355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короленко » Том 9. Публицистика » Текст книги (страница 8)
Том 9. Публицистика
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:05

Текст книги "Том 9. Публицистика"


Автор книги: Владимир Короленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 53 страниц)

I

ДОРОГОЙ. – ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО. – «МИР» И ПОМОЩЬ

Полночь 25 февраля… Наша утомленная тройка остановилась в д. Беленькой, на арзамасском тракте. Холодный ветер гнал высоко по небу белые облака; луна светила прямо в темные окна спящей, занесенной снегом избы, куда стучался наш ямщик, выкрикивая как-то безнадежно: «Хозявы, а хозявы, хо-зя-вы!..»

Кругом избы на улице стоит множество саней с хлебом. В избе хоть топор вешай. Отовсюду, с полатей, с лавок, снизу и сверху несется богатырский храп. Это возчики, везущие хлеб в Лукоянов… Пока хозяин суется спросонок с фонарем по темному двору, вяло снаряжая нас в дальнейший путь, а мой попутчик отдыхает на полатях, пока покормят лошадей, – я сажусь к столу, на котором коптит плохенькая керосиновая лампа, чтобы набросать в своем дневнике эти первые строки.

Я не думал, что мне придется раскрыть свою книжку так скоро, но судьба сразу же вводит меня в круг «продовольственных» встреч и впечатлений. Сегодня утром, когда я явился на двор, где нанимают «вольных ямщиков», – к хозяину, торговавшемуся со мной, как-то боком подошел мужичок, с лица очень похожий на татарина, и, внимательно прислушавшись к нашему разговору, предложил мне себя в попутчики. Хозяин сначала очень холодно отклонил это предложение, однако, когда к моему крыльцу под вечер подъехали сани, – я увидел в них этого самого Потапа Ивановича Семенова, которого встретил утром. Оказалось, что я не сумел поторговаться и заплатил значительно дороже, чем бы следовало с одного. Это дало возможность сбавить плату Семенову, и общая цифра достигла нормы. Таким образом, Потап Иванович едет до некоторой степени на мой счет, что подало ему повод свалить на меня же и плату ямщикам на чаек и тому подобные мелкие расходы. Из этого я должен был понять, что Потап Иванович человек благоразумный и обстоятельный…

В течение двадцати минут, которые я употребил на сборы и на прощание, Потап Иванович тоже не терял времени даром. Он успел расположить багаж в повозке таким образом, что кованый угол его чемодана пришелся как раз у меня за спиной, а моя подушка – за спиной Потапа Ивановича. Это было устроено с такой быстротой и уверенностью, что понравилось даже мне самому… Я очень люблю цельность подобных типов и наивную непосредственность их почти детского эгоизма. Поэтому в течение первого же получаса пути мы разговорились, как старые знакомые.

Я узнал, во-первых, что Потап Иванович вовсе не татарин, а крестьянин из-под Арзамаса, вероятный потомок какого-нибудь «эрзи». Во-вторых, что он очень религиозен и мечтает о посещении Киева.

– Мощи там хорошенькие, – говорит он. – Пуще всего, – жена донимает: вези да вези. Так ее душа желает…

Потап Иванович не прочь удовлетворить это благочестивое желание, если только на них обоих выдадут удешевленные билеты.

– Можно это? – спрашивает он, уставляясь в меня своими острыми глазками.

– Не знаю, – ответил я.

– Сказывают, голодающим дают, на заработки.

– Так ведь это голодающим и на заработки!

– Ну, ничего! Авось выдадут.

Боже мой! Потап Иванович и не подозревает, очевидно, сколько самых жестоких выводов относительно «якобы голодающих» мужичков можно бы, при желании, вывести из его наивного притязания на дешевый проезд к «хорошеньким мощам»… Вот и выдавай этим «мошенникам» даровые билеты!..

Дальше я узнал от Потапа Ивановича, что он мясник, деревенский богач, делающий хорошие дела с дешевой скотиной, которой он прирезал с осени и на зиму «не есть числа», и, кроме того, что он состоит членом одного тайного общества.

Да, не шутя! В селе Остоженке [9]9
  Собственные имена как этой деревни, так и Потапа Ивановича вымышлены.


[Закрыть]
образовано, – по инициативе, впрочем, господина земского начальника, – настоящее тайное общество, заседания которого происходят в самой таинственной обстановке. Общество носит название «сельского попечительства» и имеет целью составление и исправление списков на предмет выдачи земской ссуды.

– У нас, – говорит мне Потап Иванович не без самодовольства, – отлично устроено: священник, староста, хороших мужиков с пяток. Советуем… Собираемся мы раз в неделю, у меня, у священника, иной раз хоть и в конторе. И сейчас, брат ты мой, не то что двери – оконницы на запор. Ник-кого чтобы ни под каким видом ни ногой! Никто не моги слышать, что говорим мы. Клятву тоже промеж себя положили, икону снимали.

– Это все зачем же?

– А чтобы проносу не было, как же! У нас так: у кого нога ногу мало-мало еще минует, – тому не даем. Сейчас я, например, говорю: Ивану Малаеву не надо, продышит… Так ведь он, Малаев, узнает, злобиться на меня будет. Так вот гля этого, гля, собственно, злобы… А то, брат, ноне народ такой, – меланхолически и как-то таинственно придавил он: – нонешние времена народ не годится вовсе. Священнику вон окна побили.

– За что?

– А за то! Сказал: тому не надо, другому не надо. Больно смело говорил. Теперь осторожнее стал. Не знаю, мол, – попечительство так изделало, больше ничего… На всех злобились… Ноне, брат, народ не прежний: по селу едешь и то тебе из окна кулаком грозят… Хорошо это?

– Ну, а это за что?

– Ни за что, – еще более меланхолично прибавил он. – За то, что работаю и имею достаток. Меня, напримерно сказать, одна-те зоря на работу гонит, другая выгонит, вот я и богат… А они этого не понимают…

Я вспомнил о сундуке и подушке и подумал, что если в деревенской жизни Потап Иванович располагает вещи по той же системе, то, пожалуй, можно бы найти и другие причины столь красноречивых доказательств любви к нему односельцев. Однако я промолчал. Рассказ о тайных заседаниях сельского попечительства, состоящего из таких же Потапов Ивановичей и вершающего судьбу большинства, которое ждет решения с замиранием сердца и с затаенной злобой, – показался мне и поучительным, и интересным. Так вот что значат порой сельские попечительства!!.

– Ну, а себе вы назначили пособие? – спросил я.

– Не… Мне дай бог и свое-то приесть.

– Хорошо! А круговая порука?

– А разве будет круговая-те? – как-то вдруг насторожившись, спросил он.

– Я не знаю. А вам разве не объявляли?

– Нет! У нас не вычитывали. Ежели б круговую объявили, мы тогда как-никак отбились бы и от пособия!

– То есть, как же это?

– Так, не дали бы приговору, богатые-те мужики…

– А бедняки?

– А бедняки как знают. Нам разве охота за них платить… судите сами.

Он помолчал, закрываясь шубой от резкого ветра, и потом прибавил:

– Нет, пожалуй, нынешний год не отбиться бы. Вот чем не отбиться, что народ разлютуется. Ноне, брат, так бывает, что овин без хлеба, и сушить бы нечего, а горит… Понял?

Я понял. Опять мы едем молча, то и дело обгоняя обозы. Сани стучат отводами об отводы, лошади жмутся на узкой колее, пристяжка то и дело утопает в сугробах. И это по всей дороге от самого Нижнего.

– Боже ты мой, какую силу хлеба везут! – замечает Потап Иванович.

– А что, – спрашиваю я, – ежели бы этого хлеба не везли вовсе?..

– То-то вот, – с озабоченностью на выразительном лице говорит он. – Беда бы. Я так полагаю: большое количество народу извелось бы… Который человек сроду не воровал – и тот стал бы похватывать, а кто прежде воровал, тот уж пошел бы на грабеж, на разбойство, на этаки вот штуки пустились бы… Надо бы уж как-нибудь в острог попадать, кормиться нечем…

– А вы вот хотели бы от ссуды отбиться…

– То-то не отбиться бы. Да у нас, слава богу, не вычитывали круговой-то. А то было бы здору в обществе, не приведи бог! Общество у нас несмирное, вдобавок…

– Хорошо. А кто же тогда платить будет за ссуду? Ведь отдавать ее придется…

– Отдавать, – замялся он… – Так вот вы говорите – отдавать! А не возьмут!

– То есть, кто же не возьмет?

– Да никто и не возьмет потому, что взять нечего. Я вот вам скажу, только бы мне в стороне остаться, а то почему не сказать… Народ больно изгадился, не годится вовсе. У меня бабушка померла лет с восемь назад, а была древняя: француза помнила и имела прозорливость. Говорила так: пойдет по миру змей огненный, весь свет исхрещет. Стало быть, – генеральская межева или вот еще тянитьё…

– Это что за тянитьё?

– Вот, – указал он на телеграфную проволоку, звеневшую на ветру у дороги. – Потом, слышь, стала кричать с печки: ай воля, ай воля! Не чаяли мы и воле быть, а пришла, по ее слову. Потом, опять, насчет вина: «ай вольно вино!» И верно: вышла воля вину… зинули народы-те на винище, а там, говорит, и последним временам недолго уж стоять, после воли-те…

Он остановился, видимо, сам запутавшись в этом мрачном лабиринте из тянитья, межевания, воли, винища, выкрикиваний бабушки и собственных соображений… Сколько, однако, публицистов, которые, обсуждая нынешнюю невзгоду, не могут выбраться из того же лабиринта! Это соображение заставило меня терпеливо выслушать несвязную речь деревенского философа, рассуждающего о недугах деревни, и затем я направил разговор на прежнюю тему.

– Так почему же, все-таки, не отдадут ссуды?

– Где отдать! Мы вот мясничаем, по дворам ходим, так нам видно: где прежде бывало две коровы, два теленка, две лошади, два жеребенка, свинья, пять-шесть овец, – одним словом, весь двор во скоте… – теперь пусто: одна лошадь, одна корова, а много и таких: нет ничего. Теперь годов пять-шесть вот какого урожаю нужно, чтобы народу-те мало-мало на крестьянскую степень стать без возврату ссуды. А то где уж… С круговой-то порукой и то не взыскать бы, а без поруки подавно… Эх, ветер-то какой, проносный!..

Дальше мы едем уже молча, Потап Иванович все запахивался, ворча и жалуясь на «проносный» ветер, который все время свистел нам в уши, кидал в лицо мелкою, острою морозною пылью, застилавшей неясные дали глубокой ночи. Где-то далеко и смутно темнели леса. По дороге, сплошь избитой «шиблями», как здесь называют ухабы, – мы то и дело обгоняли обозы. Впереди, назади, почти без перерыва тянутся они темными лентами, теряясь в холодной мгле… Куда они идут, как распределятся, кому принесут помощь?.. И воображение невольно бежит за этими вереницами темных точек, ныряющих по ухабам и утопающих в неопределенной мгле.

Воля, «генеральское межевание», винище, телеграфная проволока… Поговорите с любым «умственным человеком» старого закала, и едва ли он представит вам что-либо более связное для объяснения нынешнего бедствия. Все это, конечно, пустяки, туман мысли, случайные ассоциации, в лучшем случае – симптомы, поставленные на место причин и механически связанные наивною деревенскою мудростью. Не пустяки, однако, то обстоятельство, что и народная мысль часто связывает все это в известную перспективу, которая тянется от прошлого к будущему, отодвигая начало бедствия подальше стихийных случайностей одного-двух годов. Не пустяки этот рассказ о тайных заседаниях попечительства, о разбитых окнах, самовозгорающихся овинах. Правда, Потап Иванович, как и вообще люди, привыкшие, проезжая по селу, видеть сжатые кулаки в окнах своих добрых соседей, склонен, по-видимому, к некоторой нервности и преувеличениям. По общему отзыву, количество преступлений в нынешнем году даже уменьшилось. Однако глубокая рознь, разъедающая деревенский мир, составляет несомненный факт, и иллюстрируется он далеко не одними Потапами Ивановичами…

Много столетий мы, «командующие классы», только брали от крестьянского мира все, что надлежало. Для этого многовековая практика выработала отличный привод, называющийся круговой порукой. Предполагая в общине нечто цельное, с полною гармонией внутренних интересов, мы брали, что надлежало, с первого Ивана, у которого можно взять, предоставляя всем им установить равновесие, как знают. И деревенский мир устанавливал эту гармонию все равно как, хорошо или худо. В этом, приблизительно, сущность круговой поруки.

Но вот наступило время, когда роли поменялись. Давать, давать сейчас, непосредственно, приходится уже нам, а принимать – крестьянскому миру. Мы должны помочь той его части, которая более всего в этом нуждается. Как найти истинную нужду, кому именно дать ссуду и сколько? Кто же знает это лучше самих крестьян? И вот механизм начинает действовать в обратном порядке: мы даем «миру», мир должен распределить в своей среде. Оказывается, однако, что это дело гораздо более трудное. Привод, как шестерня с задерживающим рычагом, действует хорошо только в одну сторону. Брать этим способом легко, давать – трудно. Отовсюду мы слышим жалобы: гармония интересов в среде крестьянского мира оказывается фикцией! Помощь попадает не туда, куда надо, получают не те, кому, по нашему мнению, следует получить. Мир в целом, со своим «равнением по душам», становится между голытьбой и помощью. Первую партию муки, присланной в начале осени, крестьяне тотчас же раздробили на микроскопические доли. Досталось каждому по пяти фунтов! «Пошло на распыл», – острили по этому поводу. В одном уезде исправник, получив сто рублей от благотворительного комитета, сдал их на руки властям большого села для помощи наиболее нуждающимся. «Мир» с быстротой паровой машины разделил деньги опять «по душам»: пришлось на душу по семи копеек. Земские начальники расстроили себе нервы, проверяя списки. «Проверка списков» – это домовые обыски у любого мужика, провинившегося, только в том, что он просит ссуду; это – заглядывание в горшки, это взлом половиц, это экскурсии в подполье… Представьте только себе взаимные отношения на этой почве. Один земский начальник нашей губернии, огорченный всей этой процедурой до окончательной потери терпения, приговорил старуху, «неправильно просившую ссуду», по статье о незаконном прошении милостыни и настаивал в съезде на обвинении… Сколько горьких речей, сколько желчи и укоров по адресу народа!.. Они обманывают, они скрывают хлеб, у такого-то найдена мука, у такого-то картофель… А между тем, если бы, вместо гоньбы по закромам и преследования частных случаев, захотели лучше вдуматься в систему самых отношений к народу, то, наверное, пришли бы к заключению, что деревня не так уж виновата. Вся эта система требует живого обновления. У деревни привыкли брать, давать не умеют. Хотят дать одним, которые не в состоянии платить, а уплаты требуют с других. Представьте только, что в городе, где вы живете, ввели бы принудительные и притом довольно крупные пожертвования, и скажите, как бы вы отнеслись к этому. Деревня жертвует не мало, – по-своему и добровольно. Посмотрите на эти массы нищих, у каждого окна получающих кусок хлеба… Но принудительного пожертвования, хотя бы и в пользу своих односельцев, она избегает теми средствами, какие у нее под руками. В этом отношении средний деревенский мужик похож на среднего горожанина: он хочет платить только за себя… А так как ссуду потребуют со всего мира, то есть с плательщика, то и взять ее считает себя вправе плательщик, которому, вдобавок, тоже пришлось очень плохо. Полумистическое представление о каком-то особенном народном «укладе», где богатый или средний член общины охотно и сознательно берет на себя бремя своего неимущего собрата, – увы! – только фикция. Факт состоит в том, что и в общине кипит уже разлад и антагонизм интересов, что теперь это явление проступает с особенной яркостью, что с ним надо считаться…

Однако – факт, хотя и совсем другого рода, состоит также и в том, что хозяин, сонный и сердитый, вошел уже со своим фонарем со двора, где он налаживал что-то очень долго, – и сообщает, что все готово. Потап Иванович с недовольной и кислой миной лезет с теплых полатей, возчики начинают шевелиться. Итак, надо кончать. Вероятно, мне придется еще не раз возвращаться к этому вопросу, так как в нем, сколько я могу судить, общий фон нынешних отношений… То обстоятельство, что мне, беллетристу по профессии, приходится набрасывать в деревенской избе эти торопливые строки об общине и круговой поруке, а читателю придется их перечитывать, – тоже, быть может, является фактом, заслуживающим некоторого внимания. Да, надвигаются вновь эти неотвязные вопросы серой мужицкой жизни, основательно забытые, отодвигаемые на задний план даже в литературе и теперь так властно заявившие вновь о себе…

Опять дорога, опять морозная мгла, еще темнее, так как луна закатилась, опять обозы, то и дело стучащие отводами по нашим саням…

– Куда?

