355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Солоухин » Капля росы » Текст книги (страница 11)
Капля росы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:21

Текст книги "Капля росы"


Автор книги: Владимир Солоухин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

– Плохо мое дело. Никуда не годится. Вот уж и нагнуться боюсь, как бы не упасть.

* * *

…Единственный сын Егора Михайловича (после шести дочерей), Костя, – одногодок мне и Юре Семионову. Но если Юрка был мальчишка сорвиголова, если я постоянно водился то с Черновыми, то с Грубовыми, то с Васей Кузовым, Костя рос отдельно от всех нас, в детских играх и забавах не участвовал, но когда надо было ему кататься на лыжах и салазках, то, понаблюдав из окна, как забавляемся мы, он потом один пытался воспроизводить все наши игры и забавы. Началось все это с неусыпных и чрезмерных забот родителей о единственном наконец-то родившемся сыне: как бы не продуло, как бы не застудился, как бы не зашибся, а потом постепенно превратилось в привычку и, наконец, в характер.

В годы войны (Костю по какой-то болезни не взяли в армию) он буквально остался в селе один из своих ровесников. В это время проявился его особый талант – он сделался охотником.

Дичи не очень много в наших перелесчатых, а более полевых местах. К тому же люди все заняты в колхозе, а крестьяне (так чтобы не один, а во множестве) только тогда начинают промышлять дичь или рыбу, когда промысел этот выгоднее самой работы. Например, по берегам больших рек или озер, где уж если рыба, то пудами, или в настоящих борах, где если рябчики, то сотнями, или в болотах, где жирных дупелей можно заготавливать на зиму, вот и не надо резать поросенка или скотину на мясо.

У нас ничего этого нет. Правда, весной при умении можно добыть пяток тетеревов, так ведь это за всю весну, или столько же рябчиков, или подстрелить пару горлиц; осенью там, где рябины, можно настрелять жирных, «ягодных» дроздов-рябинников, но решительно никто в округе не занимается подобной охотой, и даже больше того, никто не знает, есть ли тетерева в лесу и можно ли вообще употреблять в пищу такую птицу, как дрозд.

Итак, ни весенней, ни осенней охоты в наших местах не производится.

Страннее то, что зимой, когда и люди свободнее, и дичь интересней, также почти никто не занимается охотой, а если завелся в деревне охотник, то знают о нем чуть ли не на двадцать верст во все стороны.

Костя Рыжов сделался именно таким охотником.

Собаки Костя никогда не имел, что непонятно и объяснимо лишь странностью его характера, ибо с собакой он мог бы гораздо больше добывать и белок, и зайцев, и барсуков, и лис.

Белки очень скоро надоели Косте, и он одно время перешел исключительно на зайцев. Утром по свежему снежку (да простят меня охотники, а пуще того, охотники-писатели, потому что надо было бы мне сказать по «пороше»!), итак, утром по свежему снежку на самодельных лыжах, с плохенькой берданкой (а первое время так и вовсе с шомпольным ружьем) отправлялся Костя от своего огорода по оврагу к реке, на ходу распутывая заячьи письмена. Твердо знал Костя, что, набегавшись за ночь, русак залег в снег и теперь спит где-нибудь, затаившись. Но если и спит, то все равно одним только ухом, а другим слышит, как подбирается к нему Костя Рыжов, и плохо заячье дело, если услышит недремлющее ухо чуть-чуть позднее, чем надо. Выскочит заяц на свет божий, а три секунды спустя грянет выстрел, и золотые струйки инея потекут с ольховых деревьев, содрогнувшихся от неожиданного среди тихого утра нелепого, варварского звука.

Постепенно осваивал Костя нашу дичь, пока не сделался завзятым лисятником.

Обыкновенно на лису в наших местах охотятся с собакой. Пустит охотник по следу свою Найду, а сам, укрывшись белой материей или надев белый халат, ляжет на ровном аккуратном лисьем следочке. Неизвестно, где в течение нескольких часов гоняет собака красного зверя, только рано или поздно, напетляв по оврагам и перелескам, вернется лиса на свой старый след и пойдет лапка в лапку, следочек в следочек прямо на затаившегося охотника.

Но собаки у Кости Рыжова не было, и он охотился на лису иначе. Заметив по следам, из какого именно буерака, в каком именно месте выходит лиса на мышкование, то есть в чистое поле, чтобы ловить мышей, Костя становится еще потемну за елку, так, чтобы выстрел вполне доставал до лисьего следа. Остальное предоставлялось терпению. Лиса должна будет пойти мимо Кости, когда пойдет с мышкования обратно в лес. Тут можно прицелиться не торопясь, чтобы наверняка и чтобы не испортить шубку.

Один раз стоял Костя в своем дозоре и видит, что две лисы скатились с поля в овраг, но лисы какие-то чудные, непохожие. Звери ближе, охотнику все тревожнее, а особенно стало тревожно, когда вместо лис оказались волки – два волчища, матерые, седые, с заиндевелыми мордами, с желтыми мокрыми клыками. Другой бы стал думать, что дробь мелка и что будет, если не убьешь, а только подранишь, да что будет, если другой волк бросится в отместку за первого, но в Косте Рыжове вполне проявился настоящий охотничий дух. Не долго думая, он выбрал в паху место, где шерсть вроде бы пожиже, и ударил туда из своей берданки. Волк ткнулся в снег, завопил, забрылял ногами, а другой волк или, может быть, волчица обхватила раненого передними ногами и начала оттаскивать к лесу. Костя успел перезарядить ружье, но, то ли услышав щелчок, то ли так, по инстинкту, волчица отпрыгнула от убитого друга и пошла наутек.

Давно говорили Косте, что коль скоро научился он охотиться, то купил бы себе настоящее хорошее ружье, двуствольное, современное, а не путался бы со старой берданкой. Случай с волками убедил Костю. Он продал овцу и на эти деньги купил хорошую двустволку.

В первый выход с новым ружьем получилась у Кости неприятность. Пальнул он из-за елки в лису из одного ствола – осечка. Пальнул из другого – опять осечка, а лиса не ждет. Тогда в сердцах схватил охотник двустволку за оба вороненых ствола, размахнулся и ударил об морозную, звонкую елку, брызнули на снег коричневые лакированные щепки. Так и по сей день с берданкой охотится Костя Рыжов.

Он по-прежнему мало бывает на людях или, лучше сказать, не бывает совсем. Работа его – на пасеке – располагает к одиночеству. Но надо сказать, что с годами от одиночества начинает тосковать Костя. Я знаю, что, выпивши, он слезно жаловался кузнецу, что и семьи-то у него нет, и никого-то у него нет, и что самый он несчастный человек на свете.

Я один раз заикнулся было мужикам, что если сам он никак не соберется, то женили бы его через сваху, все же надо вывести человека на люди, на что Александр Федорович спокойно и уверенно ответил:

– Не, ничего не выйдет. Костя-то? Он завьял…

* * *

…Александр Федорович Постнов работает молотобойцем в кузнице. Человек он неженатый и был бы совершенно одинок, если бы не старенькая тетка его Прасковья Андреевна, по-олепински, Пашонка да Пашонка. Дело-то было так: когда отец и мать Шурки померли, а сестра Клавдия ушла работать на «Электросилу», а сестра Нина, сделавшись геологом, затерялась на чужой стороне, а дом развалился, Шурка перешел жить к тетке Прасковье Андреевне. Да так и живет до сих пор. Этим летом он обновил дом – перебрал и подрубил его. Прасковья Андреевна всю жизнь работала уборщицей в школе и теперь получает пенсию.

* * *

…Иван Васильевич Кунин. О нем как о лучшем косце я рассказывал в главе о сенокосе. Жена его, тетя Саша, померла, а так как детей у них не было, то остался он совершенно один. Кое-как справляется с варением похлебки и картошки и, несмотря на преклонные годы, кое-что делает по своему старинному ремеслу, например, оконные рамы, или грабли, или, не торопясь, может соорудить и целую телегу.

Вдовство старухи, потерявшей своего старика, чем-то легче, и естественнее, и проще, чем вдовство такого вот Ивана Васильевича, оставшегося одиноким и вынужденного и постирать за собой, и постряпать, и все такое.

– Иван Васильевич, – сказал я ему однажды, – мне столько лет, сколько прожил ты, ни за что не прожить.

– Полно, – спокойно ответил старик. – Забудешься и проживешь.

* * *

…Александр Павлович Кунин – агроном нашего колхоза; Валентина Ефимовна – колхозный бухгалтер; у них двое детей: Коля и Нина, ходят в школу.

Александр Павлович не кончил ни Сельскохозяйственной академии имени Тимирязева, ни другого сельскохозяйственного вуза. Возвратившись с войны, он не ушел в город, а стал работать в колхозе. Мы много пишем в газетах о людях, работающих на производстве и одновременно повышающих свою культуру. Гораздо меньше мы говорим о самообразовании колхозников. Александр Павлович сделался агрономом, что называется, без отрыва от производства. Думаю, что какую-то роль сыграла тут его жена Валентина, агроном по образованию.

Как часто бывает, Александр Павлович, младший из Куниных сыновей, остался единственным хозяином в доме. Отец, Павел Васильевич, и мать, тетя Саша, померли: два брата, Иван и Николай, погибли на войне; две сестры, Мария и Капа, живут во Владимире.

Иван Кунин с детства любил возиться с лошадьми и поплатился за эту любовь своим левым ухом. Дело было в том, что жеребец Голубчик, принадлежавший до колхоза нам, то есть моему отцу, на общем конном дворе приучился кусаться. Дошло до того, что в стойло к Голубчику стало опасно заходить. Бывший хозяин его, мой отец, однажды смело зашел, ибо вырастил жеребца из маленького, слабенького жеребеночка. Но и своего старого хозяина не признал жеребец. В то время как рука отца хотела поласкать лошадь, потрепать ее по шее, потрясти за губу, лошадь сгребла широкими желтыми зубами тыльную сторону ладони и отодрала кожу и мясо. Я помню, что отец плакал, но плакал он, скорее всего, не от боли, а от обиды за то, что его родной Голубчик его же и укусил. Я не помню, при каких обстоятельствах Голубчик начисто срезал левое ухо Ванюшке Кунину.

Иван был гораздо старше меня, но я хорошо помню, как из подростка сделался здоровый, красивый парень. Он рос работящим, и это сочеталось в нем с тихостью и скромностью. Все взрослые, или, лучше сказать, пожилые люди, не могли нахвалиться Ванюшкой. Его сделали бригадиром в колхозе, соединив обе бригады села в одну (было время, даже село делилось на две бригады, а не то чтобы из десяти деревень составлялся один колхоз), и снова пошли разговоры, что лучшего бригадира и не надо и что если бы все мальчишки выправлялись в таких работников, то старики спокойно уходили бы на покой под Останиху.

Только один раз проштрафился молодой бригадир. Уйдя с вечера гулять в Василево, мы, застигнутые там дождем, забрались на сеновал и легли спать. Нас было человек восемь или десять. Утром мужики, выехав метать клеверные стога, были в недоумении: где же главная молодая рабочая сила и где же сам бригадир? Давно протопились печи, когда мы, тихие, зная свою вину, вошли в село.

Об Иване я помню главным образом в связи с Василевским периодом нашей молодости. Когда настала пора перехода нашего из подростков в парней, в деревне, что в трех километрах от Олепина, а именно в Василеве, поспел такой выводок девушек, что парни со всей округи только и стремились в Василево. В Олепине в это время подобралась ватага парней, если считать, начиная с нас, шестнадцатилетних, и кончая, допустим, Иваном, которому в то время было, наверно, больше двадцати. Мы без труда завоевали в Василеве гегемонию и сделались хозяевами положения. Правда, парни из Калитеева, более близкого и естественного соседа для Василева, пытались отнять у нас завоеванное, но как скоро мы встретили их раза два или три на прогоне с кольями (а они уж из своей деревни тащили свои колья с собой), то дело решилось в обоюдной потасовке. Надо сказать, что василевские девушки стоили того, чтобы вступить из-за них в драку.

Каждый вечер, как на дежурство, мы, умывшись после работы, надев чистые рубахи и собравшись все вместе, шли в Василево, разрывая на части тонкую вечернюю тишину пришедшейся к случаю частушкой:

 
Мы чужие крыши кроем,
А свои некрытые.
Мы чужих девчонок любим,
А свои забытые.
 

Какая это была пора! Дорога ведет сначала через тихое, отяжелевшее под росой клеверное поле, в котором свищут перепела, а потом после глубокого оврага вступает в лес. Молодые елочки, то облитые ясным лунным светом, то наловившие в хвою красноватых августовских звезд, то сливающиеся с плотной темнотой сырого, дождливого вечера, стоят по обеим сторонам дороги.

В хорошую погоду сразу, как зайдешь в деревню, слышно, где гуляют, где хороводятся девки. Если же дождливая пора, остановишься на прогоне, послушаешь: тишина. Неужели не вышли гулять, легли спать с вечера? Слышно, как с деревьев падают крупные капли после только что прошедшего дождичка, слышно, как на деревьях сонно ворочаются грачи, а так все тихо. Борис Чернов сейчас предложит зазвонить в колокол, что повешен на столбе посреди деревни. Но это уж было бы озорство. Идем вдоль Василева, тихие и разочарованные, и вдруг близко возле нас ослепительно вспыхнет, обожжет девичий смех, за которым обязательно нужно девушкам скрыть некоторую неловкость, что в дождик вышли гулять. Ясно, не воздухом подышать вышли василевские девушки, сидят на крыльце, затаились, ждут…

Грязно, сыро идти в дождь через поле да лес, но есть и своя сладость в том, чтобы посидеть с девушкой на уединенном, укромном крыльце именно под шуршание теплого дождика в непроглядную от черной сырости ночь. К утру кто-нибудь блямкнет в колокол на столбе – сигнал к сбору. К Олепину подходим – совсем рассвело, петухи орут, дымы из труб потянулись. Спать некогда, сразу и на работу.

В плохую погоду обычно не все девушки выходят гулять, а только те, с которыми уж определенно «ходят», «гуляют», парни. В такие вечера вдруг оказывался в одиночестве и как бы лишним Иван Кунин. Мы удивлялись втайне, почему он не провожает ни одну девчонку, все же самый горячий охотник, самый агитатор, чтобы идти в Василево, самый организатор этих походов. Тут могло быть двояко: либо кто-нибудь успел «захватить» нравящуюся ему девушку и теперь неловко отбивать у своих, либо крепко нравится одна из еще «свободных», но так крепко, что не смеет даже и подойти.

В эти свои годы я только на каникулы приезжал в село, поэтому, может быть, так и не узнал бы, в чем там было дело, но мне рассказали. Ивану, точно, нравилась одна, едва ли не лучшая из василевских девушек, Тоня. Точно, он не смел к ней подойти и потому, что был очень скромен, и потому, что любовь завладела им раньше, нежели он подошел.

Все догадались и однажды как бы ненароком оставили их одних на крыльце, а сами разошлись. Значит, и Тоне нравился этот рослый, красивый парень, если она осталась, а не ушла вместе со всеми. Влюбленные посидели, пока не взошло солнышко, и это был единственный вечер, или, лучше сказать, единственная ночь Ивана Кунина. Через несколько дней началась война, с которой Иван не вернулся. Девушка тоже пошла на фронт не то медсестрой, не то связисткой.

Наиболее серьезная любовь в Василеве получилась у Бориса Московкина. Была там, если можно так выразиться, девушка номер один, по имени Шура. С ней-то и гулял Борис, хотя, по совести говоря, не был первым олепинским парнем. Дело, конечно, пришло бы к женитьбе, если бы не война, или, вернее, если бы не смерть Бориса на этой войне. Шура приходила в Олепино провожать Бориса в армию, и именно она запела «Последний нонешний денечек», а это право, как известно, дается невесте.

Далеко-далеко ушла наша василевская молодость. И эта тревожность, пока идешь ночными полями туда, и эта крылатая легкость, когда на рассвете идешь обратно. Нету больше ни Ивана, ни Тони, ни Бориса, ни Шуры. Одних нет, потому что их нет, потому что их (как привыкли мы к этому слову!) убили, а другие стали женщинами в годах, окруженными кучей ребятишек. Снятся ли им тихие, все в тонком пару, довоенные наши рассветы?

* * *

…Михаил Николаевич Грибов – колхозный конюх; Прасковья Дмитриевна в колхозе не работает по здоровью; сын Николай отделился и поставил себе новую избу; сын Виктор живет в Гусь-Хрустальном; сын Шура – по прозванию Железный – служит в армии. Необидное прозвище это возникло как-то само собой и укоренилось в селе. Шурка был вездесущий мальчишка, с постоянными цыпками на ногах, не боящийся ни дождя, ни холода, ни ушибов, ни ссадин; этакий выносливый деревенский мальчишка из нуждающейся семьи, который, не разучившись еще и не отвыкнув лазить по птичьим гнездам, умел запрягать лошадь и пахать землю. Дочь Нюра работает ткачихой на Собинке; дочь Рита – уборщица в клубе, а в свободное время работает в колхозе разные рядовые работы. Эта рослая, сильная и ловкая девушка – теперь вторые руки в семье после самого Михаила Николаевича.

* * *

…Мария Андреевна Московкина в колхозе не работает по годам и по здоровью. Она живет одна, занимая маленькую комнатку в большом многокомнатном, кроме нее, нежилом, на разные стороны покосившемся и разваливающемся, подобно старому, перезрелому грибу, бывшем поповском доме; муж ее, Василий Дмитриевич, погиб на войне; сын Виктор работает мастером на ткацкой фабрике; там же и второй сын, Алексей, должности его в точности не знаю.

Мне запомнилась одна черточка из характера Василия Дмитриевича. В летний праздник, рано утром, подошел он к нашему дому и попросил моего брата, чтобы тот остриг его машинкой наголо. У брата, точно, была машинка, но она была неисправна, тупа, не отрегулирована, не смазана и чуть ли не заржавела. Стричь ею практически было невозможно. Брат сказал об этом Василию Дмитриевичу.

– Ну а как же, – с угасающей надеждой спросил Василий Дмитриевич, – праздник, чай, нынче? Да она что, совсем не режет или как?

– Режет она, может быть, и режет, но стричь нельзя: не хватит никакого терпения.

– Ну, а я думал чего, – обрадовался Василий Дмитриевич, – валяй стриги, насчет чего другого, а насчет терпения, про это и разговаривать не стоит.

Я знал, что за машинка, каково попасть под нее, и поэтому с любопытством следил за лицом Василия Дмитриевича, не поморщится ли хоть разик, не моргнет ли глазом. Нет, не моргнул.

* * *

…Василий Петрович Грибов в колхозе не работает, занимаясь по домашнему хозяйству. Небольшого росточка, бойкий, грамотный, развитой, он сначала работал председателем колхоза то у нас в селе, то в других деревнях, и председательствование стало как бы его специальностью и профессией. Но то ли большие, объединенные колхозы оказались не по плечу Василию Петровичу, то ли годы сделали дело, постепенно он отстрял от председательствования и ушел в домашнее хозяйство; жена его, Клавдия Яковлевна, учительница, но учит не в нашем селе, а в Корневе, в трех километрах от Оленина, за Самойловским лесом. В детстве я некоторое время учился у Клавдии Яковлевны, думаю, не во втором ли классе. Мы помним (дети очень чутки на такие вещи), как она, молодая девушка, начала тогда гулять с Василием Петровичем, как сон слепил ее глаза на уроках после прогулянных ночей и как, наконец, они вскоре поженились. Это было не далее, чем вчера. Однако взрослый сын Клавдии Яковлевны, Валерий, живет и работает во Владимире, а другой взрослый сын, Вадим, – в Москве.

* * *

Пожалуй, ни к кому я так не любил ходить в дом, как к Черновым. Дом их – три окна по улице – стоит на берегу пруда, а окна у него, у единственного во всем селе и во всей округе на сто верст, без переплетов, тех самых переплетов в виде буквы «Т», которые характерны для русских изб.

Поэтому не замкнуто, не хмуро, не уныло глядел дом на пруд, а через него на ограду и церковь, а открыто, весело, словно бы улыбался. Это отвечало и характеру обитателей дома.

Сергей Иванович, глава семьи, высокий, сутулый, бреющийся наголо мужчина, был хороший столяр. На дворе у него стояли верстаки: большой – себе, а поменьше верстак – для ребятишек. Над верстаками на полках лежало множество инструментов.

Настоящей душой дома была тетя Оля – мать всех наимногочисленнейших Черновых детей.

Бесспорно, что ядром всей детворы и, так сказать, гордостью семьи были три сына: Борис, Николай и Сергей, в олепинском обиходе Серьга. Сколько девчонок окружало это мужское «ядро», я теперь, право, не знаю. Знаю только, что тетя Оля первая в Оленине стала получать от государства пособие за многодетность, что-то около двух тысяч рублей в год, что вызывало зависть у остальных многодетных матерей, не дотянувшихся все же до тети Оли.

Огромное семейство не могло жить в большом достатке, тем более что самый старший, Борис, определился как работник перед самой войной, то есть перед своей смертью.

Как сейчас, вижу огромное блюдо картошки, которое крутится на столе – так энергично загребают из него ложками. Но ни разу я не замечал какого-либо беспорядка, анархии за столом: в строгости и выдержке воспитывалась семья.

Бедность стола тетя Оля всегда стремилась заслонить веселыми шутками:

– Володя, у вас, чай, картошки-то на стол не подают?

– Как так не подают, тетя Оля, а чего же есть?

– Неужели правда, а я ведь думала, что во всем селе только одни мы картошку-то и едим. Радовалась: вот, мол, как мы живем, картошку едим, а другим только завидовать остается да какие-нибудь паршивые яичишки да мясишко есть. Много ли в них толку! Ан, поди ж ты, и у других картошка, вот не знала!

Впрочем, с таким аппетитом елась эта картошка, что мне хотелось тотчас бежать домой и просить у матери картошку.

Но самое главное начиналось, когда тетя Оля к концу ужина заводила свои, не знаю уж как и назвать, сказки не сказки, побасенки не побасенки – одним словом, свои «страсти».

– Ведь вот ты, Володя, опоздал немного. Прийти бы тебе на полчаса пораньше, какой случай-то у нас приключился.

– Какой же случай?

– Да как же, жали мы сегодня пшеницу около Самойловского леса, знаешь, чай, поле за капустным оврагом, там еще елки черные, густые стоят…

В ее интонациях просыпалось что-то такое, отчего, еще не зная, о чем будет рассказано, становилось жутковато.

– Жнем, значит, мы, жнем, и захотелось мне пить. Так-то захотелось пить, что нет никакого терпения. Пошла я в овражек, к родничку, знаешь, чай, из-под ивы, из-под навесистой, родничок там бьет…

То, что в рассказе присутствовали конкретные вещи: Самойловский лес, да навесистая ива, – рассказу придавало и реалистичность, и достоверность.

– Только я наклонилась к воде, а из елок с той стороны оврага голос: «Поляна, Поляна, скажи Домовяне, что нынче утром Лесина померла». Голос жалостливый такой, не страшный, но вроде бы мужской, а у меня руки-ноги трясутся, слова сказать не могу, да и кому его сказать: одни елки вокруг да водичка из-под ивы переливается.

Ладно, дожали мы, что задумали, пришли домой. Я села за стол да Сереже (показывает на мужа) и рассказываю. Ребятишки на улице гуляли, а жалко, что не слышали. Да… значит, Сереже-то я и рассказала, послышался, мол, голос из елок: «Поляна, Поляна, скажи Домовяне, что нынче утром Лесяна померла». Только я проговорила, а под печкой как охнет, как завозится да из-под печки-то шасть – и в дверь. Да так скоро выскочило, что разглядеть не успели, на что похоже, нись на кошку, нись на иного зверька. Дверь-то широко распахнулась, значит, что-то порядочное…

Сидишь, боишься оглянуться на темный угол: такая находит оторопь, – но все же спросишь:

– Что же было, по-вашему, тетя Оля?

– Как что, значит, услышала Домовяна и побежала Лесину хоронить. Родня, значит, наша Домовяна той Лесине, золовка, может, или свояченица.

– А когда обратно придет?

– Кто знает. Может, сейчас вот и вкатится, а может, пришла, да и сидит опять под печкой, слушает, как мы про нее беседуем. Не знаю я, какой у них порядок насчет похорон-то, у нас, по-человечески, на четвертый день полагается, а у них не знаю, они ведь, наверно, некрещеные.

– Что-нибудь не то… – начинали мы, поскольку уж ходили в школу и много наслышались там, что чудес не бывает, а так, одно суеверие.

– Эх, мальчишки! – с прочувствованной, искренней певучестью говорила тетя Оля. – А как же тогда с Калининским оврагом быть?

– С каким еще Калининским оврагом?

– Да вы все равно как в другом государстве живете. Неужели не слышали про Калининский овраг?

Мы знаем этот овраг: глубокий такой, большой, от Черкутина до Калинина тянется, – да в нем-то что?

– Ведь вот вы опять не застали, а мы, бывало, как приходит девятое июня, заранее выходим все на гору слушать. Вот хоть Лександра Федорыча спроси, Владимира Сергеича, Ивана Михайловича Пенькова. А курьяновские, наверно, все помнят. Бывало, вся Курьяниха дрожит в этот день. А все равно: страшно, а выходим слушать.

– Что же там: ухало или кричало чего-нибудь? Так, верно, сова или филин?

– Эх, мальчишки, неужели тетя Оля за свою жизнь совы или филина не слышала?! Вечера в июне теплые, тихие, над рекой соловьи поют, а мы уж все вышли на гору, ждем. И дрожим, а ждем. И вот ровно в половине двенадцатого ночи в овраге запевает девушка. Издалека сначала голосок-то слышно. И так сладко, так сладко поет, что даже холодок по спине. Все ближе, все ближе по оврагу идет девушка, и голос все громче, все явственнее. Песня такая, что мы ли, бабы здешние, песен знаем, а такой не слыхивали. И главное, что поет без слов, один голос льется и льется, льется и льется. Эх, мальчишки, помирать буду, а не забуду того голоса! Чистый, серебряный, печальный.

Но самое диво в том, что хороша, дивна песня, а как кончится она, никто не может мотива вспомнить. А такие ли певцы были, того же Владимира Сергеича возьми. Пела девушка ровно полчаса, как раз хватало ей, сердечной, весь овраг тихим шагом пройти. Тут и замолкала песня. Она замолкнет, а мы стоим, шелохнуться боимся. Стих какой-то на нас найдет. Ну, потом разойдемся, конечно, по домам. На будущий год, опять девятого июня…

– А если бы пойти поглядеть?

– Ты лучше поди спроси у Лексея Павловича Грубова, как они, пятнадцать парней, – одна партия от Калинина, другая партия от Черкутина – решили ее поймать.

– Ну и что?

– А то, что шли, шли, все впереди них она пела, вдруг слышат: уже сзади поет. В это время одурение на них нашло. Как встретились две-то партии да как пошли друг друга кольями подыскать…

Легко-легко со страшного на смешное умела перевести тетя Оля.

Историй таких тетя Оля рассказывала бездну: и про «стонотну кость», которая в земле по ночам стонет, и про то, как в урочный день и час в Курьяновском лесочке барыня с тросточкой появляется, а навстречу ей белая лошадь бежит. Как только барыня возьмется за узду, так все и проваливается сквозь землю. Наслушавшись тетю Олю, страшно потом идти через плотину домой. Идешь, а сзади того гляди кто до спины дотронется. К тому же голуби на колокольне крыльями захлопают.

Однако вспоминать-то я хотел не столько о тете Оле, сколько о ее сыновьях.

Не часто бывает так, чтобы мальчишка вместо самой первой игрушки получал в руки или даже самовольно схватывал настоящий инструмент: молоток, долото, стамеску, коловорот. Черновы ребятишки росли в мире рубанков, фуганков, кудрявых стружек, кусков дерева, на глазах у них превращавшихся в оконную раму, в салазки, в оглоблю, в топорище, в спицу для тележного колеса, в табуретку, в скворечню, да и мало ли еще во что.

Не удивительно поэтому, что во все наши игры они привносили дух изобретательства и, я бы сказал, обстоятельности.

Все считали в селе, что со временем Черновы мальчишки станут какими-нибудь механиками, хотя бы по той простой причине, что один за другим, выбегая из своего дома, они начинали не то махать руками наподобие крыльев, не то вертеть ими как бы пропеллером, при этом кричали на все село: «Махина, махина, махина!» Какая уж именно машина рисовалась в это время в их воображении, никто не знает.

У старшего, Бориса, был очень выразительный жест. Слушает он, слушает про что-нибудь, не понимая, так что даже поперек лба вздуется синяя жилка, и вдруг подпрыгнет на одном месте, хлестнет звучно ладонью о ладонь и одновременно воскликнет: «Ага!» – значит, Борис все понял.

Однажды мы с Васей Куэовым вычитали в «Пионерской правде», разобрались в нарисованных там чертежах и стали мастерить «Сережин пулемет». Ствол мы решили прожечь жигалом в кузнице, благо отец Васи был кузнец. Однако воображать проще, чем делать. Жигало лезло в куске дерева наискось, дым разъедал глаза, дважды каждый из нас обжег руки, и слезы отчаяния готовы уж были выдать наше душевное состояние. В это время случился в кузнице Борис Чернов. Он, пока мы возились с прожиганием ствола, все изучал расположенную на верстаке газету с чертежами «Сережиного пулемета». Спохватились мы, когда было поздно, то есть когда он уж подпрыгнул на одном месте, хлестнул ладонью о ладонь и, воскликнув: «Ага!» – выбежал из кузницы.

После этого три дня никто не бегал по селу, вертя руками и крича: «Махина, махина, махина!» Зато на четвертый день Панька Васильев в то время, как проходил мимо Чернова дома, был обстрелян из слухового окошка сухим горохом. Слышался равномерный треск. «Сережин пулемет» работал без перебоя.

Я уже сказал, что Черновы сыновья во все привносили дух обстоятельности. Когда дягиль выйдет в мясистые, сочные трубки, мы делали из этих трубок чвикалки. Сейчас срежешь трубку поближе к земле, а один конец оставишь глухим, обрежешь по суставу. В глухом конце проткнешь тоненькую дырочку, на аккуратную палочку намотаешь пакли, чтобы туго ходила внутри трубки, и чвикалка готова – стреляет водой на пятнадцать шагов. Понаделав чвикалок, устраивали около пруда войну – партия на партию. Один раз человек семь напали на троих Черновых братьев, измочили их – не надо купаться. В самый разгар сражения Борис вдруг бросил свою чвикалку, подпрыгнул на одном месте, хлопнул ладонью о ладонь и воскликнул: «Ага!»

Два дня, подойдя к воротам Чернова дома, за которыми сразу стояли верстаки, можно было слышать пыхтение, сопение и время от времени злорадное хихиканье. На третий день Борис выбежал к пруду, держа в руках некую медную трубу, запаянную с одного конца. Борис навел трубу, куда нужно, а Николай и Серьга действовали поршнем. Струя толщиной в палец хлестала из трубы через весь пруд, и наши чвикалки были теперь как бы жалкие пистолетишки по сравнению с полковой гаубицей.

Шутки шутками, но никто не умел сделать лучше Черновых мельницу, чтобы крутилась, поставленная над весенним ручьем, и лыжи у них были самодельные. Вскоре по-настоящему проявились способности братьев Черновых. Было это, когда все село, то есть всех нас, сельских мальчишек, охватила идея педального автомобиля. Идея эта, вычитанная в «Пионерской правде», была настолько проста, что осуществить ее нам казалось пустяковым делом. Почему-то каждый решил строить автомобиль самостоятельно, тайно, и если бы каждому удалось, то однажды на улицах Оленина появилась бы колонна деревянных педальных автомобилей.

Как сейчас помню, затащил я на чердак еловое бревно, топор, одноручную пилу, а также молоток с гвоздями. Иного инструмента у меня не было. Автомобиль снился мне по ночам, я видел его в грезах и воображении ладным, красивым, роскошным, обитым изнутри красным плюшем. Но пока что у меня было одно лишь еловое бревно, лежащее на жарком душном чердаке, и я не представлял в полной мере, что между бревном и красным плюшем, пущенным на сиденье, расстояние не меньше, чем от сказки до яви. Мне так хотелось видеть автомобиль готовым, чтобы можно было приступить к обиванию его красным плюшем, что не хватало терпения обтесать бревно и сделать из него хотя бы квадратный брус, годный на основание автомобильной рамы. Так и осталось неотесанным мое еловое бревно. У других мальчишек дело пошло разве что немного подальше, если не считать Черновых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю