Текст книги "Мушкетёры Тихого Дона"
Автор книги: Владимир Ерашов
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
На уровне груди великана находилась огромная рукоять двуручного рыцарского меча, как-то хитроумно продетая через специальные кольца и ремешки перевязи, наискось пересекающей его мощный торс. Только вот самого рыцарского меча, как такого и не было, а вместо него была гигантская, исходящая из рукояти и доходящая почти до самой земли сабля. Причем сабля с изогнутым, как оно и положено клинком, и шириной… почти, что в две ладони. Надо сказать, что до груди сабля доходила только Опанасу, нормальному человеку она была бы вровень с головой. Ножен на сабле не было, да и быть, в принципе, никак не могло, поскольку никакого размаха рук, даже столь огромных как у Портосенко, для ее извлечения из ножен всё равно было бы недостаточно. Поэтому «оглобушка», а именно так трепетно и любовно величал свою великанскую саблюку Опанас, носилась на перевязи через грудь, прикрепляясь к ней сложной системой колец и ремешков. Причем, несмотря на сложность крепления и непривычный способ ношения оглобушки, в нужный момент, боевое положение она принимала буквально за считанные секунды.
Заполучил же свою оглобушку Портосенко следующим образом. Поскольку был он казаком запорожским, то к его основной профессиональной казачьей специализации, а именно к различной татарве и туркам, в качестве дополнительного вражеского элемента были, естественно, присовокуплены ещё и ляхи. И вот как-то раз, занимаясь привычным козацким делом, а именно разоряя очередную ляшскую латифундию, нагло возведенную одним из польских магнатов прямо на берегу Днепра, посреди невиданной роскоши, Опанас наткнулся на золоченные рыцарские латы еще времен достопамятной Грюнвальдской битвы. Сами латы никакого впечатления на него не произвели, а вот от вида огромного двуручного, сжимаемого рыцарскими перчатками меча – риттершверта у Портосенко перехватило дыхание, и гулко забилось сердце…
Передав золоченые латы в общий дуван (из них потом четверть пуда чистого золота выплавили), Опанас упросил братьев сичевиков оставить для него столь приглянувшийся ему меч. Меч и впрямь был прекрасен, а главное, хоть и изготовлен более двух столетий назад, но сработан прямо как под Портосенко. И вес, и длина – все соответствовало, только вот был он, как оно мечу и положено прямой, а значит, к казачьей рубке мало приспособлен.
Прибыв на Сечь, Опанас на следующий же день, прижимая левой рукой к сердцу меч, а правой неся штоф горилки, с зажатым подмышкой жаренным поросенком, и имея при себе еще пару штофов в карманах шаровар, отправился к кузнецу, справляющему оружие для всего его коша. Три дня из кузни валил дым, и только на четвертые сутки из нее вылез дочерна перепачканный сажей хмельной Опанас, и, щурясь от яркого солнца, победно воздел на высоту своей вытянутой руки уже не рыцарский меч, а самую натуральную «козацку шаблю».
Да, не зря они с кузнецом трудились, три штофа горилки выпили и целого поросенка съели, потому как неуклюжий и прямой, как аршин, немецкий риттершверт, в казачьей походной кузне вдруг превратился в по-своему даже изящную саблю. Правда, весьма гигантских размеров, но зато прекрасно сбалансированную для нанесения рубяще-режущих ударов. Рукоять же меча так и осталась нетронутой, разве что какое-то латинское изречение (видимо, рыцарский девиз бывшего владельца) с перекладины рукояти напильником спилили, а вместо него зубилом, как умели, выбили короткое слово: «Опанас».
И стал тогда Портосенко, и без того в рубке непревзойденный, теперь благодаря оглобушке и вовсе непобедимым.
Так и жил лихой козацкой жизнью в Запорожской Сечи Опанас Портосенко, не зная горя-печали, только случилось как-то на Украине большое разорение от Крымского хана. Причем басурмане не просто пограбили пожитки, а еще с истинно восточным коварством взяли, да и изничтожили всю свиную породу, бывшую в то время основным источником козацкого провианта. Ясное дело, казаки расквитались с ними тем же. Как оно и положено, лихим набегом они перешли Перекоп, уничтожили в отместку все, что только попадало по пути, и угнали к себе в виде компенсации за восточное коварство бесчисленные отары скота. Так что провиантом запорожцы себя вполне даже обеспечили и от голодухи явно спаслись.
Но приуныл тогда, несмотря на удачный поход, Опанас Портосенко. Дело в том, что состоял угнанный у татар скот исключительно из овец и баранов, а баранина – она и есть баранина, от голода, ясное дело, она казака, конечно, спасает, только вот сало-то в ней ведь тоже баранье, а его только татарва потреблять и может…
Надо сказать, что до сала был Опанас вельми большой охотник. На спор до четверти пуда за день мог съесть, лишь бы были хлеб с цибулей да добрая горилка на запивку. Промаявшись на постной баранине без любимого сала с пару месяцев, погруженный в глубокую меланхолию Портосенко собрал свои нехитрые пожитки и поклонился честному «сичевому товариству», чтобы не поминали лихом. После чего отправился Опанас попытать счастья на северо-восток, здраво рассудив, что ежели татарских разорений там поменьше, то и с салом, может статься, таких перебоев не бывает.
Так и попал запорожец Опанас Портосенко в славный город Воронеж. Сам Воронеж он нашел огромным, сало восхитительным, водку, бытовавшую там заместо горилки, вполне приемлемой, а городовую службу весьма необременительной. Так и стало одним городовым казаком на русской службе больше. Служил Опанас исправно, рубал оглобушкой всяческих государевых ворогов «дюже добрэ» и имел тайную мечту, отслужив сколько понравится, закупить на все жалованье несколько возов русского сала и с «яким гарным» обозом вернуться назад в Запорожскую Сечь, то-то братья сичевики порадуются… Да видно к описываемому периоду пора обрадовать братов еще не подоспела. Вот и стоял сейчас Опанас в окружении не запорожских, а донских казаков и в лицах рассказывал им, как ему надысь удалось обыграть в зернь проезжавшего через Воронеж турецкого купчину, заполучив таким образом в свое пользование столь прекрасные шелковые шаровары.
– А на послидок я й ёму, ще, промовыв, як ты, твое турське добродие, будэшь возвэртатысь, заразом поклычь Опанаса, тилькэ щоб шальвары на тоби, булы трохи погарнище пэрших…
– Ох-хо-хо, гы-гы-гы, га-га-га – заходились от хохота казаки и громче всех громовым раскатистым голосом хохотал сам рассказчик.
Тем временем в воротах мелькнула черная тень, и Дарташов во весь дух бросился к ней, по ходу движения ловко лавируя между стоящими по всему двору казаками. И так уж получилось, что кратчайший путь к воротам теперь пролегал между находящимся в центре двора колодцем и могутной спиной Портосенко. И как только Ермолайка юркнул в щель между ними, как на грех, внезапно налетевший порыв ветра приподнял свободно свисающий с плеч Опанаса кобеняк, накрыв его суконным полотнищем, как саваном, пробегающего мимо казака с головой…
Да… случай и гигантский рост Портосенко сыграли с ними презлую шутку…
Пробежав с накрытой головой, по инерции еще шага три, Дарташов тем самым натянул кобеняк и разорвал тесемку, крепившую накидку на мощной шее Опанаса. Но на четвертом шаге Ермолайка уже поневоле был вынужден остановиться, поскольку гигант, проявив неожиданную для своей комплекции ловкость, успел молниеносно взметнуть в бок руку и не оборачиваясь поймать край чекменя Дарташова своей могучей дланью. Без малейшего усилия притянув назад кобеняк вместе с барахтающимся в нем Ермолайкой, поставил его боком от себя. Затем Портосенко, продолжая от души хохотать, разжал пальцы, отпуская ермолайкин чекмень, и проворно той же рукой перехватил его сзади за перевязь сабли, предоставив Дарташову возможность самостоятельно выпутаться от накрывшей его голову накидки.
Сбросив с головы суконную ткань и наконец-то освободившись от неожиданного препятствия, Дартан-Калтык рванулся было опять в сторону ворот, но… оказался на месте… Поняв, что так просто вырваться ему не удастся, а сбросить с себя саблю вместе с зажатой в огромном кулаке запорожца перевязью, по казачьему обычаю, означало бы нанести самому себе оскорбление, Дарташов тяжко вздохнул и от безысходности развернулся лицом к боку Опанаса.
– Ты шо ж цэ, бисово отродьде, нэ бачишь куды прэшь? – добродушное от природы лицо Портосенко, еще не остывшее от смеха, наконец-то повернулось в сторону Дарташова. Задрав голову, для того чтобы лицезреть своего неожиданного собеседника, Ермолайка, все еще снедаемый горячим желанием продолжить погоню, сквозь зубы процедил:
– Извиняй, запорожец, спешу я…
– А вочи свои булькати ты, випадком поспишаючи, в хати не забув? – неспешно продолжил Опанас, хитровато прищурив глаза и тайком подмигнув окружающим в предвкушении очередного развлечения.
– Очи мои, как ты сам зришь, зараз на месте. – Резко ответил Дарташов, которому уже стали порядком надоедать всякие неожиданные, неведомо как возникающие на его пути препятствия. Желая освободиться от мощного захвата Портосенко, Ермолайка вдруг поднырнул под его руку и оказался на полшага у него за спиной. При этом перевязь прокрутилась по телу Дарташова, сместив саблю с бока к плечу, а крепко сжатый ядреный кулак Опанаса оказался прямо перед ним…
И если бы Портосенко был более-менее нормального роста и телосложения, то из такой позиции для Дарташова не составило бы особого труда сейчас взять его руку на излом, локоть к себе – кулак от себя, и таким нехитрым приемом положить противника на землю. После чего, вырвав из руки лежащего на земле Опанаса сабельную перевязь, можно было бы смело продолжать свой путь. Но все приемы боротьбы, которыми Ермолайка, как и всякий уважающий себя казак, отлично владел, в данной ситуации, ввиду гомерических размеров противника, увы, были абсолютно бессильны. Безуспешно попытавшись одной рукой потянуть локоть и другой надавить на запястье гиганта, Ермолайка тем самым вызвал только дружный взрыв хохота окружающих. А громче и обидней всех гоготал сам Портосенко, да еще и сквозь смех, с непередаваемым хохляцким юмором подначивал:
– Швидчэ… хлопчик, довэртай… – и поддразнивая Дарташова, сам начал было изгибать свою руку, делая вид, что поддался его усилию. Изогнув вперед руку, хитрый Опанас вдруг резким движением вернул её в прежнее положение. От неожиданного обратного толчка, пришедшегося прямо в лоб, Дарташова откинуло назад, и он неминуемо бы упал на землю, если бы его не поддержала на весу эта треклятая перевязь…
Теперь над ним потешались все, кто только находился в этот момент во дворе. От стыда и гнева отведя глаза в сторону, Ермолайка случайно бросил взгляд за спину Портосенко, и тут неожиданно его лицо просветлело. Увиденное подсказало ему, как с честью выйти из постыдного положения всеобщего объекта посмешища.
– Ты тута насчет моих очей воспрошал, так знай, очи мои есть зело всевидящи, и зрят они порой даже то, что другим и зреть неповадно… – после этих слов, Дарташов с шутовским выражением на лице заглянул за спину Портосенко. Вслед за ним его примеру последовали и все находившиеся рядом казаки…
Новый взрыв хохота потряс казачий стан. Опанас же вдруг густо покраснел, и наконец-то отпустив перевязь Дартан-Калтыка, быстро сложил обе руки сзади пониже спины, но было уже поздно. Оказалось, что сорванный Ермолайкой кобеняк был одет запорожцем далеко неслучайно. Опускаясь ниже спины до щиколоток, он служил ничем иным, как прикрытием тыла Портосенко.
Дело в том, что чудесные шелковые шаровары, выигранные Опанасом в зернь у турка, будучи в принципе безразмерными (на то они и шаровары), тем не менее, в поясе и чуть пониже его, были весьма дородному запорожцу катастрофически маловаты. Потому как турок тот был хотя и высокий, но чреслами явно не великий. Так что если по длине шаровары пришлись вполне впору, то вот по ширине…
Но здесь хитроумный Портосенко проявил чисто украинскую смекалку. Он распорол шаровары сзади по шву и добротно вшил туда кожаную вставку шириной в две ладони, практично рассудив, что тем самым он убивает сразу двух зайцев.
Во-первых, шаровары по обхвату расширяются и становятся как раз впору, а во-вторых, их нежный шёлк не будет лишний раз тереться об седло и потому прослужит не в пример дольше. Ну, а кобеняку при этом отводилась роль своеобразной маскировки. И в принципе, хитрость Опанаса вполне бы удалась, если бы не этот досадный казус с Ермолайкой…
Вмиг став объектом насмешки, Портосенко по-бычьи насупил своё в общем-то от природы достаточно добродушное лицо, и в сердцах отшвырнув сабельную перевязь Ермолайки, с налитыми кровью глазами проревел:
– Шо б у полудэнь, шкода, був биля монастыря…
– Да знаю, знаю, у Успенского. Смотри, сала с собой не забудь, дабы заплатку опосля моей нагайки смазывать… – И под новый взрыв хохота Дарташов поправил на груди перевязь с саблей, и озорно подмигнув Опанасу, гордо удалился.
Ворота были уже близко, но искомой черной тени за ними уже, увы, не было. От досады прикусив губу, Дарташов скучающей походкой подошел к самой крайней во дворе казачьего стана кучке казаков, в центре которой находился Амвросий Карамисов.
Надо сказать, что городовой казак Амвросий Карамисов, по прозвищу Карамис, имел довольно-таки непривычное для донского казака происхождение.
Как-то в царствование еще царя Василия Шуйского, в самое, что ни на есть для Руси Смутное время, ногайская орда Кара-Гильдей-хана (двоюродного брата хана Бехингера), занимаясь своим привычным делом, а именно, грабя все, что только можно было ограбить, промышляла на Волге, успешно конкурируя с шарпальничавшими там же казачьими ватагами. И вот как-то по весне, верстах в ста повыше Астрахани, ногайцы смогли выследить царский караван, важно идущий под красными орлёными парусами вниз по течению к Хвалынскому морю. Ну а раз уж выследили, то, естественно, и захватили, после того как в вечером царские челны неосмотрительно пристали на ночлег к заросшему густым камышом волжскому берегу.
Среди прочей добычи, доставшейся ногайцам, оказалась и жена «аглицкого» посла, плывшая на том же караване со своим мужем куда-то в Персиду, по неведомым дипломатическим делам туманного Альбиона. Сам посол тоже достался ногайцам, только никакого интереса для них он уже представлять не мог, поскольку из его горла, смяв кружева стоячего рифленого воротника, торчала длинная ногайская стрела, выпущенная меткой рукой самого Кара-Гильдей-хана. При этом жена убиенного посла, согласно степному, восходящему еще к ясе Чингиз-хана закону, стала законной добычей Кара-Гильдея. И поскольку была она женщиной очень миловидной, дебело-холеной и по не-нашенски опрятной, то последний этому обстоятельству весьма даже возрадовался.
Будучи настоящим степным аристократом и являясь прямым потомком Чингиз-хана, Кара-Гильдей, долго не раздумывая, приказал своим нукерам прямо посреди места схватки быстро поставить свою походную юрту. Куда, изрядно хлебнув кумыса, он с достоинством и удалился со своей новой ясыркой, не обращая никакого внимания на ее крики и мольбы на незнакомом ему языке…
Холеная английская леди чингизиду весьма понравилась. Причем настолько, что, выйдя из юрты и воссевши перед ней по-азиатски с пиалой кумыса в руке, он, вяло прислушиваясь к раздававшимся из-под юртовой кошмы рыданиям, даже предался размышлениям о дальнейшей судьбе заморской ясырки, чего, надо сказать, обычно в аналогичных случаях никогда не делал. Проявляя невиданный гуманизм и этническую толерантность, хан даже стал подумывать на тему того, что может стоило бы, привезя в родной улус эту иностранку, оказать ей великую честь, назначив ее не просто наложницей (это уж, само собой разумеется), а взять да и сделать её своей женой…
Вон у него их… всего-то ничего, не то двадцать восемь, не то тридцать три… точное число уже как-то и позабылось. Так пусть и эта белобрысая верблюдица тоже будет пастись у его юрты, то бишь жить у него в гареме на радость Кара-Гильдею и на зависть двоюродному братцу Бехингеру…
И к какому именно решению пришел бы Кара-Гильдей-хан, посиди он в томной истоме с пиалой кумыса в руке еще некоторое время у порога юрты с рыдающей англичанкой, так и осталось навсегда загадкой. Потому как в решающий момент его размышления были прерваны самым кардинальным образом, а именно – меткой пулей, выпущенной в ханский лоб чуть пониже тюбетейки из дальнобойной казачьей пищали.
Как оказалось, не только ногайцы выслеживали столь лакомый кусок, коим в те времена государственного безвременья являлся царский караван. Четыре казачьих струга, возглавляемых лихим молодым атаманом Николкой Тревинем, тоже тайно следовали за ним от самой донской переволоки, умело хоронясь дальше расстояния прямой видимости. И так же, как и ногайцы, они терпеливо выжидали удобного момента с весьма даже определенной целью…
И вот этот долгожданный момент наступил.
За то время, пока ногайцы, легкомысленно не выставив караула, заботливо собирали добычу, хозяйственно снося с царских челнов все мало-мальски ценное к ханской юрте. И пока сам Кара-Гильдей-хан, с присущим ему тактом и дипломатией, занимался укреплением международных отношений с представительницей Британского королевства, казачьи струги, воспользовавшись наступающими сумерками, смогли незаметно подкрасться и пристать к берегу чуть выше по течению.
Будучи в деле захвата караванов не меньшими профессионалами, чем их конкуренты по бизнесу ногайцы, казаки тайно высадили десант, лично возглавляемый атаманом Тревинем, и, демонстрируя завидную слаженность действий, быстро охватили ногайский стан в жесткие клещи. При этом сами казачьи струги, ведомые ясаулом шарпальной ватаги – молодым и донельзя лихим Дартан-Калтыком, под укрытием береговых зарослей, смогли незаметно подплыть к активно разграбляемому каравану на расстояние прицельного ружейного выстрела…
Остальное уже было делом техники. Сначала дружный залп из кустов и со стругов, усиленный рявканьем носового фальконета… потом по оставшимся в живых, но растерявшимся от неожиданности ногайцам ударили в сабли…
И уже через пару минут все было кончено. После чего казакам оставалось только возрадоваться, поскольку сегодня они смогли завладеть сразу двойной добычей. Во-первых, ни много ни мало, а цельный царёв караван, что в условиях активно расхищаемого в Смутное время государственного имущества считалось чем-то наподобие восстановления справедливости. Причем караван, доставшийся ватажникам без пролития русской крови, то есть без лишнего греха на душу. А во-вторых, обоз орды самого Кара-Гильдей-хана, действия которого на Волге казаками давно и вполне обоснованно, мягко говоря, не одобрялись. Да вдобавок ко всему ещё и ханская юрта из белой кошмы в придачу.
…Предусмотрительно перезарядив пищаль и переступив через распростертое тело Кара-Гильдей-хана, Никола Тревинь опасливо откинул стволом полог входа в юрту. Увидев на ханском ложе рыдающую полуголую женщину хоть в изорванной, но, тем не менее, в не по-нашенски дорогой одёже, атаман понял всё с первого взгляда.
Недаром он был атаманом, и, чай в политесах, как-никак разбирался. Труп пронзенного стрелой аглицкого посланника (чья широкополая шляпа с диковинными перьями уже, озорства ради, красовалась заместо папахи на голове Дартан-Калтыка), а также нерусский облик и иностранная речь женщины, – все подсказывало ему, что дело пахнет международным инцидентом, а то и серьезным дипломатическим скандалом.
А может, и не подсказывало… Да и вообще, ему – донскому казаку начала семнадцатого века, откровенно говоря, было глубоко наплевать на международную политику Московии, которую и политикой-то назвать было трудно. Просто Тревинь, как атаман ватажников, своим природным умом смекнул, что сейчас выгоднее было бы поступить именно так, а может… а может, он по доброте душевной взял да и пожалел бедную женщину, что для того жестокого времени уже само по себе было большой редкостью…
Но как бы оно ни было, захваченную в честном бою англичанку и ее служанку (старую чопорную старуху, на которую так и не польстился ни один ногаец), атаман Тревинь повелел считать не добычей, а освобожденным из татарского плена ясырем. После чего взял их на казачий струг в качестве гостей.
Все лето шарпальничали казаки атамана Тревиня по Волге и Каспию, и как-то недосуг им было заходить в города русского царя. Даже Астрахань всегда обходили ночью по многочисленным волжским протокам. Потому все лето, проклиная себя и эту варварскую страну, вынуждена была мотаться с ними и жена убиенного аглицкого посланника, моля своего англиканского бога о ниспослании ей скорого избавления от этой дикой, не то Казакии, не то Московии. А тут еще… в общем, сначала ЭТО с ужасом обнаружила она, а к концу лета уже и все казаки знали, что была англичанка «чижолая», или дипломатично говоря, леди оказалась в положении…
А всё потому, что бравый Кара-Гильдей-хан, настоящий чингизид, перед самой кончиной с блеском успел свершить свое ханское дело. И о том, что это был именно он, а не достигший при жизни более чем зрелого возраста её законный супруг – британский виконт, виконтесса нимало не сомневалась.
Таскать за собой беременную бабу казакам было уже ну совсем не с руки, а бросать её на произвол судьбы посреди Дикого Поля и вовсе не по-христиански. И поскольку у казаков, относительно женщин, поэтические коллизии насчет «с челна да в набежавшую волну» действительности не соответствовали, то вернувшись по осени на Дон, Никола Тревинь пошел на зимовку не в донские низовья, а в более цивилизованные верховья. В те края, которые казаки издревле называли Червленым Яром. То есть в земли Воронежского воеводства. Тем более что в Воронеже и богатый дуван можно было выгодно продать, и припасов закупить.
Вот так и оказалась вдова посла Великой Британии, английская виконтесса и просто леди, будучи беременной потомком Чингиз-хана, в славном русском городе Воронеже. Воевода тамошний слыл человеком по тем временам весьма образованным, хотя даже он языком аглицким не владел, а толмача с английского на русский, естественно, так и не сыскал (да и чтобы он в Воронеже-то делал?). Но тем не менее, отправив в Московский Посольский приказ соответствующую отписку, столь неожиданно попавшую в Воронеж иностранную подданную, воевода, проявив человеколюбие и широту державного кругозора (хрен её знает, что за птица такая) всё-таки приютил и дал ей возможность благополучно разрешиться от бремени.
После чего виконтесса первой оказией в Москву вместе со своей служанкой и укатила, чисто по-пуритански оставив ребенка как свидетельство своего позора на попечение этих нецивилизованных и непонятных русских. Мол, раз ваше оно, то вы с ним и разбирайтесь…
В Москве, тем временем, уже вовсю хозяйничали поляки и прочие европейцы наемнического толка, среди которых нашлись и персоны добже разумеющие аглицкую мову. Так что правдами и неправдами, но виконтессе все же удалось добраться до туманных Британских островов, где вдова убиенного на дипломатической службе лондонского виконта вторично вышла замуж, на этот раз за скромного эсквайра из Девоншира. Всю свою дальнейшую жизнь она посвятила написанию мемуаров о своих романтических приключениях в дикой варварской стране, которые, правда, ввиду отсутствия живости пера, особо никто не читал. А про рождение же ребенка – потомка английских виконтов и чингизидов – бывшая виконтесса, а ныне жена скромного девонширского эсквайра дипломатично умолчала и судьбой его никогда не интересовалась.
Надо сказать, что казачья ватага, пришедшая в Воронеж с Николой Тревинем, отдохнув и набравшись сил, решила разделиться.
При этом меньшая её часть, с атаманом Николой Тревинем во главе, пожелала остаться на зимовку в Воронеже, временно записавшись в городовые казаки. А большая же часть казаков, вместе с ясаулом Дартан-Калтыком, примкнула к объявившемуся в южнорусских землях и входящему в силу атаману Заруцкому. Под его командой они и отправились попытать счастья в Московию, где в это время, после семибояровщины и Василия Шуйского, начали разворачиваться весьма интересные для лихих и вольных казаков деяния, связанные с очередным Лжедмитрием.
Но вернемся к рожденному в Воронеже аглицкому виконту татарского происхождения. К счастью для него, пусть и дика Рассея в глазах просвещенных европейцев, но на то она Русь сердобольная матушкой испокон веков и зовется, что сирот своих на её земле бросать не принято.
Потому рожденный в казачьей среде мальчонка, в ней же и остался. Мало того, на его содержании, по просьбе, официально вынесенной Тревинем на Круг, ему, как будущему казаку, даже была выделена доля добычи из общего Дувана. Потом эта доля была передана вдове одного городового казака, сложившего свою буйную головушку на русской службе, но успевшего перед тем обзавестись в Воронеже женкой и хатой. Жалостливая казачья вдова после смерти мужа занялась богоугодным делом – брала себе в дом казачьих сирот и на казачьи же пожертвования их и взращивала, исправно поставляя для службы в городовых казаках своих отроков после их возмужания.
Сын британской виконтессы и Кара-Гильдей-хана в православии был крещен Амвросием. Но над его прозвищем (или тем, что впоследствии станет фамилией) казакам пришлось немало поломать свои чубатые головы. Ломали, рядили, но все же придумали. Вспомнили, как служанка, лопоча с пришипением по-своему, часто называла англичанку: «Мисс-с-с… мисс-с-с…». Значит, ее какой-нибудь Миссой, а проще говоря, Миской и прозывали, логично рассудили казаки, не вдаваясь в тонкости заморской речи. Имя же отца мальчика для них было известно очень даже хорошо – это был тот самый Кара-Гильдей-хан. Так что не мудрствуя лукаво, взяв первую часть татарского имени отца «Кара» и соединив его с аглицким именем матери «Мисс» (как они его считали), казаки получили пригодное для казачьего потребления и даже вполне благозвучное прозвище – КАРАМИС.
Еще с отрочества Амвросий Карамисов стал отличаться от своих сверстников. Вроде бы был как все, вот рос таким же сорванцом и забиякой, как оно и положено казачонку, но только с малых лет стал он с охотой захаживать к церковному диакону, который по доброте душевной обучал казачьих мальчишек грамоте. Причем Амвросий учился именно с охотой, в то время как большинство его сверстников одолевало книжные премудрости все больше из-под розги…
На удивление, быстро одолев грамоту, стал Амвросий и различные церковные книжицы почитывать да при этом ещё и размышлять о благолепии монашеской жизни. И все шло к тому, чтобы по достижении возраста инока, он должен был принять постриг и стать монахом. А там глядишь, при его благочестии и прилежании и до игумена путь открыт, а то и…
И быть по сему, если бы еще не одно обстоятельство. Дело в том, что наряду со страстью к книгочтению, с раннего отрочества у Карамиса проявилась еще одна всепоглощающая страсть – страсть к стрельбе из лука. К делу, в общем-то, для будущего казака весьма даже полезному, так как луки со стрелами, несмотря на наличие огнестрельного вооружения, в Диком поле семнадцатого столетия все еще продолжали оставаться весьма эффективным и грозным оружием.
Кроме того, почти каждый казачий мальчонка свою воинскую учебу начинал именно с них. С тем, чтобы, вволю настрелявшись из лука, и тем самым набив себе руку и глаз, казачонок мог постепенно перейти к стрельбе из пистоля, а затем и из пищали. Причем перейти с превеликой охотой, поскольку это вело его вверх по ступенькам становления воинского искусства, и делало как бы чуточку взрослее.
Но вот только Карамис переходить к пистолям наотрез отказался. И напрасно пожилой казак, обучающий молодняк премудростям казачьего боя, совал ему в руки заряженный пистолет, показывая на надетую на плетень тыкву. В ответ маленький Амвросий взял лук и, практически не целясь, к изумлению дядьки и своих сверстников вогнал стрелу точно в возвышающийся над тыквой черенок, намертво пришпилив присевшую на него бабочку. После этого от него с огненным боем отстали, и Карамис смог отдаваться своей страсти к лучному делу целиком и полностью, оставляя время только на книгочтение.
Так и рос он, ежедневно бегая с колчаном и луком за спиной и книгой подмышкой. Уходя с утра за крепостную стену в уединенное место, благочестиво помолившись Богу и начитавшись вволю, он потом мог до самой вечерни не покладая рук стрелять, стрелять и стрелять…
Причем стрелял он из всех возможных и невозможных положений. Стоя, лежа, сидя; бегом; ползком и даже в прыжках и кувырках. Когда же Амвросий сел на коня, то стал стрелять и с него. Стрелять вперед, стрелять по-скифски назад, по-татарски из-под брюха, на тихом ходу, на быстром скоку… и так все отрочество. Тем же самым он продолжил заниматься и после поступления на казачью службу. Видно, именно таким вот образом сказывалась в нем кровь Кара-Гильдей-хана, непревзойденного в Диком Поле лучника, заслуженно носившего за свое мастерство почетное, уходящее корнями ещё в далекое монгольское прошлое звание мэргэна.
Возмужав и получив казачье воспитание, Амвросий Карамисов, которого как потомка Чингиз-хана в ордынском улусе с распростертыми объятиями явно никто не ждал, а в далеком британском Девоншире и вовсе позабыли, выполняя предначертание судьбы, поступил на русскую казачью службу.
При этом внешность Амвросий имел весьма примечательную, если не сказать, что импозантную. И хотя при своем среднем росте, телосложения он был далеко не могучего, а скорее хрупкого и даже изящного, тем не менее, в каждом его движении сквозила хищная грация элегантно подкрадывающегося к добыче барса. И окружающие, особенно представительницы прекрасного пола, эту элегантность весьма ценили, зачастую вместо изобилующей вокруг богатырской мужской стати, отдавая свою дамскую благосклонность именно ей…
Одевался же Карамис всегда непритязательно и даже с легким налетом аскетизма, предпочитая вместо каких-либо щегольских облачений, без всяких затей носить форменный казачий чекмень, да ещё и по-монашески перетянутый в осиной талии простой веревкой. Вместо разухабистых, подчеркивающих вольный казачий характер шаровар, Амвросий любил носить узкие порты, перехваченные до колен, идущими вверх от татарских чедыг ремешками. И при этом вся его более чем скромная одежда всегда отличалась от одеяний сослуживцев не особо свойственной казачьей братии чистотой и опрятностью.
Но одежда одеждой, а всё же особое внимание, прежде всего, обращало на себя его лицо. Оно действительно было для русского общества непривычно и тем самым откровенно… красиво. Во всем облике Карамиса так и сквозило причудливое переплетение рас и цивилизаций, и надо сказать, что необычное сочетание крови английских и татарских аристократов, которые, можно было с уверенностью гарантировать, никогда ранее кровосмешения не допускали, дало весьма самобытный результат.