– В Лукоянов с семенами…

Ну, и мне тоже в Лукоянов…

II

В АРЗАМАСЕ. – ЗЕМСКИЙ НАЧАЛЬНИК. – ОПЯТЬ ДОРОЖНЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ. – НЕЧТО ОБ ОППОЗИЦИИ И ФАНТАСТИЧЕСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ НА ГРАНИЦЕ УЕЗДА

Часа в два следующего дня я в Арзамасе. Скучно. Ночь без сна, день – продолжение ночи. Те же холодные тучи, серое небо и «проносный» ветер. Вдобавок, трудно найти город скучнее и тоскливее Арзамаса. Видавший некогда лучшие дни, но оставленный вне железных дорог и пароходного сообщения, – город падает и пустеет. Вот почему Арзамас в лице своих представителей все брюзжит в губернских собраниях и жалуется на судьбу. Арзамас забыт, интересы Арзамаса приносятся в жертву… В последнее время мелькнула надежда: общественные работы… Почему бы не провести Арзамасскую линию? Увы, напрасно! Арзамасу нужна железная дорога, но… Арзамас едва ли нужен железной дороге [10]10
  Теперь через Арзамас прошла уже железнодорожная линия.


[Закрыть]
.

Широкие улицы, громадная площадь и церкви, церкви – весь город уставлен огромными церквами. На улицах пусто, кое-где мелькнет редкая фигура прохожего, праздничные флаги треплются на ветру, делая это зрелище унылого города еще более тоскливым.

Две гостиницы. В одной, – как говорил мой спутник, – останавливается «разнословие», грязно и шумно. В другой пусто и скучно. Ужасный воздух, занавески с траурными каймами пыли во всякой складке; в вентиляторе, когда я попытался открыть его, оказалось еще прошлогоднее птичье гнездо. Зато в коридорах стены украшены старыми изодранными картинами: это работа Ступинской художественной школы, пользовавшейся широкой известностью в начале XIX столетия. В лучшие времена Арзамас был приютом муз… Все прошло, и изодранные картины в промозглом коридоре еще усугубляют ощущение дремотной арзамасской тоски.

На черной доске в коридоре я прочитал знакомую фамилию: Вронский, и на следующее утро имел удовольствие видеть у себя первого еще земского начальника, так сказать, на месте действия. Молодой человек с высшим военным образованием, он только несколько дней назад принял должность. Не знаю, как это делается в других губерниях, но у нас на земских начальников возложено все продовольственное дело на местах. Очень может быть, что это несколько неожиданно с точки зрения закона, который предполагает в уезде другие хозяйственные органы, но у нас так это выработалось практикой этих месяцев: земский начальник – исследователь, хозяин, опекун, благотворитель. Он составляет списки, он их проверяет, он организует у себя склады хлеба, он его раздает. Теперь представьте себе в этом положении человека, который знает деревню и ее быт настолько, насколько можно его знать тому, кто сначала учился в гимназии или корпусе, потом в военном училище, в академии или в университете. Деревня, это – каникулы или дача на летние месяцы; и вот с такой подготовкой человек очутился в разгаре самых жгучих и сложных вопросов деревенского быта…

Я видел отставных корнетов, которые чувствовали себя в этом положении совершенно беззаботно. Господин Вронский, которого я встретил в Арзамасе, наоборот, по-видимому, сильно угнетен и встревожен, что я приписываю влиянию более серьезной теоретической подготовки. По его мнению, дело поставлено плохо. Списки нуждающихся составлены безобразно. При первой же проверке наткнулся на богатого мужика, получающего по первому разряду. Рассердился и, разумеется, посадил под арест. На следующий день приходит жена, плачет, просит отпустить: мужик вовсе и не просил ссуды, его внесли в список по мирскому равнению, он только не отказался… Очевидно, надо отпустить. Списки составляли сельские попечительства или комитеты из деревенских «оптиматов». Выходит плохо, – значит, прежде всего нужно упразднить комитеты. Но чем же заменить их, чтобы вышло хорошо? В селе Остоженке (вымышленное мною название того самого села, о тайных заседаниях в котором рассказывал мне Потап Иванович) обратился к священнику. Староста составит список, священник сделает свои отметки. Тот и руками и ногами. Во-первых, он сам член того же попечительства, а во-вторых, у него уже побили окна, хотя он мог прикрываться попечительством [11]11
  Из песни слова не выкинешь, – потому я заношу этот характерный факт, засвидетельствованный мне с двух сторон. Однако не объясняется ли он какими-нибудь местными особенностями остоженского попечительства?


[Закрыть]
. Что же будет, когда он возьмет всю ответственность за правильность списков на себя?

Господин Бронский склонен к простейшему бюрократическому способу: лучшими помощниками он считает старшин, которые, получая жалованье, дорожат местами. Старосты в один голос умоляют об одном: «Ради бога, нельзя ли как уволиться?» Иные из них получают десять рублей в год, другие по двенадцати в месяц. Порой на огромное село – староста один; другой раз в небольшой деревушке четверо старост. На структуре деревни отражается до сих пор крепостное прошлое: в огромном селе был один владелец, образовалось одно общество, и один староста выбивается из сил; в деревеньке было четыре помещика, и вот она до сих пор сохраняет это деление, и каждое общество выбирает своего старосту…

Это замечание кажется мне характерным: застой, который мы так ясно ощущаем во всех сферах нашей жизни, быть может, с особенной силой проявляется в деревне. Свободное развитие и творчество новых форм жизни остановилось на акте освобождения, и теперь сдавленная со всех сторон жизнь деревни застыла в старых перегородках…

– Итак, – спросил я в заключение, – как же все-таки быть?

– Сам еще не знаю… Надо изменить систему… Одно для меня и теперь очевидно: обысков следует положительно избегать.

– Позвольте, – о каких обысках вы говорите?

– Об обысках в домах у крестьян, в амбарах, ну, всюду, где может быть хлеб. Это называется проверкой имущества… Недавно у бабенки при такой проверке отыскали хлеб… Стала кричать: «Ваше ли дело по подклетям шарить!..» Конечно, – закончил земский начальник со вздохом, – посадил под арест, а все-таки… действительно, скверность…

Выпив наскоро стакан чаю, унывающий земский начальник торопливо простился и побежал куда-то по неотложному делу, оставив меня с уверенностью, что никакой общей системы не существует. Все делают земские начальники, от них все и зависит. Пожелает кормить, – накормит, не пожелает, – проморит голодом. Захочет устроить попечительство, – устроит; захочет уничтожить уже существующее, – уничтожит. У каждого «своя система»… В одном участке с 12 июля до десяти раз менялись земские начальники. Итак, пережить десять смен разных более или менее мудрых систем. Несчастный, должно быть, участок…

Днем я посетил лесничего Россова, с которым познакомился во время одного из своих путешествий по Нижегородскому краю. У ворот его дома толпа мужиков; просят «уволить от работы». Это – по части общественных работ. Лентяи и пьяницы? Совсем нет. В продовольственной комиссии нашли справедливым «наряжать» рабочих поровну из разных земских участков. Таким образом, наряду с привычными лесными работниками очутились коренные земледельцы, не умеющие направить надлежащим образом пилу. Приходят они верст за девяносто, и в то время, как другие зарабатывают копеек сорок – пятьдесят, они могут выработать не более десяти – пятнадцати, тогда как прокормиться стоит, по нынешним ценам, копеек двадцать. Разумеется, просят «уволить», и нельзя не уволить, потому что работа, действительно, требует сноровки. А самовольный уход может повлечь лишение пособия, как уклонившихся от предлагаемого заработка…

По рассказам г. Россова и его жены, до начала выдачи ссуды в город хлынули нищие из деревень… Женщины с грудными детьми, старшие дети хватаются за платье, плачут, просят, падают в ноги… Вот что устранено пособиями, а ведь это было только начало…

– Страшно и подумать, что было бы, если бы не эти обозы, – сказал г. Россов, указывая в окно на возы, которые и во время нашего разговора тянулись, скрипя, по засыпающим улицам Арзамаса…

Двадцать восьмого, в час дня, я опять выезжаю из Арзамаса и опять на вольных. Мой новый попутчик – крестьянин, хлебо– и лесоторговец, возвращающийся домой после расчетов с одной из уездных управ. Фигура топорная, сколоченная грубо, но добродушная. Человек солидный, думающий и неглупый.

День светлый, лошади бегут тихой рысцой, – станция длинная. Мы опять говорим о голоде и о деревне. На этот раз я имею дело с человеком довольно развитым, и потому «тянитьё» и выкрикивания бабушек в разговоре отсутствуют. Иные суждения моего собеседника метки и характеристичны, но и здесь, как всегда, деревенская мысль не поднимается выше непосредственных наблюдений.

– Самое есть первое зло в деревне – кабак… Вот верно написано в «Сельском вестнике». Уж именно кто-то написал – практичный человек: «Прежде, говорит, работали мы на барина, на помещика… Страдали! Теперь, говорит, работаем уже на барыню (это водочка!). Слово с ней сказать – семь копеек. Два слова – вдвое». То есть это так верно написано, – в аккурат! Второе есть зло, что хуже прежнего разбою… Как бы умно вам это высказать, – процент! На рубль теперича процентщик берет три копейки, пять копеек в месяц под залог. А что составляет залог? Хлеб на корню, озими. Не поплатился в срок – озими отнимает в свою пользу… Теперь вот господь и их ударил порядочно.

– А что?

– Да как же! Под озими у них задано по три рубля, а озими не уродились; ну, мужички поступились: берите, батюшки…

Он смеется в воротник своей шубы… В это время мы минуем большое село. Внизу, по суходолу, в стороне от дороги вытянулся небольшой порядочек. Крохотные оконца крохотных избушек, без дворов и огородов, отсвечивают в синеватой мгле наступающего зимнего вечера. Это кельи.

– Третье есть зло, – говорит мой спутник, указывая на них, – вот эти самые кельи. Это вот проживают тут солдатки, безмужницы, девки старые, вдовы и тому подобные, без наделу которые женщины… Вот они у себя устраивают всякие штуки… Самая язва тут и есть. Тут, в избах этих, пряники едят, семечки щелкают, на гармониях зудят, песни играют и даже, хуже всего, – водку пьют… Девки пятнадцати-шестнадцати лет – и те балуются. Вот зло какое, вот бы что искоренить!.. Греха тут сколько. Отец не пускать, мать опять, слабостью, заступаться! Раздор! А там за девкой приударит какой-нибудь молодец, богатого отца сын. Матери-то и лестно: думает – жених, а он вовсе и не жених, ищет себе одного расположения. Возьмет свое и отчаливает. Эх, и говорить неохота, скверность! Лет не более пятнадцати, как это гнездо у нас завелось, а теперь вот в нашем селе вряд наберется домов двадцать, где хозяева держат свой дом в руках. А то… Даже, скажу вам, незаконного младенца девушка принесет, и то за стыд не считают. Дескать, не моя одна, вон и у таких-то, и у таких-то…

Порядочек с кельями, вызвавший эти страстные обличения, и все село давно скрылись из виду, а мой спутник все еще продолжает негодущие речи…

– А отчего же завелось это гнездо? – спрашиваю я.

– Надзору нет…

– А земские начальники?

Он отворачивается и смолкает. В молчании чувствуется «политика». Во всех официальных обращениях «институт земских начальников» выставляется, как акт особенной царской заботы о народе, но деревня, по-видимому, воспринимает его иначе. Люди, подобные моему спутнику, уже отвыкли от «патриархального обращения». Даже полиция относится к ним с известной почтительностью. И вот теперь земский начальник, отставной корнет или прогоревший местный дворянин, может, – в упоении своей новоявленной власти, – тыкать его, посадить в кутузку, оттаскать за бороду. Примеры бывали: резвая дворянская молодежь на первых же порах показала и свою власть, и полную безответственность. Поэтому, как самая реформа, так и первые шаги земских начальников глубоко оскорбили деревенских людей того типа, как мой спутник. Они сами порой вздыхают о каком-то особенном «надзоре». Но это надзор каких-то утопических патриархов, благочестивых, солидных, умеющих вести свои дела и могущих научить других… А тут власть дана людям, нередко беспутничавшим и разорявшимся на глазах у таких вот деревенских философов… И деревенские философы чувствуют, что с реформой, вместо укрепления строгих нравов и старинного порядка, идет что-то совсем другое… А громко выражать свое мнение по нынешним временам опасно…

Солнце закатывается, снега синеют, кой-где сверкают замерзшие проталины. Дорога развертывает все новые виды и картины. Для человека, который умеет читать эту книгу, она говорит много.

Вот, качаясь, точно челнок на волнах, ползет навстречу воз соломы. Тощая лошадь, усталый мужик, жалкий возишко…

– Откуда? – спрашивает мой спутник.

– Из Голицына.

– Голицыно-то за Лукояновым сорок верст, – поясняет он мне, – да до дому ему верст еще тридцать… Вот и судите: это он за семьдесят верст съездил, взад-вперед сто сорок верст, да за воз заплатил рубля три. Вот оно что стоит ныне скотину-то сберечи. Из плохих годов самый плохой этот год. В прошлом годе плохо же было, так хоть корма-то были, скотина дышала. Ныне так соткнулось с обеих сторон, что ни людям, ни скотине продышать нечем… Ударил господь батюшка, по всему народу ударил. Присмирели православные…

– А говорят, в вашем уезде пьют больше прежнего?

– Пустое говорят. Унялись, кабаков сколько позакрыли. Да вот, посмотрите: вон обоз едет с куделью. Хвощане это. Каждый год кудель от нас возят. Ежели бы вы их в прежние годы посмотрели, – то и дело пьяные попадались. Лежит себе, да еще поперек воза, и песни орет. Кинет его на шибле, – он и летит с возу торчком. А ныне поглядите-ка: ни одного пьяного. Нет, что тут пустяки толковать: присмирели, все присмирели под гневом господним… Потускнел народ… Так потускнел, иной раз и смотреть-то жалко…

После этого мы некоторое время ехали молча…

Зимняя заря погасла далеко впереди, снега посинели, луна ныряет меж высокими, холодными облаками… Какие-то летучие тени пробегают по снежным полям и сугробам, отблески по подмерзшим гладким проталинам вспыхивают и гаснут. Холодный ветер шипит, кидает мелким снежком, забирается под шубу, наводит тоску.

– Граница уезду близко, – говорит Брыкалов, кутаясь в свою шубу.

– Где?

– Вон там, за второй гатью, под лесом.

Еще с версту… Только теперь, у этой границы, я начинаю ясно чувствовать томящую неопределенность своего положения… Куда я еду? Что стану делать, с чего начинать, у кого просить содействия и помощи в незнакомом месте, в непривычном деле?

Незадолго перед своим отъездом из Нижнего я узнал, что лукояновская продовольственная комиссия и уездное благотворительное попечительство (два учреждения, состоящие из одних и тех же членов) высказались против учреждения столовых в уезде. Высказались сначала неясно и глухо. «Признавая в принципе полезным», – комиссия находит, что для столовых нужны деньги и люди. Денег нет, людей тоже нет, значит, и делать нечего… Тогда из губернии указаны на месте люди, которые согласились взять на себя ведение столовых, и этим людям, по представлении ими смет, высланы через уездное попечительство деньги на открытие столовых. Но тут случилось нечто совсем уже неожиданное: попечительство, вместо того чтобы передать деньги по назначению, секвестровало их и разделило по земским участкам. Вышло так, что люди, найденные в уезде стараниями губернского комитета, оказались без денег, которые именно им высылались; деньги, посланные на определенное дело, оказались изолированными от людей, которые их просили. Было ясно, что дело столовых в уезде далеко не в авантаже и что те же неведомые мотивы, которые заставили отстранить от уезда триста тысяч пудов казенной ссуды, отстраняют теперь от населения и благотворительную помощь. К печальному настроению, вызванному во мне безотрадными картинами и свистом холодного ветра, присоединилось нерадостное соображение, что вот за той чертой, в конце длинной гати, я силою судеб окажусь в невольной оппозициик местным уездным властям…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю