Текст книги "Бой местного значения"
Автор книги: Владимир Успенский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Успенский Владимир Дмитриевич
Бой местного значения
1
Связной нашего комбата – бывший спортсмен. Значкист. У него длинные, тонкие, всегда чуть согнутые в коленях ноги. А голова маленькая, как у дошкольника. Вся сила в ногах. Скачет из подразделения в подразделение и вечно появляется не вовремя, словно выбирает самую неподходящую минуту. Едва сел я на бревно, чтобы пришить подворотничок к гимнастерке, и вот он – пожалуйста!
– Товарищ лейтенант, к комбату!
– Ну? – неохотно повернулся я. – Что там? Всех собирают?
– Только вас! – Связной изобразил на морщинистом личике почтительную улыбку. – Товарищ капитан велел сказать, чтобы вы не задерживались. Товарищ капитан не один.
– Эх-хе-хе! – вздохнул Петя-химик. – Накрылся, значит, наш культпоход!
Он тоже сидел на бревне и тоже пришивал подворотничок к новой добротной гимнастерке с сержантскими треугольниками на петлицах. Апрельское солнце за день прогрело землю, но из леса тянуло холодной сыростью. А Пете хоть бы что – здоров, крепок, сидит в сиреневой майке, и никаких там мурашек на широких белых плечах.
Рядом с сержантом – политбоец Попов. И этот – в майке и тоже не чувствует холода. Кожа у него не такая молочная, как у моего помкомвзвода. Попов суховатый, смуглый, будто успел уже загореть.
За Поповым, возле ствола старой березы, примостился Охапкин – боец неказистый, сутулый, со впалыми щеками. Человек он хозяйственный, бережливый. Носит латаную-перелатаную гимнастерку, а новую, почти ненадеванную, достал сейчас из вещевого мешка.
Над головой солдата на стволе березы виден аккуратный надрез. Это Охапкин сделал его – ожидает, когда сок потечет, чтобы собрать в бутылочку. Но я думаю, сок не пойдет. Еще в марте среди ветвей березы разорвался малокалиберный немецкий снаряд, изломал, искалечил крону. Стоит береза, опаленная с одной стороны, словно смертельно раненная...
За Охапкиным неумело тычут иглами два Вани – два молодых круглолицых парня, таких похожих и одинаково курносых, что мы зовем их близнецами. А Хабибулла Янгибаев скалит белые зубы, ожидая чью-нибудь иглу с ниткой. Такой уж он человек – не любят его вещи. Даже бритву потерять умудрился. Винтовка у него да подсумок – вот и все имущество.
Бревно длинное – только вершина отпилена. Разместился на нем весь мой саперный взвод. Днем мы готовили в лесу колья для проволочного заграждения, а теперь пришиваем свежие подворотнички, хотя никакого праздника не предвидится. Просто Петя-химик приносит связку чистых подворотничков, когда ходит в банно-прачечный отряд к своей зазнобе. Как раз вчера Петя был у нее и предупредил: на следующее свидание подружку, мол, приведи – с лейтенантом явлюсь.
Сказать по совести, я не очень хотел идти в банно-прачечный отряд. Даже маленько робел. Мне казалось, что работают там здоровенные бабы с мощными руками, с красными распаренными лицами. О чем с такой говорить? Петя только посмеивается – зачем говорить, действовать надо! Но беда в том, что я и действовать-то не умею. Для меня привычней и легче мины снимать. И я в глубине души обрадовался, что свидание откладывается. Но обрадовался не очень. Неожиданный вызов к комбату ничего хорошего не сулил.
До землянки комбата – полкилометра. Надо обогнуть невысокий холм. За ним – болотистая поляна с редкими березками, потом густой молодой ельник. Если простоим до осени, грибов будет навалом.
Место здесь безопасное. Лесистый холм скрывает поляну и ельник от глаз немецких наблюдателей. Можно идти в полный рост. Вот я и шагал по скользкой прошлогодней листве, огибая промоины и лужи с прозрачной, синеватой водой. Шагал и бодро насвистывал. А что еще оставалось делать? Я не новичок на фронте и давно понял: не следует волноваться, пытаясь предугадать решение начальства. Зря нервы растратишь. Надо попроще. Получил приказ, усвоил – отдай все, чтобы выполнить задачу с умом: и дело сделай, и людей сохрани. Вот тут самое время соображать, а раньше нет смысла заряд расходовать.
Поэтому я и свистел, и старался думать о том, как мы с помкомвзвода Петей хорошо повлияли на бойцов. Начал сержант приносить чистые подворотнички – пустяк вроде бы, а внешний вид у людей изменился. Я на этот счет раньше не очень требовал – не на курорте мы. Но когда подворотнички доставлены, будь любезен, пришей. А раз подворотничок свежий – человеку и небритым неловко ходить. Даже старик Охапкин чаще стал белесую щетину соскабливать. И уж если человек выбрит, если у него подворотничок белый, неужели он забудет сапоги почистить или хлястик на шинели пришить?!
Во всем взводе только политбоец Попов не пользовался Петиными услугами, сам продолжал стирать свои подворотнички. Когда Петя предлагал свежий, Попов отказывался с усмешкой: ничего, дескать, и так управлюсь.
Ну, подворотнички – это ладно. Вообще жить радостней стало. Приободрились и повеселели мы после зимы. На солнцепеке отогрелись, воздухом надышались весенним...
Комбат, наверно, нервничает, поглядывает на часы. А мне зачем торопиться? Ругать меня он не будет. Он мягкий человек, наш капитан. Инженер, в начале войны призван. Ко мне хорошо относится. Мы ведь давно вместе воюем, целых пять месяцев. Он немного заискивает передо мной, и я знаю почему. Капитану совестно посылать меня на риск чаще других. Но он посылает. Он мнительный человек, наш капитан. Он помнит наш первый бой. Мне тогда здорово повезло. Я со своими ребятами сделал ночью три прохода в немецких заграждениях. Работали под самым носом у фрицев. И никаких потерь.
Нам повезло, а капитан тогда поверил в мою счастливую звезду, хотя у нас в батальоне были товарищи и старше, и опытней – еще с финской войны. Они постепенно выбывали из строя, а я оставался жив и здоров. Ну и научился, конечно, кое-чему. С каждым днем становился осторожней, больше думал и взвешивал.
Неловко было капитану раз за разом гонять меня на трудные задания. В середине марта понадобилось расчистить проход для наших разведчиков. Мины, проволока в три кола, ловушки и сюрпризы немецкие. Веселенькая работка. Но капитан послал не меня, послал третий взвод. А я со своими ребятами обеспечивал. Мы долго лежали на талом снегу, промокли и замерзли. Я уже думал, что дело слажено. Но на ничьей земле начался вдруг кавардак, затрещали фрицевские машиненгеверы, полетели ракеты. Пушки забухали с обеих сторон. Стало, как говорится, и светло, и тепло.
Ушли на задание девять саперов, а возвратились трое. И притащили с собой тяжело раненного лейтенанта. Оказывается, под конец работы один молодой боец ойкнул – руку, что ли, проволокой уколол. Негромко и ойкнул-то, а немец услышал в ночной тишине...
Комбат сказал мне тогда с упреком: «Вот, Залесный, если бы ты пошел, ничего бы этого не случилось». Хотелось возразить: и я ведь не заговоренный. Но капитан только рукой махнул... Не трудно было понять, что все крепкие орешки отныне – мои. И в общем-то я не ошибся...
Землянка у нашего комбата глубокая и узкая. В дальнем конце ее – дощатый стол. Потрескивая и воняя бензином, горела лампа, казавшаяся тусклой после дневного света.
На лавке у стола сидели наш комбат и незнакомый мне командир, с лицом, лишенным примет. Изжелта-серое пятно – ничего не выделишь и не запомнишь. Вероятно, какой-нибудь представитель. Я недолюбливаю таких безликих людей. То ли дело наш капитан! Вся его биография сразу понятна. Морщины и седина – это от возраста и переживаний. На подбородке шрам – зацепило осколком. Волосы хоть и поредевшие, но непокорные, лезут из-под пилотки на лоб. А глаза по-детски чистые, добрые, только какие-то поблекшие и усталые...
На представителя, закутанного в плащ-палатку, я произвел, наверное, не очень хорошее впечатление. Он даже поморщился чуть-чуть и отодвинулся в тень, подальше от лампы. А что поделаешь – я и сам знаю: нет во мне той лихости, которую любит начальство. Шея у меня длинная, тонкая, с большим кадыком. Острый нелепый кадык – он мне всю фотографию портит. И на такой шее – здоровенный остриженный шар, лишенный, впрочем, всякой солидности. Башка-то здоровая, а физиономия мальчишеская. Щеки румяные, глаза круглые, ресницы густые, длинные, черные. Я уже миллион раз слышал о том, что глаза у меня, как у девушки. Даже осточертело – лучше бы уж ослиные были.
Одна девчонка мне в школе очень завидовала. Светлая такая девчонка, глаза зеленые, кошачьи, а ресницы белые, словно седые. Все предлагала – давай поменяемся. Но эта девчонка – дело особое. От нее мне даже про глаза слушать было приятно.
Как ни стараюсь я смотреть строго и требовательно, ни черта не получается. Всегда у меня вроде бы удивление на лице. Это от носа. Он у меня в общем-то прямой, только на самом кончике чуть приплюснут и раздвоен. Вот и попробуй быть солидным с таким утиным носом и такими глазами.
К тому же начальству нравятся четкие короткие ответы: «Ясно!», «Разрешите выполнять?» Затем красивый поворот и строевой шаг. Мне тоже нравилось это, пока учился на курсах. Когда принял взвод, старик Охапкин первое время раздражал меня своей медлительностью, дотошностью. Он не бросался со всех ног выполнять приказ, начинал расспрашивать: а если так, а можно ли этак? И удивлялся: «Чего вы серчаете, товарищ лейтенант, ведь не на посиделки иду, мины ставить?» А я злился, наверно, потому, что сам в ту пору не знал, как можно и как нельзя.
Постепенно я сделался столь же дотошным, как и ворчун Охапкин. Теперь тоже не тороплюсь сказать «Ясно!» и повернуться налево кругом. Стараюсь выспросить все подробно, узнать, какие варианты возможны.
Ведь потом, ночью, когда окажусь на ничьей земле, советоваться будет не с кем.
Вот и сегодня, получив задачу, я принялся расспрашивать капитана о сигналах, о группе поддержки, о погоде и всяких других вещах. Главное-то я понял сразу, едва посмотрел на карту. Местность перед нашей обороной низкая, болотистая. Только на одном участке пересекает ее узкая сухая полоса. Это насыпь, по которой шла проселочная дорога. Вроде бы невысокая дамба. Немцы, естественно, считали насыпь опасной и наворочали на ней всякой всячины. Устроили завал из стволов старых сосен, оплели их колючей проволокой. Никакой танк не пробьется. Перед завалом и позади него – минные поля.
Загородились фрицы и успокоились. Наша разведка «щупала» вражескую оборону в разных местах, но на дорогу даже не совалась. Бесполезно. Наблюдатели засекли там два дзота, однако огня из них немцы не вели – не выдавали себя до поры до времени.
И вот – приказ. Завтра вечером выйти на насыпь, сиять немецкие милы, заложить в завале большой фугас. Короче, расчистить путь для танков. В пять ноль-ноль фугас должен быть взорван. Точка. Остальное не нашего ума дело. Возможно, начнется наступление. Во всяком случае, намечено что-то важное. Иначе не сидел бы рядом с комбатом молчаливый представитель и сам комбат не стал бы талдычить, что задание ответственное, что от нас зависит – успех или неудача. Без слов ясно. На такие прогулки по пустякам не посылают.
Представитель тоже произнес несколько фраз – тихо, почти шепотом. Посоветовал не сообщать людям задачу до самого выхода. Отобрать десять человек наиболее надежных. Список представить комбату.
Хотел я сказать, что выбора нет, что во взводе вместе со мной двенадцать душ, но промолчал. Заставят взять людей из других взводов. А зачем мне чужаки? Со своими привычней. Знаю, по крайней мере, кому что можно доверить.
Комбат разрешил мне уйти. Я поднялся по ступенькам и прикрыл за собой дверь, обитую старой дерюгой. Снаружи стало вроде бы холоднее, я пожалел, что не взял шинель. Пошел быстро, а мысли мои все еще возвращались туда, в землянку. Я представлял, как человек в плащ-палатке недовольно выговаривает сейчас комбату: назначили, дескать, мальчишку, своей головой отвечать будете. А капитан помалкивает, изредка вставляя словцо в мою пользу. Залесный, мол, дело знает. Обязательно скажет, что я награжден орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу». Он всегда вспоминает об этом, когда хвалит меня. И вспоминает, мне кажется, не без зависти. У него самого только медаль.
Капитан уверен – с задачей я справлюсь. И самое интересное, что я тоже уверен в этом. Во всяком случае справлюсь лучше, чем другие офицеры нашего батальона. Ведь все наши саперные командиры – горожане. А я вырос в лесничестве, в школу бегал по лесу за пять километров и зимой и осенью, и ночью и в дождь. Мне в городе трудно, зато в лесу, в поле – я дома. Поведу ночью своих через болотину, через заросли тальника – и не собьюсь. Потребуется – в стогу переночую, в дупле костерок разведу и чай вскипячу: немец за десять шагов не увидит.
Мне бы в разведку надо, а не в саперы. Да так уж вышло: не на те курсы попал.
2
Взвод ужинал. Бойцы сидели на бревне под старой березой. Только два Вани разместились чуть в стороне, на чурбаках возле полуземлянки. Деловито черпали они из котелков пшенную кашу. Да еще Хабиб Янгибаев неприкаянно слонялся вокруг березы, вертя в руках ложку. Ждал, у кого освободится котелок, чтобы скорее бежать к кухне, пока повар не закончил раздачу.
Дня три назад фрицы произвели по нашему расположению короткий огневой налет. Мы укрылись от снарядов в полуземлянке. Потерь не было, если не считать янгибаевского котелка, висевшего на толстом суку. Осколок сплющил его в лепешку. Теперь Янгибаев ел во вторую очередь. Котелок ему давали охотно, с условием возвращать вымытым. Хозяину лафа – не надо ходить к ручью. Возле комля толстое сосновое бревно стесано по верху для удобства. Там, на самом высоком месте, сидел обычно я. Если считать по субординации, без меня это «кресло» должен занимать помкомвзвода Петя. Но он не особенно стремился туда, уступая место бойцу Охапкину.
А тот восседал на комле степенно, с достоинством, словно отец большого семейства.
Я остановился поодаль и закурил, глядя на своих. Как-то странно было смотреть со стороны. Будто чужой человек уставился моими глазами. А я вылезу сейчас из полуземлянки: большеголовый, худой, с длинной шеей, в наброшенной на плечи шинели. Охапкин не спеша встанет, возьмет котелок, хлеб, свернет расстеленную тряпицу, уступит мне командирское место.
Ну, это мистика. Никто из полуземлянки не выйдет, все тут. А я смотрю издали на знакомые лица, вижу жесты, не разбирая слов, и думаю: завтра у нас трудная ночь, кто вернется после нее на это бревно, под старую искалеченную березу? Возможно, все. А может, ни один не вернется... Нет, так почти не бывает. Хоть несколько человек, но возвращаются. Вот Охапкин Семен Семеныч – он уж и сам не помнит, наверно, сколько раз бывал под огнем. И ничего – дышит.
Во взводе со дня формирования батальона, с октября сорок первого, только и остались мы с Охапкиным. Из тридцати человек – двое. Все остальные сменились.
Охапкин по праву сидит сейчас на моем месте. Он – живая история взвода. Он помнит, кто и где погиб, кто где ранен, кто пропал без вести. В кармане у него самодельная тетрадь, сшитая из разрозненных листков суровыми нитками. Огрызком химического карандаша Охапкин записывает в ней, когда нам давали обмундирование, когда последний раз привозили махорку.
Из него получился бы хороший старшина роты, только внешним видом не взял. Щербатый, сутулый, а главное – всегда белесая щетина на коричневых впалых щеках. Да и образования нет. В ликбезе читать и писать научился, а таблицу умножения до конца не осилил.
Солдаты называют Семена Семеныча стариком. По утрам он встает покряхтывая. Почти полвека у него за спиной. Если в списке бойцов, выделенных на задание, я поставлю против его фамилии год рождения, молчаливый представитель наверняка не пустит Охапкина. Таких, мол, в обоз надо определять, в ездовые... Отсидится наш Семен Семеныч в полуземлянке, вдали от опасности.
Но я не сделаю никакой пометки. Больше того, я назначу Охапкина старшим группы разминирования. Он выполнит все добросовестно, можно не проверять. А если его отстранить от задания – будет кровная обида. Ведь Семен Семеныч считает, что мы с ним связаны одной ниточкой и друг за друга нам надо держаться. Он так и говорит: «Мы с лейтенантом обмозговали...», «Мы с лейтенантом пошли...» А теперь еще: «Слышь-ка, надумали мы с лейтенантом в партию подавать...»
Интересно: нас обоих ранило в один и тот же день. Пустяшно ранило. Его – в плечо, а меня – в ягодицу. Четверо суток лежали мы рядом в избе на перетертой в труху соломе. Охапкин рассказывал о прошлой своей жизни. После революции было у него крепкое хозяйство. Да уж больно много детей наплодил. Восемь душ. Из сил выбивался, чтобы всех одеть-накормить. Посоветовали добрые люди: со всем семейством отправился из деревни на стройку, в Магнитогорск. Плотничать начал. А тут подросли сыновья, и организовалась у него целая бригада Охапкиных. Шесть человек. Все шестеро теперь на фронте, от двух вестей нет...
– Я вроде земляной корень, а от меня целый рабочий род пошел, – не без гордости говорил Охапкин.
Вернулись мы в строй, и начались тяжелые бои под Волоколамском. Кто воевал в пехоте, тот знает, как быстро редеют в огне роты. Мы приняли три больших боя, и пехоты в нашей дивизии почти не осталось. И саперов тоже, потому что мы все время были на передовой.
Уцелели артиллеристы, штабы, медсанбат, тыловые службы. А воевать было некому, в стрелковых ротах по десять – пятнадцать человек.
Ну, как водится в таких случаях, начали чистить тылы. На передовую пришли обозники, сапожники, интенданты, бойцы комендантского взвода, писаря, подносчики снарядов, парикмахеры. Нам во взвод тоже прислали троих. Не просто бойцов, а технических специалистов. Среди них был и сержант Петр Коломиец, ставший моим помощником.
Коломийцу лет тридцать, мужчина он рослый, видный. Добродушный вроде бы человек, без амбиций, но плутоватый: соврет – недорого возьмет, я убедился. С самого начала войны Петя попал в химики, командовал ампулометной установкой. Взвод ампулометчиков был один на всю дивизию, держали его в тылу, не зная, вероятно, как и где использовать. Ампулы, снаряженные горючей смесью, рассчитаны были на то, чтобы поджигать вражеские сооружения с расстояния в 150—200 метров. Но немцы тогда сооружений не строили, ампулометы стояли без применения, пока их случайно не разбомбили «юнкерсы», метившие по дивизионному обменному пункту.
Коломийца у нас сразу стали называть Петей-химиком, и все так привыкли к этому, что даже забыли его фамилию.
Петя нахваливал прежнюю службу, к саперам-топорникам относился свысока, мечтал о том времени, когда на фронте полегчает и он снова вернется в химики.
– Ишь ты какой специалист шустрый, – ворчал старик Охапкин. – На спокойную жизнь его тянет. Безопасный уголок себе ищет...
В начале декабря, когда батальон совсем измотался в непрерывных боях и до Москвы было рукой подать, к нам снова пришло пополнение. Помню, с утра выдалось затишье. В избу, где мы спали вповалку на земляном полу, явился длинноногий связной – бегун. Разыскивая меня среди спящих, он разбудил человек десять, ребята ругались, протирая глаза. Связной сказал мне: «Товарищ лейтенант, идите за пополнением. Двадцать душ нам прислали на батальон. – Помолчал и добавил почтительно: – Политбойцы, о!»
Связной убежал, а я никак не мог побороть сон, не было сил пошевелиться и встать. Сидевший рядом Охапкин сказал негромко:
– А не ходите вы, товарищ лейтенант, кто их знает, этих политбойцов! Без них обойдемся.
На эти слова живо откликнулся Петя-химик:
– Брось, брось, старик! Лишние плечи будут – бревна таскать да землю долбить. С политиков спроса больше. На них только грузи!
Я тогда пришел в штаб позже всех, и мне дали лишь одного человека. Выглядел он довольно нескладно. Шинель коротка и узка в плечах, а шапка, наоборот, такая большая, что налезала на уши. Винтовку он нес неумело, как палку.
Пока возвращались в избу, я накоротке расспросил его. Политбоец Попов Владимир Васильевич, в армии раньше не служил, белобилетник. Был учителем неподалеку, в подмосковном фабричном поселке. Позавчера у них началась партийная мобилизация. Вчера обмундировали, дали оружие и поставили задачу: отступать некуда, умереть, но немца в Москву не пустить!
Впереди громыхал бой. Слева, в ложбине, били наши пушки, выстрелы в морозном воздухе лопались гулко и звонко. Лицо у Попова было бледное. В глазах – растерянность и недоумение. Мне стало жаль его: бросили человека из школьного класса в самое пекло. Хотел я даже присмотреть за ним первое время, пока оботрется, но началась бомбежка, потом нас послали минировать шоссе в таком месте, куда доставали немецкие пулеметы. И тут, конечно, было не до новичка.
Это уж потом, спустя пару дней, я задумался: а что же такое политбоец, чем отличается от простого солдата, какие его обязанности? Ну, комиссар – это ясно. Он вместе с командиром принимает решения, отвечает за морально-политическое состояние воинской части. Политрук – тоже понятно. Политрук проводит беседы. Если надо – командира заменит. И конечно, насчет крыш – он самое ответственное лицо. Так, по крайней мере, в статьях и книгах о политруках пишут. У солдатской матери или жены прохудилась крыша, а негодяй-бригадир не хочет помочь солдатке – магарыча от нее нет. Чуткий политрук узнает, почему загрустил воин, и отправляет письмо в военкомат или в райком. Там намыливают бригадиру шею, и он сам лезет чинить крышу. Я сто раз об этом читал. Далась же им крыша эта! А вот у нас политрук танк подбил, но об этом нигде не писали.
Агитатор, чтобы газеты читать, у нас имелся. Специально выделили на это дело некурящего Ваню, чтобы раньше времени не изводил газету на козьи ножки... А что же делать политбойцу? Я спросил об этом самого Попова, но он не ответил определенно. Надо, мол, быть примером во всем. Сказал и смутился. Какой уж там пример от новичка нашему стреляному Охапкину или разбитному неунывающему Пете-химику? Попов сам приглядывался к ним, не ввязываясь на первых порах в споры и разговоры.
Особенно доставалось политбойцу от дотошного Охапкина, не упускавшего возможность по любому поводу потолковать с грамотным человеком. Каверзные свои вопросы Семен Семеныч прекратил лишь после одного случая, едва ни стоившего ему жизни. Стрелковый батальон, которому мы были приданы, неудачно атаковал деревушку.
Наши отступили, а Охапкин, контуженный взрывом, остался лежать на снегу. Иногда он шевелился, пытаясь подняться на четвереньки. Но подползти, утащить его в укрытие не было никакой возможности – немецкий пулеметчик из бетонного колпака сек прицельным огнем.
Мороз перевалил за двадцать. До темноты Охапкин не выдержит, закоченеет. На глазах погибал, а мы не могли помочь ему.
Попов, топтавшийся рядом со мной на дне овражка, бросил вдруг в снег винтовку и побежал по низине в тыл, к роще. Я и крикнуть ему не успел. Спортсмен-связной рассказывал мне потом, как примчался Попов к танкистам, стоявшим у штаба, как просил их, убеждал, умолял. А те отнекивались. Ни одного снаряда, дескать, не осталось, горючее по капле считаем. «И не надо снарядов, – объяснил Попов. – Вы бортом колпак прикройте, пулеметчик-то не пробьет вас. Минут на пять всего, мы управимся».
И убедил-таки недавний учитель! Усталые и злые танкисты, только что вернувшиеся из боя, снова двинулись на передовую, притерли свою машину к бетонному колпаку и заставили замолчать ошарашенных немцев. Пока те поняли, что к чему, пока выкатили на прямую наводку орудие, танк успел уйти в рощу, а Семена Семеныча мы утащили в овраг.
Через неделю Охапкин был совсем здоров. К политбойцу проникся уважением и задал ему такой вопрос:
– Как это ты про танк догадался?
– В книге читал, в очерке, – объяснил Попов. – На финской войне наши танкисты амбразуры дотов так закрывали.
– Сразу видать образованного человека! И к тому же душевного, – сделал свой окончательный вывод Семен Семеныч.
А месяц спустя эта сдружившаяся пара доставила мне столько переживаний, что век не забуду. Когда начали немцев гнать от столицы, когда дело пошло веселее, нашу дивизию вдруг сняли с передовой и перебросили на Северо-Западный фронт. Ехали мы через Москву. В морозное туманное утро остановились где-то на запасных путях, старшины отправились на продпункт получать харчи. Пользуясь случаем, бойцы таскали уголь из стоявшего рядом товарняка.
Начальник эшелона прошел вдоль вагонов, предупредил: отправление через четыре часа, по надобности и за кипятком людей водить организованно... И тут вдруг исчезли Попов и Охапкин. Ушли при полном снаряжении, с винтовками. У меня и мысли не было, что они дезертировали. Может, угодили под поезд? Или комендант их загреб?
Доложил комбату. Тот велел не поднимать шума. Подождем, может, еще объявятся. Если начальство узнает, машина закрутится – не остановишь потом.
Они пришли незадолго до отправки. Оба веселые, довольные. Я распекал их, трибуналом грозил, а они знай улыбаются.
– Где были?
– На Красной площади!
– Зачем?
– Посмотрели. Мавзолею Ленина поклонились, – объяснил Попов. – Ведь Семен Семеныч впервые в Москве!
– Да, – подтвердил Охапкин. – Раньше меня через столицу в эшелонах возили. По задворкам. А теперь своими глазами узрел. Причастился, можно сказать...
– Что же вы у меня не спросились?
– Для чего? – искренне удивился Попов. – Вы бы все равно не пустили. У вас и права такого нету. Но вы не сомневайтесь, товарищ лейтенант, мы бы вас ни в коем случае не подвели. Мы точно все рассчитали...
Как умудрился политбоец миновать московские патрули, об этом он не рассказывал. Хорошо, значит, знал город. Петя-химик впервые отозвался тогда о нем с похвалой: «Ну, молодец, чего учудил! А я не догадался: деваха у меня знакомая рядом с вокзалом. Успел бы забежать на часок!» Он так надоел мне этой жалобой на свою нерасторопность, что я в сердцах послал его к черту.
Между прочим, эта история навела меня на такую мысль: Попов человек грамотный, решительный, смекалистый, в бою побывал – вполне подходящая кандидатура на командирскую должность. И когда мы прибыли на новое место, я спросил у комбата, не требуются ли люди на курсы младших лейтенантов? Капитан обещал узнать, а вскоре распорядился: давай двух человек.
Попов сразу сник, едва я заговорил об этом. Он бы с удовольствием, но ведь его не возьмут. Он же белобилетник, у него сильное плоскостопие... Я понял, почему он расстроился – не хотел упоминать о своей болезни, не хотел, чтобы с него требовали меньше, чем с других. И я вспомнил, как ковылял он по обледеневшей дороге, когда за день прошли мы сорок километров. Ковылял, но не жаловался. А я-то думал, что политбоец стер ноги, и ворчал на него: пора, мол, научиться портянки наматывать...
Отказался идти на курсы и Петя-химик. Он даже обиделся, решив, что я нарочно хочу сжить его с этого света. Младший лейтенант в пехоте – до первого боя. Или госпиталь, или вечный покой – так считал Петя. А он специалист, он еще надеется вернуться на свою должность! Ему жить хочется!
Так и не нашлось у нас ни одного кандидата на курсы. Комбат выругал меня и сказал:
– Прежде чем сыр-бор зажигать, думать надо. Это полезно всегда, а на фронте – особенно.