355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Повести » Текст книги (страница 10)
Повести
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 19:18

Текст книги "Повести"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Серьезное, бледное лицо, панически блестящие глаза на нем. Так нужно слово помощи! Он, Генка, скажет о Юлечке только хорошее — ее тоже в классе считали черствой, никто ее не понимал — зубрилка, моль книжная. Каково ей было терпеть это! Генка даже ужаснулся про себя — он всего минуту сейчас терпит несправедливость, Юлечка терпела чуть ли не все десять лет! — Я верю, верю — ты, Гена, не откажешь в ночлеге и велосипед ради товарища не пожале-ешь…— Блестящие глаза в упор. — Даже рубаху последнюю отдашь. Верю! А когда бьют кого-то, разве ты не бросаешься спасать? Ты можешь даже жизнью жертвовать. Но… Но ради чего? Только ради одного, Гена: жизни не пожалеешь, чтоб красивым стать. Да! А вот прокаженного, к приме-ру, ты бы не только не стал лечить, как Альберт Швейцер, но через дорогу не перевел бы — побрезговал. И просто несчастного ты не поддержишь, потому что возня с ним и никто этому аплодировать не будет. От черствости это?… Нет! Тут серьезнее. Рубаха, велосипед, жизнь на кон — не для кого-то, а для самого себя. Себя чувствуешь смелым, себя — благородным! Ты так себе нравиться любишь, что о других забываешь. Не черствость тут, а похуже — себялюбие! Черствого каждый разглядит, а себялюбца нет, потому что он только о том и старается, чтоб хорошим выглядеть. А как раз в тяжелую минуту себялюбец-то и подведет. Щедрость его не настоящая, благородство наигранное, красота фальшивая, вроде румян и пудры… Ты светлячок, Гена, — красиво горишь, а греть не греешь. Юлечка опустила веки, потушив глаза, замолчала. И лицо ее сразу — усталое, безразличное. — Это ты за то… отказался в Москву с тобой?…— с трудом выдавил Генка. — Думай так. Мне уже все равно. Генка затравленно повел подбородком. Перед ним сидели друзья. Других более близких друзей у него не было. И они, близкие, с детства знакомые, оказывается, думают о нем вовсе не хорошо, словно он враг. Он взял себя в руки, придушенно спросил: — Ты это раньше… что я светлячок? Или только сейчас в голову пришло? — Давно поняла. — Так как же ты… в Москву?… — За светлячком можно в чащу лезть сломя голову, за себялюбцем в Сибирь ехать, не только в Москву. Тут уж с собой ничего не поделаешь, — не подымая глаз, тихо ответила Юлечка. Ночь напирала на обрыв. От нее веяло речной сыростью. Перед всеми как раздетый… Светлячок, надо же! Чтоб только не растягивать мучительную тишину, Генка хрипло попросил: — Игорь, давай ты. — Может, кончим все-таки. Врагами же расстанемся. — Спасаешь, благодетель? — Что-то мне неохота ковыряться в тебе, старик. — Режь, не увиливай. — Н-да-а. Игорь Проухов… С ним Генка сидел на одной парте, его защищал в ребячьих потасовках. Как часто они лежали на рыбалках у ночных костров, говорили друг другу самое сокровенное. Много спорили, часто не соглашались, бывало, сердились, ругались даже, но никогда дело не доходило до вражды. Игорь не Юлечка Студёнцева. Вот если б Игорь понял, как трудно ему, Генке, сейчас: дураком выглядит, без вины оболган, заклеймен даже — светлячок, надо же… Если б Игорь понял и сказал доброе слово, отбрил Веру, возразил Юльке — а Игорь может, ему нетрудно, — то все сразу бы встало на свои места. Попросить при всех о помощи, сознаваться, что слаб, Генка не мог, а потому произнес почти с угрозой: — Режь! Только учти, я тебя тоже жалеть не стану. Эх, если б Игорь понял, не поверил угрозе, мир остался бы прежним, где дружба свята, правда торжествует, а ложь наказывается… Но Игорь поскреб небритый подбородок, не глядя Генке в глаза, угрюмо сказал: — Не пожалеешь?… Само собой. Что ж… 9 За Зоей Владимировной закрылась дверь. С минуту никто не шевелился. Скрипнул стул под Иваном Игнатьевичем, директор решительно поднялся, грудью повернулся к Ольге Олеговне, насупленно-строгий и замкнутый: — Не кажется ли вам, что вы сейчас обидели человека? Сильно обидели и незаслуженно! У Ольги Олеговны немигающие, широко открытые глаза, но неподвижное лицо все равно кажется каким-то слепым. Тяжелая копна вознесенных волос и расправленные плечи. — Мне очень жаль, что так получилось. — Голос сухой, без выражения. — Не сочтите за труд извиниться перед ней. Иван Игнатьевич редко сердился, но когда сердился, всегда становился церемонно-вежливым: «Не сочтите за труд… Смею надеяться… Позвольте рассчитывать…» — Извиниться? За что? Неподвижное лицо Ольги Олеговны ожило, взгляд вновь стал подозрительно-настороженным. — Вы только что, любезная Ольга Олеговна, сказали, позвольте напомнить: «Мне очень жаль, что так получилось». Надеюсь, сожаление искреннее. Так сделайте же следующий шаг — извинитесь! — Мне жаль… Наверное, как и каждому из нас. Жаль, что у Зои Владимировны долгая жизнь оканчивается разбитым корытом. — Разрешу себе заметить: разбитое корыто — довольно рискованное выражение. — А разве она сейчас сама не призналась в этом? — Не станете же нас уверять, уважаемая Ольга Олеговна, что долгая жизнь Зои Владимировны не принесла никакой пользы? — Пользы?… Сорок лет она преподает: Гоголь родился в таком-то году, Евгений Онегин — представитель лишних людей, Катерина из «Грозы» — луч света в темном царстве. Сорок лет одни и то же готовые формулы. Вся литература — набор сухих формул, которые нельзя ни любить, ни ненавидеть. Не волнующая литература — вдумайтесь! Это такая же бессмыслица, как, скажем, не греющая печь, не светящий фонарь. Получается: сорок лет Зоя Владимировна обессмысливала литературу. Пушкин, Достоевский, Толстой, Чехов глаголом жгли сердца людей. По всему миру люди горят их пламенем — любят, ненавидят, страдают, восторгаются. И вот зажигающие глаголы попали в добросовестные, но, право же, холодные руки Зои Владмировны… Сорок лет! У скольких тысяч учеников за это время она отняла драгоценный огонь! Украла способность волноваться! Вы в этом видите пользу, Иван Игнатьевич?! Иван Игнатьевич сердито засопел, спрятал глаза за кустистыми пшеничными бровями. — Но она еще была преподавателем и русского языка, научила тысячи детей грамотно писать. Хоть тут-то признайте, что это немалая заслуга. — Научить правильно писать слово — и отучить его любить. Это все равно что внушать понятия высокой морали и вызывать к ним чувство безразличия. — Странный вы человек, Ольга Олеговна, — огорченно произнес Иван Игнатьевич. — Вдруг взорвались — готовы крушить и проламывать головы только потому, что девочка-выпускница задела вас за живое. — Вдруг?… Неужели для вас выступление Студёнцевой неожиданность? — Да уж признаюсь: от любого и каждого ждал коленца, только не от нее. — И вы считали, что у нас в школе все идеально, не нужно освобождаться от старых навыков? — Положим, не все идеально и от каких-то привычек нам придется освобождаться. — Но тогда придется освободиться и от тех, кто безнадежно увяз в этих старых привычках. — Освободиться от Зои Владимировны?… Немедленно? Или можно подождать немного, хотя бы того не столь далекого дня, когда она сама решит оставить школу? — Недалекого дня? А когда он наступит? Через год, через два, а может, через пять лет?… За это время сотни учеников пройдут через ее руки. Я преклоняюсь перед вашей добротой, Иван Игнатьевич, но тут она, похоже, дорого обойдется людям. Иван Игнатьевич, опустив борцовские плечи, недовольно разглядывал Ольгу Олеговну. — Мне кажется, вы собираетесь выправить накренившуюся лодку, черпая решетом воду, — сказал он с досадой. — То есть? — То есть мы освободимся от Зои Владимировны, а на ее место придет молодой учитель, только что окончивший наш областной пединститут. И вы рассчитываете, что он-то непременно будет горящим. Вам ли не известно, что в областной пединститут, увы, идут те, кто не сумел попасть в другие институты. Десять против одного, что на смену Зое Владимировне придет неспособный раздувать святой огонь Пушкина и Толстого. Не рассчитывайте на Прометеев, дорогая Ольга Олеговна. Ольга Олеговна не успела ответить, как по учительской прокатился глуховатый басок: — Зоя Владимировна опасна больше других? Сомневаюсь. Директор шумно повернулся, Ольга Олеговна подобралась: подал голос учитель физики Решников. — Что ты хочешь этим сказать, Павел? — спросила Ольга Олеговна. — Хочу сказать: врачу — излечися сам! — Ты считаешь, что я?… — Да. — Зои Владимировны?… — В какой-то степени. — Объясни. И Решников поднялся, нескладно высокий, крепко костистый, с апостольским пушком над сияющим черепом, лицо темное, азиатски-скуластое, плоское, как глиняная чаша. 10 Игорь Проухов сидел на скамье и целился твердым носом в Генку — всклокоченная шевелюра, светлое чело, темный подбородок. — Тебя тут по-девичьи щипали. Вот Юлька сказала: прокаженного через дорогу не переведет, для себя горит, не для других. А кто из нас в костер бросится, чтоб другому тепло было? — Может, я брошусь, — отозвалась Юлечка. — Готов встать перед тобой на колени… За негорючесть я тебя, старик, не осуждаю. Считаю: если уж гореть до пепла, то ради всего человечества. Почему я, он или кто другой должен собой жертвовать ради кого-то одного, хотя бы тебя, Юлька? Что ты за богиня, чтоб тебе — человеческие жертвоприношения? — А я не жертв вовсе, я отзывчивости хочу. За отзывчивость, даже чуточную, я сама собой пожертвую. — Э-э! — отмахнулся Игорь. — Сама хоть с крыши вниз головой, лишь бы вовремя схватили, не то ушибиться можно. Верка лучше Генку нащупала: баловень судьбы, любое дается легко. — Уж и любое, — усмехнулась молчавшая Натка. Генка вздрогнул, кинул на Натку затравленный взгляд. — Допускаю исключения, — с едва проступившей улыбочкой согласился Игорь. И Генка вскипел: — Красуешься, философ копеечный! Хватит. По делу говори! И призрачная улыбочка исчезла с лица Игоря. — Может, не стоит все-таки по делу-то? А?… Оно не очень красивое. — Нет уж, начал — говори! — Дело прошлое, я простил тебя — ворошить не хочется. — Простил? Нужно мне твое прощение! — Тебе не нужно, так мне нужно. Как-никак много лет дружили… Догадываешься, о чем я хочу?… — Не догадываюсь и ломать голову не стану. Сам скажешь. — Учти, старик, ты сам настаиваешь. — Цену себе набиваешь! — Ладно. Почему не уважить старого друга… Почтеннейшая публика, мы с ним часто играли в диспуты, и вы нам за это щедро платили — своим умилением… — Хватит кривляться, шимпанзе! — Мой друг бывает очень груб, извиним его. Грубость баловня судьбы: я, мол, не чета другим, я сверхчеловек, сильная личность, а потому на дух не выношу тех, кто хоть чуть стал поперек… — Сам ярлыки клеишь, обзываешься, как баба в очереди, а еще обижаешься — груб, извиним! — Мы обычно спорим на публику, но однажды схлестнулись с глазу на глаз. Он стал свысока судить о моих картинах, а я сказал, что его вкусы ничем не отличаются от вкусов какого-нибудь Петра Сидорыча, который не морщится от кислой банальности. И, представьте, он согласился: «Да, я — Петр Сидорыч, рядовой зритель, то есть народ, а ты, мазилка, антинароден». Я засмеялся и сказал, что преподнесу ему на день рождения народную картину — лебедей на закате, и непре-менно с надписью: «Ково люблю — тово дарю!» Он надулся и, казалось, ничего особенного, все осталось как было — ходили по школе в обнимочку. — Вот ты о чем!… О выступлении… — Да, о том. Должна была открыться выставка школьного рисунка. Не у нас — в областном Доме народного творчества. Событие! С этой выставки лучшие работы должны поехать в Москву. Хотелось мне попасть на эту выставку или нет?… Хотелось! И он это знал. Но… Но выступил на комитете комсомола… Что ты там сказал обо мне, Генка? — Сказал что думал. Хвалить я тебя должен, если у меня с души прет от твоих работ? — Но при этом ты ходил со мной в обнимочку, показательно спорил, играл в волейбол… И ни слова мне! За моей спиной… — А что я мог тебе сказать, если и сам не знал, о чем пойдет речь на комитете… — За моей спиной ты продал меня! — Я говорил только то, что раньше… Тебе! В глаза! — Нет, мне передали: ты даже растленность мне вклеил… В глаза-то говорил пообкатанней, боялся — отобью мяч в твои же ворота. — А тебе не передали, что я талантливым тебя называл? — Вот именно, чтоб легче подставить ножку… Ходил в обнимочку, а за пазухой нож держал, ждал случая в спину вонзить. С минуту Генка ошеломленно таращил глаза на Игоря, а тот целился в него носом — отчужденно-спокоен. — Ты-ы!… Игорь пожал плечами: — Сам просил — я не набивался. — Ты-ы!… Ты-ы меня!… Носил за пазухой!… — Сказал факты, а вывод пусть делают другие. Генка, сжав кулаки, шагнул на Игоря: — Я те-бе!… Игорь распрямился, выставил темный подбородок. — Давай, — тихо попросил он. — Ты же самбист, научен суставы выворачивать. Генка остановился, хрипло выдохнул: — Сволочь ты! — Я сволочь, ты святой. Кончим на этом. Аминь. — И правда кончим, — откликнулась Вера с жалобно округлившимися глазами. — Господи! Если б я знала… — А ты ждала, что я все съем! — Пусть меня лучше, не надо его больше, ребята. Пусть лучше меня!…— Вера всхлипнула. — Пожалела. Спасибо большое! Только я не нуждаюсь в жалости! Давайте, давайте до конца! Все раскройтесь, чтоб я видел, какие вы… Сократ, валяй! Ну! Твоя очередь! Генка кричал и дергался, а Сократ, как ребенка, прижимал к животу гитару. — Я бы лучше вам спел, фратеры. — Тут на другие песни настроились, разве не видишь? Не порти хор. — А я что, Генка… У нас с тобой полный лояль. — Не бойся, его не ударил и тебя бить не стану. Дави! — Для меня ты плохого никогда… Конечно, что я тебе: Сократ — лабух, Сократ Онучин — бесплатное приложение к гитаре. А кто из вас, чуваки, относится с серьезным вниманием к Сократу Онучину? Да для всех я смешная ошибка своей мамы. У нас же праздник, фратеры. Мы должны сегодня петь и смеяться, как дети. Эх, дайте собакам мяса, Авось они подерутся!… — Моя очередь. Натка не спеша разогнулась, твердые груди проступили под тонким платьем, блуждающая улыбочка на полных губах, под ресницами — убийственно покойная влага глаз. Никому сейчас не до улыбок. Генка замер с перекошенными плечами… 11 Двадцать с лишним лет назад они пришли в школу — трое педагогов со студенческой скамьи, два парня с колодками орденов и медалей на лацканах поношенных пиджаков и девица с копной волос, с изумленно распахнутыми глазами. Школа встретила их по-разному. Иннокентия Сергеевича — уважительно. Раненный под Белгородом, он слишком наглядно носил на себе след войны — пугающий лиловый шрам на лице, и в то же время он не кичился фронтовым прошлым, не требовал привилегий, держался скромно, преподавал толково, о нем сразу же установилось прочное мнение — надежный работник, образец для подражания. Павел Павлович Решников, тоже фронтовик, трижды раненный, награжденный орденами, с ходу вошел в конфликт со школой. Он считал, что школьные программы по физике устарели — нельзя преподавать лишь законы Ньютона, когда современная наука живет открытиями Эйнштей-на, — начал преподавать по-своему. Остальных преподавателей тогда вполне устраивали привыч-ные программы, все они были старше Решникова, а потому резонно замечали, что яйца курицу не учат, на экзаменах с пристрастием спрашивали с учеников не то, чему их учил Павел Павлович. До полного разрыва со школой у него не дошло, он по-прежнему преподавал физику не строго по программам и не по учебникам, но делал это уже осторожно — инспекторские проверки никогда не заставали его врасплох, его ученики достаточно хорошо знали программный материал. Сам же Павел Павлович являлся в школу, чтоб дать уроки и исчезнуть. Ни с кем из учителей он не сходил-ся, не вступал в споры, не навязывал своих взглядов. Его кто-то назвал однажды — вечный гастролер. На это он спокойно возразил: «Смотря для кого. Ученики меня так не назовут». У Павла Павловича среди учеников всегда были избранники, которых он приглашал даже к себе на дом, снабжал книгами. Ольгу Олеговну школа сначала встретила равнодушно — молодой преподаватель истории, ничем, собственно, не выделяющийся. Она выделилась не преподаванием, не педагогическим мастерством, а неукротимым правдолюбием. Ольга Олеговна могла во всеуслышанье произнести то, о чем все осмеливались лишь шептаться по углам, заклеймить подхалимов, обличить зарвав-шихся, не считаясь ни с их властью, ни с их авторитетом. Она всегда шла напролом — пан или пропал — и почти всегда выходила победителем. В школе менялись директора, Ольга Олеговна оставалась бессменным завучем вот уже пятнадцать лет. Она часто упрекала Решникова «за отшельничество», но уважала его за преданность своей науке. Науке, а не предмету — физике! Она сама давно уже не скрывала недовольства существу-ющими учебными программами. Решников и Ольга Олеговна скорей были единомышленниками, врагами же — никогда! И вот сейчас Решников поднялся, чтобы выступить против нее. — Объясни.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю