355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ляленков » Армия без погон » Текст книги (страница 11)
Армия без погон
  • Текст добавлен: 16 апреля 2017, 00:00

Текст книги "Армия без погон"


Автор книги: Владимир Ляленков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)

«Братья» вдруг покидают деревню. В обеденный перерыв бригадир их находит меня в правлении. Подает пачку заявлений для подписи.

– Почему вы уходите? – спрашиваю я.

– Так… Холодно здесь, глухо. Махнем куда-нибудь на юг.

– Ну что ж…

Бригада сдает инструменты, спецовки. В этот же вечер уходит в Кедринск. На следующий день она уже в пути, поезд уносит ее куда-то. А спустя сутки, вечером, в Клинцы прибегает нарочный от Баранова. Говорит, чтобы я шел немедля в правление.

– Зачем?

– Что-то с Молочковым случилось.

– Да я при чем?

– Не знаю. Рабочие ваши что-то сделали Молочкову. – И мальчишка несется обратно.

Седлаю Зайца.

В правлении народу битком. Шумно. За столом, в центре, сидит Молочков, лицо его красно и распухло. Даже глаз не видно. Когда он хочет разглядеть что-то, пальцами раздвигает веки.

Участковый Верейский, Баранов и Соснин сочиняют протокол. Оказывается, накануне отъезда «братьев» Молочков заметил, как они выносили из его сарая банки с консервами. Он простодушно поинтересовался, откуда взялись эти банки.

– Сие есть великая тайна, – ответили ему.

Тотчас привязали старика к кровати, оставив свободной левую руку, которой он слабо владеет. Уж не таясь, принесли водки, сыру. Устроили пир, угощали старика. Один из «братьев» читал стихи, потом трое разыграли у печки какую-то пьесу. Утром повесили на двери замок, а по деревне пустили слух, будто Молочков ушел в Заветы к внучке. Двое суток старик звал на помощь, пил водку и пел песни. Выручила его Акиньевна, учуявшая странные звуки, доносившиеся из избы соседа.

Вот протокол составлен, я тоже должен подписать его. Подписываю: ни на меня, ни на управление тень не может упасть, ибо «братья» у нас уже не работают.

– Борис Дмитрич, ты куда сейчас? – Это говорит мне Баранов.

По его голосу и глазам понимаю, что он хочет пригласить меня к себе на вечерок. Совсем недавно он сторонился меня, а я с удовольствием поговорил бы с ним. Теперь не хочется. Зачем? Целый вечер видеть перед собой худое, обросшее лицо с круглыми провалившимися глазами. Слушать о том, что кормов опять не хватит в этом году. И в марте придется кормить скот березовыми ветками. Значит, часть коров надо пустить под нож. А молодняк будет болеть и гибнуть. А ведь под снегом много полян осталось нескошенными. А государство обещало дать кормов. Но на Украине случилась засуха, уродило худо. И государство ничего не дает. Будет он говорить о том, как народ приноровился уходить в город: детей уже с десяти лет отсылают к родственникам, знакомым. Дети ходят в городские школы, потом получают паспорта. И в деревне остаются те, кто поленивей, глупее, нерасторопней…

Я буду чокаться с Барановым, смотреть на него и думать о чем-нибудь своем. Скучно. Ему уже скоро пятьдесят. Пора бы кончить рассуждать. По-моему, либо уезжай отсюда, либо действуй как-то.

Выработай какие-то принципы, соответствующие действительности, и действуй вовсю. Хоть ори на всех, штрафуй людей за любой проступок, ну как хочешь поступай, но действуй. Или надо ехать к Волховскому, подружиться с ним… Впрочем, какое мне дело до его образа жизни. Каждый должен знать свои обязанности.

– Еду домой, Алексей Михалыч, – отвечаю я председателю, – наряды надо закрывать.

Но еду я не в Клинцы. У развилки придерживаю Зайца. Махнуть в Кедринск?

Восьмой час. Маердсон и Мазин, конечно, уже чем-то заняты. Навестить Николая нет особого желания. Краевский покинул Кедринск. Люся осталась навсегда с Николаем. Живут они славно. А вот ехать к ним не хочется. Николай много читает, даже ведет какие-то записи. Когда заявишься к нему, набрасывается с вопросами о работе, жизни деревни. Да с таким видом, будто ему страшно интересно, важно, очень нужно знать всякие житейские мелочи. Потом ударится философствовать.

Рассуждать, спорить, я думаю, нужно тогда, когда предчувствуешь какой-то результат спора. Философствовать можно о том, что тебе хорошо известно, чем ты живешь. Николай же толкует на отвлеченные темы. Последнее время начинает обычно с утверждения: просвещение, то есть образование, еще не дает права человеку называть себя культурным. Можно быть технически грамотным, создавать уникальные машины и оставаться скотом.

Мы уже не студенты. И нужно бы разговаривать спокойней. Он же то и дело выпрыгивает на диван из коляски, затем снова садится в нее. Катается и слова не произносит, а будто выплевывает в меня, будто я в чем-то виновен.

– Человека воспитывают традиции! – кричит он. – У нас есть революционные традиции, военные, а интеллектуально-этических традиций нет, они только зарождаются. Мы должны вырабатывать их в себе! Их создают поколения!

И сразу набрасывается на литературу. Дескать, современная литература в своей массе трактует вечные вопросы о добре, зле, любви с точки зрения участкового милиционера. Бьет муж жену, скандалит, пьет – он негодяй. Живет тихо, мирно, не шатается по улицам под звуки собственной песни – хороший человек. Отношение к действительности, продолжает он, – коренной вопрос в любой современности. Любая современность, если она прогрессирует, – борьба. И вот кому и с кем у нас бороться – это неизвестно. Например, у нас появилось много книг, в которых крошат на чем свет стоит директоров – карьеристов, бюрократов. На последней странице писатель обязательно прихлопнет негодяя. Но писатель не участковый милиционер. Он врач, ему нужны причины. Да и какое ему дело до директора, когда при любом заводе имеются профкомы, завкомы, то есть общественность, которой ума не занимать, и она без писателя разнесет в клочья любого негодяя. Если же сидит такой негодяй и его не несут по кочкам, значит, общественности нет. А вокруг него сидят просто чиновники. И в первую очередь их надо гвоздить, а не директора…

Вот так он будет рассуждать, кричать. А я буду смотреть на него и думать: «Это ты, братец, философствуешь потому, что ты калека и делать тебе нечего. А намотался бы целый день, как я, по деревням, небось не пел бы таких песен».

Понятно, мне надоест слушать друга. Я буду подавлять зевки, прислушиваться, как Люся стучит посудой на кухне. Вот она накрывает на стол, на нем появляется графин с водкой. Я оживляюсь. Но и за столом оживление недолго владеет мной. Люся по-прежнему приветлива со мной, даже ласкова. Я чувствую, что присутствие мое приятно ей. Она, так же как и Николай, в разговоре со мной искренна. И вот это-то меня смущает: я и ей не могу отвечать искренностью. Когда-то в Москве ее обманул курсант военного училища. У нее был ребенок, она сошлась с военным моряком. И этот, по ее словам, оказался негодяем. Потом встретился пожилой Краевский. Теперь она покинула его. Женщина с таким прошлым не внушает мне уважения к себе. Я авансом уже не верю ей. «Пройдет год-два, – думаю я, глядя в ее красивые глазки, на ее свежие красивые губы, – встретишь ты кого-нибудь и бросишь Николая».

Сидеть у людей за столом, беседовать с ними, шутить, а думать о них бог знает что – гадко…

Дергаю правый повод, Заяц сворачивает на просеку. Еду к лесничему. В этот вечер мне стало ясно окончательно, почему меня тянет в этот домик.

За чаем я рассказал между прочим, что в субботу в Кедринске состоится открытие Дома культуры. Заводоуправление наняло оркестр, будет много народа.

– Вы поедете? – спросила меня Вера.

– Да, Верочка, пожалуй…

Вера больше ничего не спросила. После ужина уводит отца в спальню, о чем-то шепчется с ним. Когда он возвращается, я сижу на диване, смотрю газету. Она присела рядом.

– Вы обязательно поедете, Борис?

– Куда, Верочка?

– На открытие.

– Обязательно.

– Знаете… а меня не могли бы вы взять с собой?

Я отложил газету.

– Конечно, Вера! Поедем! Вадим Петрович?

– Да, да, – кивает он. – Поезжайте. Зайца оставь мне, а в моих санках поезжайте.

Весело обсуждаем этот вопрос. Остановимся у меня в комнате. На вечере долго не задержимся, уйдем пораньше, к полночи успеем вернуться. Если же погода испортится, ночью не поедем, переночуем у меня.

– Ох, господи, я давно собиралась съездить в Кедринск!

Вера исчезает в спальне, вскоре появляется в туфельках, в узком черном платье. Волосы собраны пучком на затылке. Не глядя на нас, она прошлась по комнате. Останавливается передо мной.

– Ну, как?

Я увидел перед собой не милую красивенькую девочку, а взрослую девушку. Замечаю, как осторожно взглянул на меня Вадим Петрович. Мне становится неловко, будто меня уличили в чем-то гадком. Чтобы скрыть смущение, я потягиваюсь, даже стараюсь зевнуть.

– Очень, очень хорошо, Вера.

– Вот так я и поеду. Хорошо? Только знаете, Борис, давайте отрепетируем глаза. Надо, чтобы они не очень щурились и не очень раскрывались.

Остаток вечера занимаемся репетицией.

– А так?

– Чуть пошире открой.

– Так?

– Так хорошо.

Когда отец и дочь затихли в спальне, я лежу на диване, заложив руки под голову. Я понял, что люблю Веру. Но каково ее отношение ко мне? Долго я лежу, прислушиваюсь к тишине. Спит ли она? Нет? Засыпаю с мыслью, что завтра пораньше разделаюсь с делами, приеду в домик, когда Вадим Петрович еще будет в лесу. Но пораньше приехать не удается. Волховской не пожелал, чтобы зимой сделали малярные работы в коровнике. Принимает его без малярки. Он, Алексей и еще четверо мужиков – комиссия. Все они прекрасно знают, как велась работа, но для порядка несколько раз обходят молча вокруг строения. Топчутся у кормушек, измеряют ширину стойла. Наконец приходят в молокосливную. Здесь собрались все поспеловцы возле печки.

Волховской опускает свою тушу на скамейку. Мужики присаживаются напротив.

– Ну, так что? – говорит Волховской, помолчав, глядя на членов комиссии.

Алексей переступил с ноги на ногу и молчит. Мужики переглянулись.

– Какие будут замечания?

Молчание.

– Что ж молчите? Семен?

Семену лет пятьдесят. Он снимает зачем-то шапку, приглаживает волосы ладонью. Снова покрывает голову.

– Да что ж, Николай Никитич, что ж тут говорить… Все сделано согласно проектам.

– Проектам, проектам! Нравится коровник? Принимаем?

Семен усмехнулся.

– Так ведь и денежки заплачены. Чай не даром сделано. А перегонять скотину надо из старого. Там пол совсем просел.

– Значит, принимаем?

– Ну как же…

– А с какой оценкой? Ему, – председатель кивает на меня, – в акте оценку поставить надо.

– Хорошо сделано, чего ж…

– Ну так и решили. Пойдемте акт писать. А вы, ребята, в двенадцать приходите в правление. Колхоз дает обед в честь, так сказать, окончания строительства коровника. – Это он говорит плотникам.

Члены комиссии разом оживились. Еще раз осмотрели коровник, спешат распорядиться о перегоне скотины.

Женщины и девушки несут к правлению кастрюли, тарелки. Узнаю, что колхоз зарезал для угощения кабана и теленка. Акт подписываем в избе Волховского. А ровно в двенадцать я сижу в правлении за столом между Волховским и Алексеем. Двое парней наливают из огромной бутыли в графины спиртное, девушки расставляют графины на столе, Волховской поднимается, он благодарит строителей за хорошую работу. Надеется, что плотники проработают в колхозе еще и так же хорошо. В ответном слове я говорю: строители, конечно, хорошо поработали. Однако если б колхоз не приготовил материалы, не помогал бы нам, то стройка затянулась бы.

Все выпили. Минут десять спустя Волховской наклоняется ко мне:

– Пошли, Картавин, в мою избу. Здесь нам теперь делать нечего. А там поговорим.

Мы уходим. В избе председателя никого нет, но стол накрыт.

– Убежали, должно быть, к Насте… Садись…

У него две взрослые дочери, а матери нет, она умерла три года назад. Дочки в том возрасте, когда отец, как наставник в некоторых вопросах, не пригоден. Он поговорил со своей сестрой Настей, и та просвещает дочерей. Волховской улыбается.

– Ну, мы и одни как-нибудь посидим…

Я спрашиваю, чем там угощают плотников – самогоном?

– Крепкая штука?

– Очень.

– Нет, это не самогон. – Он задумывается, глядя в окно. Вдруг жирное тело его трясется от смеха. Ударяет ладонью по столу.

– Ладно, начну с этого…

Его колхоз не играет ни в какие бирюльки с государством. С государственными учреждениями у них чисто деловые отношения. Колхоз никогда у государства ничего не просил и не просит. Но и себя грабить не позволит. В сорока километрах отсюда расположен небольшой спиртзавод. Колхоз поставляет ему почти по себестоимости продукты. За это заводик отпускает «Красному пахарю» спирт и тоже по себестоимости.

– Считай, у меня пятьсот дворов. Каждый двор на праздник обязательно купит литр водки, который стоит в магазине пятьдесят рублей. В году пусть десять всяких праздников. Это, значит, за один год из колхоза уплывет двести пятьдесят тысяч рублей.

Волховской молча посмотрел на меня.

– Одна такая сделка с заводиком оставляет в моем колхозе двести тысяч рублей в год. Да. – Он опять трясется от смеха. – Ну это ладно… Я вот о чем хочу с тобой поговорить…

Этот человек предлагает мне остаться жить в его колхозе. На первых порах я буду получать те же деньги, что и в тресте. А там видно будет. Продукты у него дешевы. Если женюсь, колхоз построит мне избу. Он, Волховской, давно мечтает о таком специалисте, как я. Чистый годовой доход колхоза колеблется от восьмисот тысяч до миллиона. Нужно связать деревни хорошими дорогами, создать несколько строительных бригад, разработать генеральный план центральной деревни, которую надо построить вместо Хомутовки. Провести водопровод, построить плотину… Придется, конечно, нанимать людей со стороны. Работа большая, заниматься ею должен человек с образованием.

Часа два я слушаю этого удивительного человека.

– И заметьте: вы будете полным хозяином, – он складывает руки на животе, – вот я и высказался. Это в основных чертах. Суть, думаю, вам понятна, объяснять детали сейчас не буду. Ответа сразу не прошу. Подумайте. А теперь, извините, я пойду прилягу. Что-то тяжело стало. А вы один угощайтесь.

Прижав ладонь левой руки к груди, он уходит в другую комнату.

– Только серьезно подумайте…

Сижу один. Наливаю в стакан. Пью. Вот это да. Вот это предложение. Надо подумать. Действительно, надо серьезно подумать. Поеду сейчас в Вязевку, потом загляну в «Искру». По дороге решу этот вопрос. Плохо, что много выпил. Пожалуй, в таком состоянии нельзя принимать решений. А заманчиво. Среди леса, в глуши, выстроить деревню-городок. Воображение рисует этот городок с чистыми улицами, домиками. Канализация, водопровод… Впрочем, ладно, подумаю после. Пошатываясь, выхожу во двор. В правлении поют, играет радиола. С трудом забираюсь на Зайца. Выехав за деревню, чувствую, как сильно кружится голова. В таком состоянии нельзя ехать к рабочим. И к Вере не нужно ехать в таком виде. Еду в Клинцы. Всю дорогу не выходит из головы предложение Волховского.

Ночью мне снится, будто я уже пожилой и почему-то бородатый вожу какую-то делегацию из деревни в деревню по отличным дорогам, обсаженным какими-то причудливыми плодоносными деревьями. Показываю конюшни, плотину. Захожу с восхищенными незнакомцами, щелкающими аппаратами, в светлые дома. В каждом доме хозяйка приветливо нас встречает, приглашает к столу. И все улыбаются… Но проснувшись утром следующего дня, полежав и подумав, решаю отказаться от предложения Волховского. В двадцать пять лет запереться в лесу? Нет, пожалуй, не стоит. Рано. Да и к чему. И вчерашние мысли кажутся мне несерьезными, детскими.

В субботу, в начале третьего, собираемся с Верой в Кедринск. Вадим Петрович запряг в сани свою кобылку. Застеливает полость саней медвежьей шкурой.

Над головой небо чисто, но с северо-запада наползает темное облако. Часто именно оттуда налетают метели. Вера укладывает в сумку свое платье, туфельки, еще что-то. Надевает валеночки, шубку.

В сенях Вадим Петрович задерживает меня.

– Борис Дмитрич, – он тихо шепчет, – я попрошу вас: присмотрите за Верочкой. Поберегите ее.

По просеке мы проехали шагом. Через Хомутовку пролетаем так, что сани в разбитой колее то и дело идут вразнос. Потом мчимся в туннеле, образованном стволами деревьев, их ветвями, заваленными снегом. А вырвавшись из туннеля, попадаем в настоящее снежное месиво. Здесь пурга. Покрываю Веру медвежьей шкурой, смотрю в глаза девушки, они слабо улыбаются.

– Не страшно? – кричу я.

Губы ее шевелятся, она качает головой. Промелькнула человеческая фигура, стоящая у дороги. Мне кажется, это Полковник. Теперь не видно ни леса, ни неба. Лишь у самого Сорокина вырываемся из снежного месива. На шоссе спокойно. Гудят машины. Я не ожидал, что, как мальчишка, почувствую неловкость, оставшись наедине с Верой. Буду отыскивать тему для разговора. Молча распрягаю лошадь, молча уходим с Верой в дом.

– Вы здесь и живете? – говорит она, останавливаясь на середине комнаты, оглядывая стены.

– Да. Собственно, не живу, а изредка ночую. Замерзла?

– Нет.

Помогаю снять шубку.

– Ты будешь переодеваться?

– Да. Утюг есть у вас?

Приношу от соседа утюг.

– Переодевайся, а я сейчас…

– Вы куда?

– В магазин. Я быстро. Надо поужинать.

Ей надо освоиться, пусть подольше побудет одна. Иду в самый дальний магазин. Вернувшись, застаю ее сидящей на койке. Она переодета.

– Это что?

– Это вино, это водка. Здесь закуска. Отметим с тобой удачный приезд.

Я рассказываю о своих соседях, о том, как и где жил до получения этой комнаты.

Водка развязала мой язык, к тому же я выбрал спасительный шутливый тон в разговоре, и это выручает. По дороге в Дом культуры мы весело болтали. У дверей толпа – слишком много желающих попасть на открытие. Но Маердсон сегодня ходит в дежурных, он проводит нас через черный ход.

Горят огромные люстры, гремит оркестр. Должно быть, Вера забыла про глаза, про репетиции с ними. И когда знакомлю ее с товарищами, когда танцуем, улыбка не сходит с ее лица. Но вот в перерыве между танцами я делаю глупость. Мы поднялись на балкон, прошлись вдоль перил. Подходят Латков и Маша. Я оставляю Веру с Машей, ухожу с Латковым покурить. Возвращаясь, вижу, как Маша что-то рассказывает Вере, указывая рукой в зал. Когда молодожены уходят, Вера берет меня за руку, сильно сжимает. В глазах у нее слезы.

– Что такое, Вера?

– Уедемте отсюда, Борис.

– Да что случилось?

– Мне плохо.

Покуда одеваемся, она крепится. На улице разрыдалась. Дрожа и всхлипывая, глотая слова, говорит, что она слепая. С людьми быть ей нельзя. Ей говорят, показывают, она кивает, но ничего не видит. Успокоилась Вера только когда уложил ее в постель.

– Напрасно меня взяли, – сказала она, печально улыбнувшись, – вы где будете спать? Не уйдете?

– Нет, Верочка, не уйду. Я вот здесь себе постелю.

Лицо ее осунулось, побледнело. В глазах была слабость. Когда она уснула, губы ее продолжали что-то шептать. Я сидел за столом, смотрел на нее. В горле у меня застрял комок, на глазах были слезы. Долго сидел неподвижно. Потом допил водку и лег спать. На улице светало.

Проснулись мы поздно, часов в одиннадцать. Я приготовил чай, мы позавтракали и уехали в деревню.

Прошло шесть лет. Кедринск я покинул весной того года. С Верой мы поженились в феврале. Помню, как она, я, Вадим Петрович, Маердсон и Мазин ездили в Новогорский загс. На обратном пути нас захватила метель, мы сбились с дороги, долго плутали по лесным просекам. И к домику приехали в полночь. Домик светился; было шумно, весело. Наверное, со дня его сотворения он не знал такого веселья. Да и я, пожалуй. Среди ночи метель улеглась. Вадим Петрович, гости тоже уснули. Мы с Верой оделись, вышли из домика, долго ходили, хрустя снегом, по дорожке от домика до просеки. От любви и вина я был сам не свой. Я не чувствовал, что я старше Веры, я был мальчишкой.

Месяц мы прожили чудесно. Работа в деревне подходила к концу; я начал хлопотать о квартире в Кедринске. Вадим Петрович собирался осенью вернуться в Ленинград писать какую-то научную работу. Как вдруг случилось несчастье. Однажды Вадим Петрович не приехал из леса обедать. А под вечер пришел плотник из бригады Жукова. Сообщил, что Вадим Петрович в вязевской больнице. Вот что случилось. Километрах в пяти от Хомутовки, на просеке, он наскочил на волчью свадьбу. Лошадь понесла. На повороте легкие санки опрокинулись. Вадим Петрович вылетел в снег, но вожжи не выпустил, боясь остаться на съедение волкам. Только в Хомутовке он разжал пальцы. Лицо его было изуродовано, одна нога сломана. А главное – разбит череп. Пролежал он в больнице две недели, никого не узнавал. Его отвезли в кедринскую больницу, там он скончался. Похоронили мы его на вязевском кладбище.

После этого жить в лесу Вера не могла. Я срочно передал объекты молодому мастеру, перебрался в Кедринск, где получил квартиру. Но Вера и здесь тосковала. Вернувшись с работы, я заставал ее сидящей на диване. Обхватив колени, положив на них подбородок, она молча смотрела перед собой. При моем появлении она оживлялась, весь вечер была весела. Слушала музыку по приемнику, играла сама. Но дни она проводила в одиночестве. Она сильно исхудала.

Я взял отпуск, мы побывали в санатории, у моих родных.

Когда вернулись в Кедринск, она слегла в постель.

Врачи предлагали ей лечь в больницу на исследование, так как никакой болезни в ней не находили. Вера наотрез отказалась. Гуркин продлил мне отпуск, и я не оставлял Веру одну. Но она, как говорится, таяла на моих глазах. Умерла она в одно воскресное утро. Оно было солнечное, теплое. Я ушел на кухню сварить кофе, а когда принес его, она уже не дышала. Страшно вспоминать об этом…

Живу я сейчас в средней полосе России. Работаю главным инженером строительного управления. Я женат, у меня двое детей. Уже точно известно, что осенью меня назначат главным инженером треста. Каждый год я езжу в Кедринск и в Вязевку. Кладбище в Вязевке возле соснового бора. Я приношу цветы на две могилки, окруженные железной оградкой. Подкрашиваю ее. Посидев на скамеечке, ухожу в деревню. Баранова здесь давно нет, он уехал в Ленинград. О нем вспоминают так:

– А вот тот, которому кровь чужую дополняли.

Или:

– Да который с Настей-пекарем-то жил…

После Баранова побывало здесь четыре председателя. Теперь этот пост занимает ветеринар Соснин. Он располнел, лицом немного распух. Жалуется:

– На двести вязевских дворов у меня приходится всего пятьдесят три работоспособных человека!

Акиньевна померла, изба ее заколочена и скоро развалится. Молочков помер. Он замерз зимой по пути в Заветы. Получив пенсию, выпил и отправился в Заветы к внучке. На полпути присел под сосной, отхлебнул из бутылки и заснул вечным сном.

Полковник жив. Он все тот же. Вставил себе челюсти, мечтает прожить еще лет двадцать. Как и шесть лет назад, будучи под хмелем, бегает по деревне, стучит себя в грудь. Грозит чем-то односельчанам.

В Клинцах стало еще тише. Хозяйка моя, Сергеевна, года два назад погорела. Говорит, будто виновата в этом Васьчиха. Но доказательств нет, и Васьчиха спокойно живет. Сергеевна поселилась в избе Вани, который помер. Сергеевна живет с его старухой.

Жив и дедко Серега, он еще крепок, только больше ссутулился. Жива и Мотя Раевская. Маруся ее живет в Кедринске, работает на заводе. Чикарев бросил ее: отслужил срок в армии и уехал куда-то на восток.

Аленкин по-прежнему бригадирствует. Год назад с ним случился грех: выехал с Яшей сеять овес. Да кто-то приметил: ездят они по полю с пустой сеялкой. Заговорщиков накрыли. Оказалось, они семенной овес пропили. Полгода Аленкин ходил в разжалованных, но потом его снова поставили бригадиром, послали в область на курсы.

Пожив день-два в деревне, еду в Кедринск. Это уже настоящий город, завод дымит круглые сутки. Много детишек, молодежи. Останавливаюсь я у Николая. Люся работает на заводе. Он ходит с костылями, хорошо управляет машиной: у них своя машина. Работает Николай инженером в ремонтно-строительной конторе. У них ребенок – девочка.

Федорыч умер два года назад. После работы зашел в прорабскую, выпил перцовки, положил голову на стол и больше не поднял ее.

Маердсон и Мазин уехали куда-то под Котлас, там новая стройка. Латковы здесь. Околотов с женой уехали на родину в Белгородскую область, куда направили работать после окончания института их дочь.

О ком еще сказать? Молдаванку я не встретил ни разу. Видимо, она уехала вместе с трестом, который перевели куда-то в Кулунчу. А может, она путешествует где-нибудь.

Переночевав у Николая, я уезжаю домой. А через год опять еду в эти места на несколько дней. Жена не понимает, что может меня тянуть сюда. Я ей не объясняю.

– Хочется, – говорю я.

notes

1

От автора: роман написан еще в 1965 г., но все мои попытки напечатать его не увенчались успехом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю