною гатью, а за ней – покосившийся столбик, обозначающий «мысленную черту», разделяющую два уезда… И мне вспомнились дикие толки, ходившие в последнее время по Нижнему о Лукоянове. Говорили, между прочим, о какой-то диктаторской власти, которою облекся г. Философов… Прибавляли при этом, что сам губернатор неосторожно облек уездного предводителя этой опереточной диктатурой, а предводитель обратил ее против губернатора, и теперь М. А. Философов к каждому своему распоряжению прибавляет магическую фразу: «На основании данной мне неограниченной (!) власти»… Магическая фраза гипнотизирует и величественного предводителя, и обывателя, привыкшего смотреть на всякие неожиданности власти, как на мистическое наслание свыше. И меня, скромного корреспондента, предупреждали совершенно серьезно, что моя нехитрая миссия потерпит неудачу. Находясь в оппозиции с губернией, – Лукоянов понимает все навыворот; так до мысленной черты за гатью и далее по рубежу, например, в Сергачском уезде, – выдается пособие в размере одного пуда на человека, а столовые насаждаются усердием местной администрации. Кто пожелал бы препятствовать этому, – оказался бы неизбежно в оппозиции местным властям. Но за мысленной чертой, к которой подвигала меня тройка вольных лошадей, выдают вдвое и втрое меньше, и всякий, кто желает открыть столовую, – столь же неизбежно попадает в оппозицию властям лукояновским. Далее: в губернии признана полезной просвещенная гласность, которой открыты все двери: прииди и виждь! За мысленной чертой, пролегающей передо мною на равнине, на гласность смотрят недружелюбным оком и, во имя «спокойствия уезда», желали бы закрыть для нее границу. И вот, когда, наконец, уныло звеня колокольном над спящим болотом, тройка подвинула меня вплоть к покосившемуся пограничному столбику, мне вспомнились ходившие еще в Нижнем толки, будто моей скромной особе оказано специальное внимание и, на основании фантастической «диктаторской власти», гласность в моем лице не будет впущена «за границу уезда». Нелепость, разумеется… Не большая, однако, чем таможенные кордоны на границах двух уездов, чем многое, о чем мне придется повествовать в этой скорбной книге… И – что хотите, а я, все-таки, скользнул взглядом за мысленную черту, окаймленную кустарником, и в моем воображении мелькнула фантастическая картина: «Стой, кто едет через границу?» – Гласность. – «На основании диктаторской власти, – поворачивайте оглобли»…

Однако, – никого… Черта пустынна, и только летучие пятна скользят по снежной равнине. Я вздохнул. «Нелепость» казалась мне одно мгновение довольно заманчивой. Что станете делать, – все характерное кажется порой привлекательным с профессиональной точки зрения. И гать, и столбики остались назади… Я – «на месте» и думаю про себя, что стыдно заниматься подобными фантазиями в такое время, когда надо делать насущное и трезвое дело… Но я решился быть откровенным: пусть читатель знает, какие нелепости бродят порой в голове провинциального бытописателя в глухую полночь на границе иного уезда…

Пока я предавался этим фантастическим и печальным размышлениям, впереди замелькали редкие огоньки у подножия темного широкого бугра, а в небе зарисовались силуэты ветряных мельниц.

– Это что за село? – спросил я у моего спутника. Он выглянул из-за своего воротника.

– Это? Да это Лукоянов. Поближе-то вон приселочек, а подальше и город…

III

В ЛУКОЯНОВЕ. – ЛУКИНСКИЕ НОМЕРА И «КОНСПИРАТИВНАЯ КВАРТИРА». – ЗЛОБЫ ДНЯ УЕЗДНОГО ГОРОДА; ИСПРАВНИК РУБИНСКИЙ И ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ВАЛОВ. – НЕЧТО О ЛУКОЯНОВСКОМ ЮМОРЕ, О ЗЕМСТВЕ И О СТОЛОВЫХ. – ЕЩЕ ОДИН НЕДОУМЕВАЮЩИЙ ЗЕМСКИЙ НАЧАЛЬНИК

Итак, я в Лукоянове!

Когда я проснулся на следующее утро, зимнее солнце весело глядело в окна, покрытые сплошными узорами от крепкого мороза. Кругом было как-то удивительно тихо, только где-то поскрипывал вентилятор, да в дальней комнате стучала половая щетка. Очевидно, во всей гостинице я был единственный «проезжающий».

Гостиница эта очень оригинальна. Принадлежит она Н. Д. Лукину, местному городскому голове, и существует, по-видимому, для одного лишь базарного дня, когда деревня затопляет город серою массой полушубков. В эти дни впоследствии я очень любил из своего якобы «номера» сквозь неплотно притворенную дверь слушать нестройный гул и говор мужицкой толпы, грубый, несвязный и простодушный, прерываемый порой то внезапным и шумным спором, то обрывком тотчас же смолкавшей песни, то чьи-нибудь жалобой, то чьими-нибудь воплями и слезами. Остальную неделю в гостинице царит та самая удивительная тишина, которая охватила меня в первое мое «лукояновское» утро. «Чистой публики» совсем мало; проезжающие, вроде меня, – залетная случайность, вызванная «тревожными обстоятельствами» голодного года. Вчера ночью, когда мои вещи внесли наверх по широкой лестнице, я был удивлен тем обстоятельством, что, вместо обычной обстановки «номеров для приезжающих», попал непосредственно в биллиардную. Какое-то неуклюжее и довольно жалкое сооружение на тощих ногах, с жестоко изодранным сукном, занимало середину комнаты. Вдоль стен стояли небольшие трактирные столики, покрытые скатертями, с неизбежными спичечницами и перечницами, а также стулья. Кругом, в непосредственном соседстве, виднелись такие же точно комнаты, с той же обстановкой, кроме, впрочем, биллиарда.

– А где же номера? – спросил я.

– Сьчас!

Двое сильно заспавшихся, но весьма радушных парня, с очень толстыми физиономиями, способными привести в соблазн какого-нибудь «исследователя голода» (центр голодающего уезда и вдруг – такие щеки!), проворно вытащили из угловой комнаты один столик и несколько стульев, водрузили на их место железную кровать с матрацем, – и номер оказался к моим услугам… Должен сказать, впрочем, что он оставил во мне самые лучшие воспоминания: выбеленные известкой стены, печка, разрисованная по железу «пукетами», и довольно чистый воздух – показались мне гораздо лучше обоев с клопами, пыльных гардин и промозглой атмосферы обыкновенных уездных да и губернских «номеров для господ приезжающих»… Раза два во все мое пребывание здесь военные писаря приходили «чкалить» на биллиарде, да раз в неделю, по базарным дням, вся гостиница густо насыщалась запахом овчины, онучей, водки и пота – специфическим запахом серого мужика, постепенно выветривавшимся и выгоняемым в течение недели в вентиляторы, трубы и форточки. Вот и все «беспокойство» моего своеобразного и тихого, в сущности, приюта.

Впоследствии, когда «тревожные обстоятельства» усилились, и в Лукоянов стали наезжать все новые и новые «члены по продовольственной части», – еще несколько столов и стульев должны были уступить место кроватям, еще две-три горницы превращены в «номера». Тогда «мужика» перестали вовсе пускать наверх, – о чем я очень жалел, – и весь говор и шум, споры и расчеты, жалобы, ругань и дружеские излияния под хмельком, – одним словом, весь мужицкий гомон и все мужичьи запахи приютились внизу, на черной половине, но зато они стояли там так плотно и густо, что мне казалось, будто нашу пустую и легковесную чистую половину наверху, со всеми «членами», занимавшими каждый по номеру, – когда-нибудь может просто взорвать на воздух… Биллиардная в это время тоже пустовала и служила нейтральным местом встречи для нас, обитателей «номеров», местом, где мы оглядывали друг друга, знакомились и осторожно заговаривали о «тонких материях» местной политики, нащупывая почву и выведывая постепенно, к какому «лагерю» тяготеет тот или другой новый сосед… Впрочем, лукинские номера, как и городской дом со въезжей квартирой, вскоре как-то естественно и по ходу вещей приняли определенную окраску: их наезжая публика стояла решительно за губернию, то есть за кормление, за лечение и за столовые… Другой лагерь составляли приверженцы местной автономии, обладавшие особенным помещением, называвшимся в шутку «конспиративной квартирой». Название было, впрочем, очень метко. Дело в том, что лагерь этот был весьма не обширный и совершенно замкнутый в себе, но зато чрезвычайно предприимчивый и сплоченный. Квартира была нанята уездным предводителем M. A. Философовым, и здесь останавливались господа земские начальники (кроме одного), а также, происходили заседания уездной продовольственной комиссии и благотворительного попечительства – двух учреждений, состоявших из одних и тех же лиц, и в которые никто из посторонних не допускался решительно. Это было нечто вроде «совета десяти», устанавливавшего в секретнейших заседаниях и уездную политику, и взгляды, обязательные для города и обывателей… И долгое время город робко внимал предписаниям конспиративной квартиры… Однажды, во время объезда членом губернского присутствия И. П. Кутлубицким губернии с целью ревизии, податной инспектор г. Золотилов сообщил ему, что в селе Атингееве существуют какие-то заболевания, весьма похожие на тифозные. Впоследствии оказалось, что в уезде свирепствует действительный тиф, в том числе и в селе Атингееве. Однако в то время обыватели об этом говорили только шопотом, и данный разговор происходил между двумя чиновниками с глазу на глаз, за стаканом чаю. Представьте же себе удивление г. Золотилова, когда он узнает, что об его словах имелось «суждение» в конспиративной квартире, и в «заседании 28 января читано письмо земского начальника 6 участка от 24 января, № 144, о том, что, по заявлению г-на податного инспектора Золотилова г-ну Кутлубицкому, в селе Атингееве люди умирают от голода(!), между тем, по тщательном исследовании, это заявление не подтвердилось и, кроме того, в том селе имеется бесплатная столовая удельного ведомства»… Постановлено: «Принять к сведению» [14]14
  Журнал заседания лукояновской уездной продовольственной комиссии от 28 января 1892 года.


[Закрыть]
.

Только! Однако этот «политический акт» поразил обывателей, как громом, и поднял чрезвычайно престиж конспиративной квартиры. Во-первых, обыватель убедился, что и «стены имеют уши». Во-вторых, они все-таки могут не дослышать и на место несомненного факта подставить «ложные слухи»… В-третьих, – да, в-третьих, г. Золотилов счел себя вынужденным написать своему начальству предупредительное объяснение, а в городе о щекотливых предметах остерегались с тех пор говорить даже и шопотом.

Как видите, «конспиративная квартира» держала себя, как настоящий тайный совет десяти (не сочла даже нужным спросить самого податного инспектора, что именно он говорил и на каком основании), а впоследствии, уже при мне, здесь были задуманы, обсуждены, редактированы и пущены в ход самые ядовитые «политические ноты» и против губернии, и против обитателей скромного Лукинского дома, – ноты, высиженные в глубокой тайне, и о коих заинтересованные лица узнавали по большей части лишь долго спустя… Это были своего рода навесные выстрелы. Появится дымок, в противном лагере водворяется смутная тревога: что-то опять задумано, пущен какой-то новый выстрел. Один из таких выстрелов, имевший целью бедную прессу, отдался эхом далеко за пределами губернии, и «конспиративная квартира» неожиданно очутилась под убийственным огнем, открывшимся по всей газетной линии… Это было начало печальной известности «лукояновцев». Пишущая и читающая Россия оказалась на стороне лукинского дома и против «конспиративной квартиры».

Да, – такова была эта комическая война… Очень жаль, что разыгрывалась она на слишком трагическом фоне и что бедному обывателю, по обязанностям совести или службы не имевшему порой возможности стать вне действия этих «двух огней», – приходилось порой так плохо… что вот, например, земский врач С-в после голодного года попал прямо в лечебницу для душевнобольных.

Лукоянов принадлежит к числу тех городов, многочисленных у нас на Руси, по первому взгляду на которые вы не отличите – город это или просто большое село. Раскинувшись довольно широко по склону отлогого холма, вокруг единственной церкви, занимающей середину огромной площади, – он разбегается просторными, мало застроенными улицами и по окраинам переходит уже прямо в деревню, заселенную крестьянами землепашцами. Центр чисто земледельческого уезда, он не щеголяет, как Арзамас, постройками, и только разве традиционное здание с железной крышей, каменной оградой, решетчатыми воротами и часовым, глядящее из-за реки Теши предостерегающим взглядом, – сразу заставляет догадаться, что это «населенное место» должно считаться административным центром. Вокруг города по холмам стоят ветрянки, изредка лениво помахивающие крыльями (отдых этим крыльям в нынешнюю зиму!), широкий тракт с аракчеевскими березами уходит вдаль, взбираясь красивою лентой с возвышения на возвышение, и лежат волнистые поля, покрытые снегом… Тиха и невзрачна столица дальнего, серого земледельческого уезда…

Вдобавок, и звание столицы оспаривается у Лукоянова другим центром – Починками. Это большое село, расположенное южнее и не забывающее своего титула «заштатный город». Там издавна приютились и канцелярия предводителя, и воинское присутствие, и земская управа, оттуда, собственно, исходит по меньшей мере половина тех «политических мер», которые доставили уезду всероссийскую известность. На этом основании лукояновский городской голова Н. Д. Лукин, с которым я познакомился вскоре по приезде, горячо настаивает на отстранении от Лукоянова этой чести, всецело уступая ее Починкам…

В Лукоянове в это время было затишье, и город отдыхал от непривычного обилия впечатлений. Правда, недавнее еще устранение, в видах продовольственной политики, исправника Рубинского, примкнувшего к «предводительской партии», – произвело «волнение умов», которое еще не вполне улеглось. Но из главных руководителей уездной оппозиции никого не было налицо, и потому назревающие события еще дремали в ожидании ближайшего съезда (назначенного на 7 марта), и городок (сочувствовавший, впрочем, губернии) пассивно ждал.

Господин Рубинский – своего рода лукояновская достопримечательность. Это даже не человек, – а целая программа! Старый полицейский служака весьма распространенного типа, до мозга костей проникнутый известной формулой «все благополучно», видавший всякие виды, судившийся и осужденный (кажется, даже не однажды), между прочим, и за превышение власти, крутой и не дающий потачки мужику, на которого, конечно, смотрит, как на сплошного пьяницу и лентяя, – он органически не способен был выносить никогда еще невиданного в уезде зрелища: «пьяницу и лентяя» собираются кормить; говорят, у него, исправника, в уезде – голод и болезни. Как, – значит, исправник допустил!.. Значит, у исправника неблагополучно? И у старого полицейского служаки зачесались руки. Голод, болезни!.. Пусть только дадут исправнику волю, – он ему(пьянице и лентяю) покажет лечение! Перепороть пол-уезда («так бывало у нас в старину») – и голод как рукой снимет! И он внесет не только подати, но еще и недоимки. Я думаю, это был у г. Рубинского совершенно бескорыстный, органический, утробный порыв, протест уездно-полицейской традиции против невиданного баловства, нежностей, беспорядка… И если бы, в угоду исправнику Рубинскому, губерния отступила от своих взглядов, бросила бы «нежности» и признала свою ошибку, то господин Рубинский наверное бы успокоился… Но губерния полагала, что исправник есть лишь власть исполнительная и что, скорее, он обязан подчиниться общему направлению… Оно, пожалуй, и правда, но все двадцать пять лет полицейской службы со всеми осужденными и неосужденными превышениями власти поднимались в нем глухим протестом…

В уезде начались странные вещи. С одной стороны – первоначальные очень мрачные сведения предводителя и земских начальников, подтверждаемые многочисленными свидетелями, а также цифрами урожая, заставляют предполагать, что дело очень плохо. С другой – все «исследователи», проезжающие через уезд на почтовых и пользующиеся любезно сообщаемыми сведениями полиции, – свидетельствуют единогласно, что вместо голода замечаются разгул и развитие роскоши. Проглянет где-нибудь тиф… И вдруг – нет никакого тифа. Официально, на бумаге, даже и в первоначальных рапортах той же полиции – нужда. В натуре – благополучие. Дело доходило в этой занимательной игре до истинных курьезов. Получается, например, от приехавшего в уезд помощника врачебного инспектора Решетилло телеграмма о том, что в большом селе Саитовке – страшный тиф. Цифры – поражающие! Едет в уезд отправленный тотчас же губернатором врачебный инспектор г. Ершов (тоже «старый служака»), – и удивленная губерния получает известие, что никакого тифа нет, общая цифра больных ничтожна и вообще «санитарное состояние уезда благополучно». Подписал доктор Ершов, подписал местный земский врач г. Эрбштейн, подписал, наконец… сам доктор Решетилло! А затем – новые известия, и опять тиф показывается в другом месте, чтобы опять исчезнуть по волшебному манию полиции… Таково чудотворное действие старой традиционной формулы «все благополучно».

Кто же, однако, был прав, и которая подпись послушного доктора Решетилло удостоверяла истину (надо заметить, что г. Решетилло тоже в свое время привозил в губернию самые свежие полицейские сведения о полном благополучии уезда)? Впоследствии генерал Баранов публично в заседании комиссии извинялся перед доктором Решетилло в том, что не поверил первойего телеграмме о тифе. Однако еще убедительнее свидетельство противной стороны.

Был в Лукояновском уезде старый земский врач, Эрбштейн, целиком примкнувший к «предводителю». Мне пришлось выслушать его речь в собрании, где он «опровергал» мнение о тяжелом положении уезда.

«Вы думаете, – страстно говорил он, обращаясь к отсутствовавшим в земском собрании противникам, – что вы открыли нам что-нибудь новое! Да ведь у нас это давно».

И он привел ряд цифр следующего содержания. Отзывается, что в Лукояновском уезде тиф свил себе прочное гнездо еще с 1885 года, а с 1886 года идет непрерывное возрастание эпидемии:

Заболело | Умерло |% смертности

В 1886 году: 398 | 24 | 6

В 1887 году: | 462 | 28

В 1888 году: 1 083 | 55 | 5

В 1889 году: 1 115 | 69 | 6

В 1890 году: 993 | 68 | 7

В 1891 году: 3 731 | 198 | 5

В 92 (за 4 м-ца): 3 988 | 200 | 5

Эти цифры заболеваний от одного тифа и притом цифры официальные!.. Признаюсь, когда я выслушал эту удивительную таблицу, то сначала не верил своему слуху. «Да что же, собственно, доказывает г. Эрбштейн?» – спросил я у ближайшего своего соседа из публики. «Он говорит, кажется, что все благополучно и что санитарные отряды присланы напрасно…»

Сначала в устах земского врача это показалось мне превосходящим всякое понимание, но только сначала. Впоследствии я имел случай познакомиться и с самим врачом Эрбштейном. Мне показалось, что это человек, быть может, и не дурной, но… врач несомненно «лукояновский», а этим сказано много. Для него «все это» перестало быть новостью. «Не новость» – в этом все разрешение загадки. Вы, свежий человек, натыкаетесь на деревню с десятками тифозных больных, видите, как больная мать склоняется над колыбелью больного ребенка, чтобы покормить его, теряет сознание и лежит над ним, а помочь некому, потому что муж на полу бормочет в бессвязном бреду. И вы приходите в ужас. А «старый служака» привык. Он уже пережил это, он ужасался двадцать лет назад, переболел, перекипел и успокоился. Да разве это новость? Он вам тотчас же расскажет такие картины, перед которыми ваша – бледная виньетка. И ему странно, что вы горячитесь, и ему неприятно… Неужели он виноват в чем-то? Тиф? Да ведь у нас это всегда! Лебеда? Да у нас это каждый год! И давно отупевшие нервы «старого служаки» уже ничего не воспринимают из этой области, и даже тот факт, что в неурожайный год цифра заболеваний за четыре месяца превысила уже всю прошлогоднюю, – его не останавливает и ничего не говорит его чувству! А когда он видит суету и хлопоты свежих людей («попробовали бы, дескать, погорячиться этак тридцать лет»), его это искренно сердит… Ну, и происходят чудеса, с появлением и исчезновением эпидемии!

Однако, конечно, это было очень неудобно, так как нужно же на чем-нибудь утвердиться. Губерния слышала раньше из уезда ужасные вопли о голоде, и губернская земская управа сама успокаивала напуганных: не бойтесь, не четыре с половиной миллиона, – вам нужно только шестьсот тысяч. Теперь уезд вдруг успокоился и успокоился так излишне, что не желает уже и шестисот тысяч. Давайте ему триста, и притом без всяких резонов. И это – в то самое время, когда губерния уже признала наличность голода и «развивает энергию» в борьбе с бедствием, губерния насторожилась и начала терять терпение.

В это-то время и разыгрался эпизод, роковой для «старого служаки» исправника. В уезде побывал управляющий контрольной палаты г. Алфераки и, вернувшись, передал губернатору, что там все благополучно: веселятся, выпивают, покупают наряды, а ссуда… – тратится государством совершенно напрасно… Откуда сие? Из разговоров с полицией и земскими начальниками.

Это превысило меру губернского терпения. H. M. Баранов потребовал объяснений: когда именно лукояновские власти вводили губернию в заблуждение, – тогда ли, когда сами писали о бедствии и требовали помощи, или теперь, когда находят ссуду напрасным разорением государства. Разговор с г. Алфераки поставлен был официально, игра была раскрыта. Низшие полицейские уступили, исправник Рубинский пал…

Так была на сей раз побеждена, в лице лукояновского исправника, традиционная формула «все благополучно», старая, добрая формула, которою Русь жила столь многие годы… Исправник Рубинский пал за нее, за то самое, чем жил и чем выслуживался во всю свою длинную и многотрудную карьеру…

Есть в городе и еще одна знаменитость, еще одна жертва тревожных обстоятельств голодного года. Это Н. Д. Валов, отстраненный, по высочайшему повелению, от должности председателя уездной земской управы. История эта в свое время облетела все газеты, и Валов приобрел всероссийскую весьма позорную известность.

Ночью, когда я въехал в Лукоянов, – мой спутник указал мне крайний дом, довольно скромного вида, в котором сквозь занавеску, несмотря на поздний час ночи, мерцал свет…

– Дом Валова, – многозначительно сказал он. – Послал человеку господь испытание… Старуха мать убивается шибко.

Я с любопытством взглянул в окно, светившее одиноким огоньком на пустую и спящую улицу… Да, что чувствуют там, за этой занавеской, в этом доме, над которым нависла тяжесть всенародного позора!..

Впоследствии оказалось, что никакой особенной вины за Валовым не было, и он стал жертвой своеобразной «уездной политики». В разгар пресловутой «новой дворянской эры» господа дворяне чаяли, как ее завершения, – полного упразднения земства. Вражда к земским учреждениям высказывалась цинично и открыто: один земский начальник А. Л. Пушкин, племянник великого поэта, закрыл собственной властью несколько десятков земских школ, придравшись к «недостаточному кубическому содержанию воздуха». Это «кубическое содержание» господа лукояновские дворяне находили очень остроумным. Платить земские сборы считалось чуть не изменой сословию. Один М. А. Философов, предводитель дворянства, накопил земской недоимки восемнадцать тысяч, и господа лукояновцы только злорадно улыбались, когда, под председательством этого доблестного предводителя, земское собрание билось над мучительным вопросом: откуда взять денег для уплаты голодающим учителям и другим земским работникам.

Под влиянием такого настроения и радужных надежд господа дворяне решили, что будет всего лучше, если в земской управе будут, пока что, стоять «три пустых стула». Эти «три пустых стула» стали лозунгом выборной кампании. При благосклонной и – надо прибавить – совершенно незаконной поддержке губернатора (увы! – все того же H. M. Баранова!) «либеральную партию» в уезде удалось разгромить [15]15
  В октябре 1889 года третья часть уезда оставлена была без представителей в земском собрании. Предлогом послужило то обстоятельство, что выборы на съездах прошли без баллотировки шарами. Помимо того, что выборы шарами в сельских съездах вообще большая редкость, оставленные за флагом гласные тщетно указывали, что и в других участках выборы происходили так же, и просили о назначении новых выборов. Эта совершенно законная просьба оставлена была в угоду лукояновской дворянской партии без последствий. Наиболее самостоятельная демократическая часть земства отпала, остальная была деморализована, и… наступила лукояновщина.


[Закрыть]
, и вместо деятельных и энергичных прежних земцев в управе (как раз перед голодным годом!) действительно оказались три пустых стула, на коих восседали три ничтожества, дворянские ставленники из купцов. H. Д. Валов смиренно принял из «господских рук» роль первого нуля в опустошенном земстве и, по словам моего спутника, очень гордился милостью к нему дворян. Однако, когда началась продовольственная кампания, когда господа лукояновцы требовали на свой уезд четыре споловиной миллиона и возник вопрос: кто будет распоряжаться закупками: земская управа или земские начальники и предводители, то те же лица, которые провели Валова в председатели и из власти которых он не выходил все время, – решили устранить его и заменить «своим», дворянином. Они выдвинули против Валова тяжелые и совершенно неосновательные обвинения в недобросовестности…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю