355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Жаботинский » Диана » Текст книги (страница 2)
Диана
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:54

Текст книги "Диана"


Автор книги: Владимир Жаботинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

– Что именно?

– Борьбу за власть.

– Милый, я не желаю с тобой враждовать; владей себе на здоровье своим добром и оставь меня в покое.

– Но мы не будем враждовать! Напротив! Мы останемся друзьями, как до сих пор; наша дружба, напротив, только очистится благодаря тому, что мы честно и открыто вынесем из нее за скобку единственный пункт, который нас разделяет, и локализуем всю борьбу на этом одном пункте. Очень просто.

– Ты – дитя, сказал я, – мы возненавидим друг друга на третий день.

– Почему? Вообрази, что мы бы ежедневно состязались в фехтовании или играли друг с другом в шахматы. Разве люди из-за этого ссорятся?

Я ответил, что пойду лучше послушать оперетту „Пять частей света“, но он пошел за мной и в каждом антракте долбил свое. Когда дошли до Борго, поднялся ко мне и долбил свое. Нервы мои не выдержали, я почувствовал, что через секунду расплачусь, и мне, действительно, захотелось целовать Диану, как он, и еще лучше, чем он. Я повернулся к нему и сказал сердито:

– Хорошо. Принимаю вызов.

Тогда он протянул мне руку и торжественно произнес:

– Итак: мы остаемся друзьями; ты ради меня ни от чего не отказываешься и будешь добиваться любви Дианы, как сделал бы чужой; я тебе тоже не благодетельствую, ничего тебе даром не отдаю и буду стараться, чтобы Диана с тобой не виделась, запрещу ей бывать у тебя; словом, мы в этом чужие люди до того момента, пока один из нас не признает себя побежденным! И мы остаемся друзьями.

Тут он, слава Богу, ушел, а я провел бессонную ночь. В эту ночь я, быть может, по настоящему любил Диану. Я вспоминал, как она в „Полумиле“ стала передо мной на колени и поклялась, что любит. Она сказала „vi voglio bene“ [30]30
  Vi voglio bene (итал.) – я к вам очень привязана


[Закрыть]
– какое хорошее, ласковое, сближающее слово. Если бы она пришла ко мне в эту ночь, я бы ей подарил всю жизнь – бери и играй, как хочешь. Если вы ждете, что я теперь вам изложу военный план, проникнутый отвагой и фантазией двадцати лет, то ошибаетесь. Вести осаду, посылать записки, назначать свидания, рискуя ждать и не дождаться, или подстерегать у дверей – это не в моей природе. Из России я вывез одну внутреннюю ценность, еще доныне подкрепляющую меня на путях земного бытия: незыблемую, убежденную веру в святой авось. Я занялся, как ни в чем не бывало, своими учебниками, очень пострадавшими за время наших тройственных кутежей, и не беспокоился.

Когда пришел Гоффредо, я его принял очень просто и не обмолвился ни словом о Диане или о вчерашнем. Его это, видимо, коробило, беспокойная натура не переносила молчания о том, что на уме; он вглядывался в меня, делая нарочно паузы, как бы приглашая меня начать, и не мог ничего добиться. Тогда он сказал:

– А тебе кланялась Диана.

Я ответил:

– Спасибо, поклонись и ей. Пойдешь сегодня смотреть Джачинту Пеццана в „Терезе Ракэн“? [31]31
  Джачинта Пеццана (1841–1919) – итальянская драматическая актриса; „Тереза Ракэн“ – спектакль по одноименному роману французского писателя Эмиля Золя (1840–1902)


[Закрыть]

– Нет. Я занят. – В тоне этого „занят“ ясно звучало приглашение спросить „чем?“ Я сказал:

– А я пойду.

Тогда он сказал:

– Я занят. Мы с Дианой едем смотреть закат на вилле Боргезе [32]32
  Вилла Боргезе – один из самых популярных музеев Рима, включающий в себя картинную галерею и городской парк


[Закрыть]
и вернемся поздно.

Я сказал:

– Жаль. Пеццана удивительная артистка. В молодости она гремела. Ее помнят еще в России под именем Гвальтьери.

Он сказал:

– Что ж, я тоже недурно проведу время.

„Он начинает нагличать“, – подумал я и сел молча за бюллетень одесского гоф маклера. Он постоял у окна, постучал пальцами о стекло, потом каблуком о каменный пол, потом не выдержал и обернулся.

– А я Диане все сказал.

Я тихо проговорил:

– Ульки – четырнадцать процентов, сандомирки – двадцать два процента. [33]33
  Улька, сандомирка – сорта зерна


[Закрыть]

Он продолжал:

– Все. Что она не должна с тобой видеться, а при встрече должна вежливо поклониться и пройти мимо и все рассказывать мне.

Я тихо проговорил:

– Остальное с мельницы Вайнштейна.

Он сказал:

– И она, знаешь, отнеслась вполне спокойно и была весь день в прекрасном настроении.

Я поднял голову и сказал ему:

– Я тоже. А теперь иди домой и не мешай, а то твой депутат наговорит глупостей, и все скажут, что ему дурак писал речь.

На другой день Гоффредо, не трогая опасных тем, только спросил у меня:

– Хорошо играла Пеццана? – И я видел, что он ждет с моей стороны такого же вопроса; я разразился диссертацией о натурализме на сцене, сопоставил Эрмете Дзаккони с Эрмете Новели [34]34
  Эрмете Дзаккони, Эрмете Новели – известные итальянские актеры начала ХХ в.


[Закрыть]
и не без удовольствия чувствовал, что в душе моего друга нарастает невнятное чувство тревоги. Он, по видимому, органически не переносил недомолвок. Невысказанное слово жгло его, как горячая картофелина, лишало спокойствия и самообладания. Ему необходимо было знать, что я затеваю, по крайней мере, – что испытываю, но я молчал.

Я потом узнал, что он старался выпытать о моих планах у Дианы, даже довел ее до слез, но ей решительно не о чем было рассказывать.

Когда он пришел на четвертый день, я увидел, что он положительно несчастен и хочет вызвать меня на разговор о Диане во что бы то ни стало. Я сейчас же достал свои хлебные таблицы и начал пространное объяснение о движении зерновых грузов по Днепру. Он меня прервал на шестой минуте.

– Это после, я сейчас устал.

– Хорошо, – ответил я и запер аккуратно ящик. Мы молчали.

– Слушай! – начал он.

– Что?

– Не пора ли кончить эту комедию?

– Какую?

– Да вот эту. Ведь все равно – ничего не выйдет.

– Может быть.

– Я тебя уверяю, ничего не выйдет.

– Может быть.

– Не может быть, а наверное. Да чего тебе еще, сама мне сказала.

– Ну, и радуйся.

– Конечно, радуюсь. Но мне жалко тебя. Ты себя ставишь в глупое положение. Если бы ты знал, как она вчера хохотала при одной мысли!

Смешно сказать: игра была грубая, но меня она глубоко задела. Я почувствовал себя словно после пощечины. Я Диану знал, она всегда с тем, кто в эту минуту сильнее; может быть, она и действительно вчера хохотала при „одной мысли“. Я напряг все силы, чтобы не выдать своих ощущений и найти колкий ответ, но ничего не находилось. Он это мгновенно понял, и мы оба почувствовали, что в эту минуту он получил надо мною верх.

– С тебя этого достаточно, – сказал он. – Послушайся меня, заяви, что отказываешься, и кончено.

– Давно ли ты сам настаивал, чтобы я не отказывался?

– То было другое дело! Ты считал, что можешь добиться всего, и только ради меня сдерживаешь свою волю. За это спасибо, мне благодеяний не нужно. Теперь у нас речь идет о другом: ты убедился, что все равно ничего не достигнешь, признай это, и мы опять заживем по старому.

– Да кто тебе сказал, что я убедился?

– Как? Ведь я тебе говорю, что она… Или ты мне не веришь?

Я успел взять себя в руки и сообразил, что лучшее оружие против него – уклончивость и отмалчивание, как до сих пор. Я постарался выразить на лице полное спокойствие и ответил ему так:

– Вот что я тебе лучше скажу: сегодня Мальдачеа [35]35
  Николо Мальдачеа – итальянский актер и певец


[Закрыть]
читает неаполитанские куплеты в саду Савойя. Ты мне его всегда хвалил. Хочешь пойти?

Он криво улыбнулся.

– Хорошо, – сказал он, – тебе, видно, этого мало. Тебе нужны осязательные доказательства? Ты их получишь.

Я вернулся домой за полночь. Хозяйка случайно еще не спала. Она мне сказала через дверь:

– Ваш друг с рыжей бородой спрашивал вас недавно.

Раздеваясь, я услышал на улице условный свист: мы пересвистывались рефреном марсельезы: „Aux armes, citoyens“. Я выбросил ключ, и Гоффредо вошел ко мне, в руках у него был запечатанный конверт.

– Пожалуйста. Это для тебя.

Адрес был написан каракулями Дианы. Я взял письмо и похолодел, во рту стало горько. Я не сомневался: ее можно было уговорить написать все, что только угодно. Сейчас я должен буду прочесть это письмо, сам прочесть, и Бог знает, какие обидные вещи там написаны… Он ждал и приговаривал с улыбкой человека, у которого дело в шляпе:

– Будь любезен, прочти. Я, конечно, не знаю, что там сказано. Не веришь? Честное слово, не знаю. Даже вышел из комнаты, пока она писала и запечатывала. Но ей я велел написать тебе всю правду. Надеюсь, это тебя вылечит.

Тогда я почувствовал, как вся кровь прилила к моему лицу; мне было стыдно, я был унижен, мне хотелось спрятаться; я по пытался что-то сказать, но только застонал, удушье меня взяло, я разорвал письмо на мелкие кусочки, бросил на кровать и заплакал, как девочка. Он что-то говорил надо мною, трогал меня за плечо; я сказал ему: „Уходи“, и он ушел, а я провел опять бессонную ночь. Это, кажется, была самая нехорошая ночь в моей жизни; Бог с нею, не хочу ее описывать. Да я бы и не мог ее описать. До сих пор не знаю, что это было: муки ревности или бешенство самолюбия. Мне с ужасной отчетливостью рисовалось, как он ее награждал за это письмо, и я рвал на себе волосы, как делают люди от ревности, но я в то же время сознавал довольно ясно, что если бы ее сто человек еще жарче ласкали, мне было бы все равно и корень моей муки не в ней, а в Гоффредо, в моей обиде… Нехорошая ночь!

А назавтра, часов около двенадцати, когда я еще спал, ко мне постучались. Я сказал „аванти“ [36]36
  Аванти (итал. avanti) – здесь: войдите


[Закрыть]
– я думал, что это Гоффредо, или другой знакомый, или, может быть, ничего не думал, а просто сказал „аванти“ со сна. Сон оставил меня в одно мгновение: это была барышня с миловидным личиком, с каштановыми волосами и карими глазами в синеватой белизне яблок, небольшая, стройная, свежая, лукавая, по имени Диана. Моя комната наполнилась звоном серебряных бубенчиков. О, нечего бояться, он уехал к своему депутату и будет там обедать. Ах, как он ее пилил в эти дни! Он только и говорил, что обо мне; она бы сама столько не думала обо мне, если бы он не напоминал всякую минуту…

– А вы какой глупый. На что было ему рассказывать, что я вам нравлюсь? Или вчера – почему не ответили ему просто: хорошо, я сдаюсь, признаю себя побежденным? Мы бы тогда гораздо удобнее устроились. Он ведь дикарь, они все такие в Сицилии; я ему всегда уступаю и потом делаю по своему. Зачем вы не прочли моего письма? Уж я там написала все бранные слова, сколько знаю, так что он остался доволен. Делайте, как я, а то вы его дразните, и что в этом за смысл? Вы там, в России, тоже, видно, дикари.

И я рассчитался с Гоффредо за эту ночь, и за письмо, и за насмешки. В три часа мы видели сквозь зеленые жалюзи, как он проехал к себе домой; тогда она ушла и еще раз велела мне на прощанье:

– Делайте, как я.

Я сказал:

– Нет, Диана. Я вас не выдам, как бы он ни издевался надо мною, но признать себя побежденным – на это я не согласен.

Она пожала плечами и вымолвила, уходя:

– Значит, послезавтра.

Гоффредо пришел ко мне вечером с бегающими глазами: он не знал, как себя держать со мною. Вчера он видел меня разбитым на голову и был бы очень рад заключить после этого мир. Но, как и Диана, он считал меня северным дикарем, который способен опять заартачиться.

Мой спокойный вид и прием укрепил в нем это последнее опасение. Я очень подробно расспросил его, как и что говорил депутат по поводу наших таблиц, о каждой мелочи переспрашивал десять раз, так что он, наконец, от нетерпения задергал плечами и ногами и сказал мне резким тоном:

– Да зачем ты все говоришь о том, что меня нисколько не интересует?

– Потому что это интересует меня.

– А меня интересует вопрос, решился ли ты прекратить свои дурачества?

– Милый, – сказал я, – мы условились воевать до тех пор, пока один из нас не признает себя побежденным. Разве ты уже собираешься признать себя побежденным?

Он в досаде отшвырнул от себя какую-то из вещичек моего стола.

– Знаешь, – сказал он, – нужна большая развязность, чтобы говорить это после вчерашнего письма.

– Я не читал никакого письма.

– Рассказывай! После моего ухода ты собрал клочки и прочел. Я уверен.

– Наивный ты человек. Зачем мне читать письма, продиктованные тобою?

Он вскочил.

– Я сейчас притащу Диану сюда, она тебе все это повторит в лицо.

Я кивнул головой:

– Конечно, повторит. Я ей даже скажу: не стесняйтесь, Диана, говорите мне все, что он прикажет, – я ведь хорошо знаю, что вы этого не думаете.

– Как же не думает? – закричал он. – Если бы ты знал, что она мне говорила о тебе еще до письма! Еще до нашей войны! Мне жаль тебя, я не хочу повторять! Ты ей физически противен! Когда ты садишься возле нее, она старается отодвинуться. Твой вид ее смешит, и я даже сердился на нее за это… Что ты на меня так уставился? Да, да, она мне все это говорила. Что ты на меня так смотришь?

– Гоффредо, – спросил я самым спокойным тоном, какой имелся когда либо в моем регистре ленивого человека, – а тебе не приходит в голову, что я в эту минуту, быть может, смеюсь над тобой?

Он опешил, глаза его забегали.

– Почему?

– Так. Я не спорю, ты прав, она тебе все это говорила, и ты пока победитель. Я-то это знаю. Но… откуда у тебя в этом такая уверенность? Подумай только, что за комичное положение у тебя, если я, допустим, в эту минуту слушаю твои ядовитые речи и хохочу про себя?

Он подскочил к моему лицу; я заметил, что на этот раз он действительно бледен.

– Ты с ней виделся?

– Я с ней? Боже сохрани!

– Дай сию минуту честное слово.

– Сколько угодно. Только ты вообще на мое честное слово не полагайся. Я, знаешь, в этих формальностях не щепетилен. Мы, люди высшего полета…

Гоффредо вышел из себя:

– Ты хуже всякого иезуита! – крикнул он, сильно акцентируя по сицилийски. – Ты меня морочишь намеками и сейчас прячешься, выпускаешь яд и не даешь себя поймать. Не раздражай меня! Берегись!

И он бросился на стул, тяжело дыша и бегая глазами по углам. Так прошла минута.

– Видишь, – сказал я, – пусть эта сцена будет тебе уроком. Когда ты меня вызвал на эту борьбу, ты мне обещал, что мы останемся друзьями; а вместо того ты меня с первого дня дразнишь и вызываешь. Будь спокоен, я Дианы пока не видел, но советую тебе от чистого сердца – не заговаривай о ней со мною, иначе тебе всегда хуже будет. Потому что ты можешь только в е р и т ь; з н а т ь правду могу только я, и это всегда мне дает преимущество над тобою. Самое смешное на свете – это хвастать своими богатствами перед человеком, который только что сунул эти самые твои богатства себе в карман; пойми это – и не рискуй. Будем говорить о чем угодно, только не о Диане.

Он совета не исполнил, и странные отношения завязались между нами с того дня; я никогда не наблюдал ничего похожего, даже в книгах, кажется, не читал. Он не мог послушаться меня и больше не заговаривать о Диане: ему необходима была уверенность, он не в состоянии был провести час спокойно без полной уверенности, а между тем он понимал, что я сказал истинную правду, вытекающую из положения: он мог только верить, но знать мог только я. Эта мысль не давала ему покоя. При каждой встрече Диана жаловалась, что он ее мучит подозрениями и допросами.

Со мной он беспрестанно нервничал. Каждый день с точностью закона повторялось одно и то же: он наводил разговор на Диану, убеждал меня отказаться от бесполезной борьбы; я отмалчивался; тогда он переходил на боевой тон, насмехался, говорил мне унизительные вещи от своего имени и от ее, пока я не задавал ему стереотипного вопроса:

– А что, если все воробьи кругом в эту минуту помирают со смеху, слушая тебя и зная что-то такое, чего ты не знаешь?

Десять раз я повторил эту глупую фразу и десять раз она выводила его из себя. Он чувствовал себя в какой-то ловушке, среди полной темноты; ему необходимо было кричать, бередить свою царапину, и он разражался против меня обвинениями во всех пороках мира, переходил к угрозам – „это плохо кончится, берегись“ – несколько раз чуть не довел себя до истерики, а назавтра начинал сначала.

Однажды мы с Дианой поехали далеко за город, на кладбище, где похоронено сердце Шелли; там же могила Китса [37]37
  Перси Биш Шелли (1792–1822) – один из ведущих английских поэтов романтиков, Джон Китс (1795–1821) – крупнейший английский поэт эпохи романтизма


[Закрыть]
, под камнем без имени, согласно воле поэта. Мы хорошо провели время. Как раз у меня тогда не было денег, и даже в придорожный трактир нельзя было завернуть: она это называла „мигранья“ [38]38
  Мигранья (итал. micragna) – скудость, бедность, безденежье


[Закрыть]
и приняла как новое развлечение. На десять сольдов она умудрилась купить удивительно много хлеба и салами и даже четвертушку белого вина из Фраскати; мы позавтракали на траве, она хохотала и провозгласила напыщенный тост за здоровье всех migragnosi в Италии, в России и в целом свете. Потом она подробно расспросила про Шелли и Китса, и почему английский язык такой некрасивый. Потом мы бродили по окрестностям, она пела песенки на диалекте, плела венки и играла в прятки с детьми; прибежала, запыхавшись, и объяснила мне, что детки – прелесть, в особенности на расстоянии 15 сантиметров.

– Почему?

– Блохи дальше не скачут.

На обратном пути мы поместились на площадке трамвая; мы были одни, я расспрашивал о Гоффредо.

– Он стал совершенно бешеный. Знаете, недавно кулаком ударил меня по голове, так что гребешок врезался и у меня кровь пошла. Все за то, что я нечаянно повторила какую-то вашу остроту. А виноваты вы.

– Чем это?

– Вы его дразните. Я вам сто раз говорила: скажите ему, что сдаетесь, потеряли надежду, я недоступна, и баста. Он успокоится и перестанет мучить меня. А то и его жалко.

– Скажите, Диана, – спросил я, – вы его любите?

Она подумала:

– Я такая: я всех люблю, кто со мной хорош. Вас, его… Его больше, потому что он любит меня по настоящему.

– А я нет?

– Вы? Я вам нравлюсь и только. Если бы не вся эта комбинация и не ваше самолюбие, вы бы и не обратили на меня внимания.

– Вы давно такого мнения? – О, я знаю человека с первой встречи. – Отчего же вы не отогнали меня, коли так? Она засмеялась по своему, потом сказала неопределенно: – Э! Через десять минут стряслась беда.

Я уговаривал ее пробраться в мастерскую глухими переулками: в восемь часов вечера Гоффредо обещал прийти за ней туда и отвезти домой. Но ей непременно хотелось пройти по Корсо. На Корсо была нарядная толпа. Вдруг она вскрикнула. Прямо на нас шел Гоффредо; его лицо выражало невероятную степень бешенства, а в руках у него был букет, очевидно, припасенный для Дианы. Я не успел опомниться, как он подскочил к Диане и ударил ее по щеке. Она закрыла лицо руками и бросилась в переулок, он за нею, а я за ним. Из публики сзади кто-то засмеялся, кто-то свистнул. Гоффредо нагнал Диану и вел ее теперь под руку, почти тащил, говоря на ухо, вероятно, что-то очень грозное. Я не знал, что делать. По моим тогдашним понятиям о долге кавалера, мне следовало вернуть Гоффредо пощечину; может быть, я бы так и сделал – в те годы мы храбры, – но он усадил ее в коляску и, не глядя на меня, велел ехать в Борго. Я погнался за ним в другой коляске. Извозчики, стоявшие на том углу, народ бывалый, поняли сцену и тоже засвистали нам вслед. Но самый опытный из всех был мой извозчик. Он ни за что не хотел догнать коляску Гоффредо и всю дорогу советовал мне повернуть в другую сторону, уверяя с видом знатока:

– Они помирятся, вы только не мешайте.

Гоффредо увел Диану к себе наверх. Когда я взбежал за ними, дверь уже была заперта: я постучался – не ответили. Я прислушался: за дверью Диана говорила довольно спокойным тоном, Гоффредо молчал – он, очевидно, успел высказаться по дороге. Потом у Дианы изменился тон, стал не то мягче, не то жалобнее – я испугался, не режет ли он ее, но в эту минуту разобрал, что она говорила:

– Не плачь, как тебе не стыдно!

Это меня успокоило. Гоффредо очень легко рыдал, почти до истерики; он мне рассказывал, что в семье у них кто-то страдал падучей. Я знал, что его припадки гнева кончались слезами и после этого он был безопасен, по крайней мере, на полчаса. А за эти полчаса, они, без сомнения, помирятся. Умный человек мой извозчик.

Я пошел к себе. Уже темнело, и я машинально, по привычке, поставил кастрюлю с водой на спиртовую горелку и зажег, хотя мне совсем не хотелось чаю…Я был сильно взволнован, я ругал себя за всю эту историю. Что за глупая игра? Гоффредо ее любит, а я тешу свое ребяческое самолюбие; он страдает, ее срамят посреди улицы, а я, в сущности, тоже играю дурацкую роль. Я почувствовал, что все это мне надоело.

Так я просидел много минут; вода уже кипела, а я не заметил; вдруг моя дверь отворилась, и Гоффредо вошел, не постучавшись и не снимая широкой шляпы; войдя, он повернулся и запер дверь на ключ, а ключ положил к себе в карман. Потом он остановился у двери и сказал:

– Я с тобой сейчас расправлюсь.

И он медленно достал из кармана кривой сицилийский нож и стал его открывать зубами. Я знал этот нож – у них в Сицилии такие называются „cinque soldi“ – и не раз открывал его просто пальцами, чтобы нарезать колбасы, но Гоффредо был, видимо, под обаянием своей роли мстителя и действовал торжественно и картинно, подражая „маффиозо“ своего родного острова. У меня была полная уверенность, что он меня не тронет, но стильность этой сцены захватила и меня. Я рванул свою кровать и поставил поперек комнаты, между нами обоими.

– Это тебя не спасет! – сказал он и поставил колено на край постели. Тогда я взял дымящуюся кастрюлю за длинную ручку и ответил ему:

– Если ты двинешься, я тебе ошпарю физиономию кипятком. Сиди смирно.

Он улыбнулся, – я вспомнил, что в книгах моего детства это называлось „дьявольской улыбкой“ – и сказал, любезно кланяясь:

– Ничего, я подожду, пока остынет.

Я молча поставил кастрюлю на стол, потушил горелку, долил спирт из бутылки и опять поставил кастрюлю на огонь.

– Бутылка полная, – прибавил я лаконически, – сегодня купил.

Затем я взял стул и бросил в ту сторону.

– Присядь.

Он ответил:

– Спасибо, присяду.

Мы помолчали.

– Она мне все сказала, – начал он знакомым, дразнящим тоном.

– Все? – спросил я.

– Все.

Я ответил по латыни: Блаженны верующие, таковых бо есть царствие небесное.

– Все. Как ты ее нагнал сегодня на улице и как клянчил – да, клянчил, слышишь? клянчил!! – чтобы она прошлась с тобой, иначе ты грозил отравиться. Она говорит: „Я ему не поверила – разве такой трус покончит с собой? – Но я все таки испугалась, и мне стало жалко“. Так она говорит. Ты ей теперь еще более гадок, чем до сих пор. Слышишь?

– Слышу.

– Она говорит, что на тебе был потертый воротничек и ей было неловко идти с тобою рядом. Понимаешь?

– Понимаю. Само собой. Худой воротничек – это не привлекательно, что и говорить.

– Она говорит, что ты скуп, как раввин, – ты угостил ее на поллиры черствым салами и заставил пройти полдороги пешком.

– А тебе не показалось в эту минуту, что комары, вьющиеся над лампой, что-то знают и смеются над глупым Гоффредо?

Он сорвался со стула, я ухватился опять за ручку кастрюли. Он положил руки в карман.

– Ты будешь со мной драться на дуэли. На пистолетах. Через платок. Один из нас должен умереть.

– Обязательно должен? – спросил я.

– Обязательно.

– Так иди на мост св. Ангела [39]39
  Мост Св. Ангела – мост через Тибр возле замка Св. Ангела


[Закрыть]
и утопись, потому что я намерен еще пожить.

Он опять улыбнулся той самой улыбкой; его осенила новая мысль, и он ее мне изложил мягким, учтивым и ядовитым тоном:

– Да, ты прав, нам, действительно, лучше не драться. Я сделаю иначе. Под нами у трактирщика есть слуга, он из моего города и большой молодец – i cughiuni ci sannu di pulveruzzu – (это по сицилийски высшая аттестация мужества и опытности, но при дамах ее нельзя перевести даже приблизительно). Я его найму сопровождать Диану повсюду, и если ты только покажешься на той улице, он тебе кости переломает.

– Нанимай, – сказал я.

– А кроме того, я пойду с Дианой в полицию, к самому квестору [40]40
  Квестор – полицейский чиновник в Италии


[Закрыть]
, и она заявит, что она моя невеста и ты ей не даешь проходу. Тебя выселят из Рима, можешь быть уверен. Квестор меня знает!

Я ответил:

– Мне действительно рассказывали, что квестор тебя знает и что ты ему даже оказывал маленькие услуги. Впрочем, это, кажется, не тут, а в Сицилии.

– Да я и без квестора обойдусь! – вскричал он. – Я пойду в русское посольство и заявлю, что ты компрометируешь свое отечество; они тебя этапом доставят в Россию и отдадут на попечение родителям.

– Ты дурень, – сказал я, – в русском посольстве тебе велят изложить это на бумаге и прийти за ответом через два месяца.

– Кончим это! – крикнул он. – Я тебе приказываю поклясться сию же минуту, что ты оставишь Диану в покое!

Я сказал:

– Ступай домой, Гоффредо. Не заставляй меня доливать горелку.

Он опять схватил нож, а я кастрюлю. Тогда он тяжело задышал, отпер дверь и вышел, а в сенях повернулся и сказал мне с глубоким убеждением:

– Ты злое, бессердечное существо, пусть тебе судьба отравит каждую минуту счастья.

В полночь ко мне вошла Диана. Я читал в постели; я приподнялся и удивленно взглянул на нее.

Она сказала:

– Меня прислал Гоффредо. Он ждет внизу.

– Что такое?

– Я должна вам наговорить кучу ужасных вещей, гром и молнию.

– Вы и так ему наговорили достаточно по моему адресу, – ответил я с горечью.

Она простодушно объяснила:

– Он меня щипал.

Я невольно улыбнулся: она смотрела на меня так наивно, миловидное личико было совсем спокойно, на синем отливе белков ни следа слез, не все пуговицы блузки были застегнуты, и каштановые волосы едва закручены. У нее бывали минуты, когда не было во всем Борго девушки лучше ее. Мне стало грустно, что сейчас она мне объявит о необходимости больше не видеться. Но она вместо того сказала:

– Завтра я весь день проведу с ним. Хотите, послезавтра утром, в восемь часов, на Пинчо [41]41
  Пинчо – название холма и парка


[Закрыть]
, у большой стены?

И протянула мне руку; я взял обе и привлек ее к себе. Она испуганно оглянулась на окошко, и вдруг ей стало смешно. Она закинула голову и засмеялась, но не как серебряный звоночек, а тихо, как шелест шелковистой травы под ветерком, перед зарею, а Гоффредо ждал внизу.

Все таки через пять минут я остался один, и скверно было у меня на душе. Мне представилась сторона этого дела, которую до сих пор я как-то упустил из виду: что мы с Гоффредо, в сущности, как он тогда верно сказал у Араньо, играем в шахматы, а ставка у нас живая, и каждым ходом мы ее глубже запутываем во что-то нехорошее. До встречи с Гоффредо у нее не было ни с кем настоящего романа. Мы это знали наверное. Прошло два месяца, и вот она в один и тот же час и его и моя, так мило, легко, беззаботно. Зачем мы ее заманили на этот путь? И даже не мы, а я?

Мысли перешли на нее. Я до сих пор не умею „раскусить“ человека. Знаю часто его привычки, знаю, что он сделает или скажет в любом случае, но определить его одной формулой, свести отдельные, хорошо мне знакомые черты к немногим основным свойствам, поставить диагноз личности – это никогда мне не удается. Я живу с человеком годами и затрудняюсь сказать, добрый он или злой. В то время я был, понятно, еще слабее по этой части; Диана мне казалась величайшей из загадок мира сего. Для чего ей все это? Чувство? Может быть, его она еще любила, но ко мне была, по крайней мере, так же равнодушна, как я в глубине души к ней. О власти темперамента смешно было и подумать – ей недоставало еще добрых пяти лет до того дня, когда из этой gamine [42]42
  Gamine (франц.) – девчонка, проказница


[Закрыть]
вырастет женщина. Не могло быть и расчета: Гоффредо за все время подарил ей кушак и перчатки, а я был и вовсе „миграньозо“. Без любви, без страсти и корысти, зачем она скользила по канату между Гоффредо и мною, терпела его грызню и побои и такой стыд, и необходимость каждую минуту быть настороже, лгать, изворачиваться? Тогда не мог понять, и по сей час не понимаю.

В восемь часов утра, на послезавтра, я был на Пинчо: может быть, опоздал на пять минут, и Диана была уже там. Она стояла спиной ко мне у парапета большой стены. Я остановился, смотрел на нее, и мне пришла в голову новая, хмурая мысль. Эта большая стена была любимым местом девических самоубийств. Точно такие sartine, как Диана, приходили сюда, надев чистое белье с самыми нарядными кружевами своего бедного гардероба – „чтобы городовой не смеялся“ – и бросались на мостовую с огромной высоты; каждую неделю случалось такое дело, и в газете „Месаджеро“ даже был для этих случаев постоянный заголовок: „Dal muraglione del Pincio“ [43]43
  „Dal muraglione del Pincio“ (итал.) – здесь: „Самоубийцы стены Пинчо“


[Закрыть]
. Не придет ли за этим сюда через несколько лет и Диана? Чем она хуже других и чем она лучше?

Она стояла у парапета, заглядевшись пока не на мостовую внизу, а на Рим. Ночь была холодная, город только что начал освобождаться из тумана. Здания и площади уже были видимы, но так, как видимо тело женщины сквозь летнюю ткань или как в очертаниях подрастающей девочки предугадываются будущие линии полного расцвета – полутенью, полутоном, полунамеком. Казалось, Рим заново создавался перед нами, уже задуманное, грандиозное, но недосказанное диво.

Я окликнул Диану; она сказала: „Как красиво!“ – и я увидел у нее две слезинки на ресницах; если бы мне это рассказал другой, я бы не поверил.

Я повел ее в аллею и сказал ей, что во всей этой путанице нет ни капли смысла. Гоффредо мучит меня насмешками, и я не могу положить им конец; в отместку извожу его пыткой неуверенности, а он свою муку срывает на Диане, и она расплачивается за всех троих. Стоит ли? И ради чего?

– Добро бы вы хоть любили меня, но ведь этого нет?

– Э! – неопределенно ответила она и после прибавила: – я же вам говорила третьего дня…

Я ее тоже не любил, но в эту минуту мне показалось, что я мог бы всю жизнь играть ее каштановыми прядями и слушать ее смех. Неизъяснимая нежность переполнила мою душу, в гортани защекотало, что-то горячее подступило к глазам и остановилось на самом пороге. Я сказал:

– Бог с тобою, довольно, и так я тебе сделал много зла. Попрощайся со мною, поди своей дорогой и не поминай лихом нашего часа. Только уходи сейчас, а то тяжело.

Она взяла мою руку, погладила, посмотрела мне в глаза, улыбнулась грустно и так тонко, словно много знала о себе и обо мне такого, о чем не говорится, потом сказала:

– Хорошо, я пойду, проводите меня до конца аллеи, – и пошла.

Я шел за нею. В конце аллеи мы остановились. Она подала мне руку и стояла спиной ко мне. Я глухо сказал:

– Диана.

Она глухо отозвалась:

– Что?

Я спросил:

– Если вы не любили, зачем все это?

Долго она думала, не отнимая руки у меня, потом сказала:

– А я откуда знаю?

И ушла, не оглядываясь, только на обороте еще раз улыбнулась и пропала с глаз.

* * *

В полдень я уложил свой чемодан и переехал к другому приятелю, не помню теперь, как его звали и кто был он такой, и был ли рад гостю, все равно. Помню только, что жил он в дальнем квартале, куда редко забредают люди из Борго. Оттуда я послал Гоффредо письмо: „Всего доброго. Если узнаешь мой адрес, не тревожь меня“. Сам я никуда не ходил и не помню, о чем думал и что делал; кажется, ничего.

Так ушло несколько недель, настало мне время ехать домой, и по стечению личных и семейных дел видно было, что я, должно быть, уж не вернусь обратно. Тогда ощутил я, что нет на свете места, где можно человеку жить после Рима; мило, как улыбка покойного друга, стало мне все, что я знал, видел и пережил в этом городе – дома, случаи, люди. В вечер накануне отъезда я взял коляску и объехал несколько любимых мест, только в Борго не велел ехать. Но меня на Корсо заметили молодые люди и закричали:

– Куда вы спрятались?

А один прибавил:

– Бедный сицилийский друг ищет вас по всем катакомбам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю