Текст книги "Иду на перехват"
Автор книги: Владимир Рыбин
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Эх, гитара, звени потихонечку —
Я люблю одну славную Тонечку…
А потом он увидел ее с другим. И это заставило его рассказать о своих чувствах давнему приятелю Женьке. И Женька прочел ему назидательную лекцию. Не потому, что был опытнее. Просто выкаблучивался, как всякий, уверовавший, что может учить.
Ничего не запомнил Грач из Женькиных нравоучений. Кроме одного – упрека в слабоволии. И хотя в классе все знали, что терпения разгрызать задачки или зубрить хронологию Грачу было не занимать, слова Женьки гвоздем засели в мыслях. С того дня он начал читать все, что попадалось о воспитании воли, к ужасу матери, стал истязать себя всякими «экспериментами».
Однажды он прочел, что смелые, волевые, решительные люди лучше всего воспитываются в армии. С тех пор он стал мечтать о военном училище.
А с женщинами Грач так и остался робок. И когда увидел Машу, то повел себя с ней не лучше, чем, бывало, с Тоней: водил в кино ее подруг, кормил их мороженым и мечтал о случае, который мог бы сблизить его с Машей. Просто подойти и сказать о своих чувствах он не решался. Это казалось ему чуть ли не оскорблением для нее.
Так и дотянул до последнего дня. Тогда, как обычно отправившись провожать другую, он вспомнил, что забыл на садовой скамье портсигар. И вернулся. И увидел Машу плачущей. Он просто не мог не спросить, что случилось? А она вместо ответа вдруг положила ему руки на плечи, голые по локоть руки, невесомые…
Песня в строю начинает угасать, и Грач стряхивает с себя думы. Песня сменяется тревожным говорком в строю. Леса уже нет, вдоль дороги, сразу же за кюветом, расстилается сырая низина, отгороженная от реки стеной камыша. Грач поднимает голову и видит, как из-за поворота, скрытого разлапистыми осокорями, выплывает черный румынский монитор. Корабль медленно сворачивает на фарватер и идет на самом малом, параллельно строю пограничников. Даже без бинокля видно, что там сыграли тревогу. Ибо матросы бегают по палубе, сдергивают чехлы с пушек и пулеметов, поворачивают стволы на советский берег.
Тишина повисает над дорогой. Только сапоги дробко стучат по окаменевшей от жары земле.
– Перепугались, мамалыжники, – смеется кто-то в строю.
– Надо ходить другой дорогой, скрытной, – говорит Ищенко. – Так мы их провоцируем.
– Таиться советуешь? На своей-то земле?
– Есть приказ: не поддаваться на провокации.
– Именно. Не поддаваться. Ни в коем разе.
Грач поворачивается к строю и командует так, словно перед ним по меньшей мере целый батальон:
– Песню!
И в тон ему так же несоразмерно громко вскидывается над Дунаем песня:
Колыхалися знамена
Кумачом последних ран…
* * *
Протасов глядит издали на свой катер, и душа его зудит: скверное дело, когда нет своей палубы. Получилось хуже, чем он ожидал: Седельцев приказал сдать катер Пардину и утром в понедельник явиться для личных объяснений. Мичман раздвигает тальник, собираясь спрыгнуть на тропу, ведущую к причалу, но передумывает. Поколебавшись, он медленно идет на заставу, в нерешительности останавливается у ворот: на заставе такой шурум-бурум по случаю субботы, что ему уже не хочется заходить.
Некуда, совсем некуда приткнуться человеку, у которого отобрали дело. Крутится около занятых людей, словно судно, потерявшее управление. Солнце опускается за тополя, тонет в кровавой бахроме тучи. Неподалеку занудливо, на одной ноте, лает дворняга. Откуда-то из-за крыш, с другого конца села, слышится грустная бабья песня.
Мичман идет по окраинной улице и разговаривает сам с собой. Он говорит, что не нашивок ему жаль – обидно терять их за здорово живешь, что не так надо было класть руль в тот раз и ни к чему было давать волю своей злости и топить лодку. И еще многое другое приходит в голову. Как в пословице, по которой «хорошая мысля приходит опосля».
Возле своей хаты мичман замечает маленькую фигурку, прижавшуюся к дереву.
– Даяна? Ты чего?
Он говорит, как всегда, грубовато-снисходительно. Но душа его замирает в ожидании.
– Я к тебе, – говорит Даяна.
Мичман подходит вплотную, целует ее пухлые полудетские губы. И получается это само собой, ну точно так, как мечталось в одиноких ночных дежурствах. Потом он берет ее за руку и ведет через улицу в дом, в свою холостяцкую комнатушку, где пахнет сырой штукатуркой и одеколоном «Тэ жэ».
– Хозяин бы не увидел, – говорит Протасов в калитке. Не для себя говорит, для Даяны.
Когда светлеет маленькое оконце, Даяна осторожно прижимается к нему пухлыми зацелованными губами, тихо шепчет:
– Ну, я пойду.
– Куда! Ты останешься у меня.
– Останусь, – соглашается она. – Только сначала ты должен зайти к маме.
Он идет ее провожать по пустынной улице. На лугах лежат полосы тумана. Над тополями в полнеба висит туча, заслоняет звезды.
– Ну иди, – вздыхает Даяна. – Теперь я сама.
Но он доводит ее до дома, подсаживает на подоконник. А когда поворачивается, чтобы уйти, видит перед собой тетку Марылю – мать Даяны.
– А, вот он кто! – кричит тетка Марыля так, словно хочет разбудить все село. – Ну, я задам этой мерзавке, уж я ей задам!
– Я хочу жениться на Даяне, – бормочет Протасов.
– Жених! Явился среди ночи! А ну убирайся, пока цел!
В руках у нее появляется палка. Но она не успевает замахнуться. Мичман быстро кладет руку на палку и чмокает тетку Марылю в щеку.
– Не сердитесь, мама, – говорит он. Перепрыгивает через грядку и исчезает в зарослях цветов у дороги, предоставив тетке самой разгадывать, что сие означает.
Протасову легко в этот рассветный час, будто и не было недавних неприятностей. Он размашисто шагает по узкой тропе через поле, сшибая росу широкими клешами. Тихая радость переполняет его. Он останавливается, с удовольствием вдыхает влажную свежесть луга. И вдруг задерживает выдох: замечает темный силуэт человека, прицепившегося к самой верхушке столба.
– Эй?! – Ему подумалось, что это кто-то из пограничников чинит линию связи.
Человек кубарем скатывается со столба и бросается к кустам. Стремительным прыжком, усиленным еще не остывшей радостью, мичман догоняет его, хватает за руку.
– Кто такой?
В нем еще нет злости, и действует он скорее по привычке, приобретенной здесь, на границе. Но тут мичман видит, что человек другой рукой пытается выдернуть из кармана зацепившийся там пистолет.
– Ах вон ты как! – Он перехватывает руку и, не размахиваясь, бьет незнакомца ребром ладони по шее. И когда поднимает его с земли за ворот старой крестьянской свитки, то, к изумлению своему, узнает в человеке того самого «рыбака», который удрал от него недавно и из-за которого все его теперешние служебные неприятности.
– Попался, «рыбачок»! – Мичман представляет себе удивленную физиономию капитан-лейтенанта Седельцева и улыбается. – Ну-ка, пошли на заставу.
– А я не пойду, – неожиданно заявляет нарушитель.
– А я тебя пристрелю.
– Стрелять побоишься. У вас приказ.
Нарушитель нахально ухмыляется, и это окончательно выводит Протасова из себя. Он берет его за плечо, рывком разворачивает и дает такого пинка, что тот бежит по тропе, покачиваясь и приседая от боли.
Они уже подходят к окраинным хатам села, когда вдалеке над Дунаем трепещущей птицей взлетает красная ракета.
* * *
Лейтенанту Грачу не спится. То ли предчувствия мучают, то ли настороженность, что растет изо дня в день. Расстегнув ворот и ослабив ремень, он садится на свою скрипучую койку, кладет голову на стол и думает о Маше.
В половине второго ночи, проинструктировав очередную смену, снова уходит в канцелярию и опять думает о своей будущей женатой жизни, о заставе, о мичмане Протасове.
Один за другим возвращаются с границы наряды, докладывают одно и то же: на границе необычная тишина.
– Не к добру тишина, – говорит кто-то из пограничников, громыхая винтовкой у пирамиды.
Эта случайно оброненная фраза гвоздем вонзается в сознание. Тишина на границе. О чем еще может мечтать начальник заставы? Но неожиданная тишина! Ведь все последние ночи тот, чужой, берег дышал затаенно: из глухой темени доносились крики, плач женщин, скрип подвод, погромыхивание железа…
Грач решительно встает, застегивает ворот.
– Горохов, пойдете с мной, – говорит он в дежурке.
– В полном?
Он собирается сказать, что по границе налегке не гуляют, но вспоминает, что уже говорил это Горохову, и молча выходит на крыльцо.
Тихая ночь нежится над селом. Восток уже начинает светлеть: в той стороне вырисовываются тополя, трубы деревенских хат. Запад черен, как всегда перед рассветом. Оттуда наползает туча, гасит звезды.
Они выходят на дозорную тропу, неслышно идут вдоль плотной стены камыша. Полы брезентового плаща сразу тяжелеют от росы, липнут к голенищам. Грач чувствует, как стынут от сырости колени, останавливается на минуту. И тотчас ему на пятку наступает идущий следом Горохов.
– Когда вы станете пограничником? – сердито говорит Грач.
– Есть, держать дистанцию, – догадывается Горохов и идет назад.
Глухая тишина висит над округой. Еле слышно вздыхают камыши под слабым ветром. На луговине серым одеялом лежит туман.
В том месте, где тропа поворачивает в заросли камыша, их окликают:
– Стой, кто идет?
Лейтенант узнает голос Хайрулина и, невольно подражая его неисправимому акценту, тихо отвечает:
– Своя!
– Кто своя! Пароль!
– Мушка.
– Нэ-эт, нэ мушка.
– Приклад.
– Нэ-эт, нэ приклад.
– Хайрулин, своих не узнаешь?
– А вы, товарищ лейтенант, пароля забыли?
– Я-то не забыл, да ведь ты не часовой в деревне. Здесь граница. А по границе ночью ходят или свои, или совеем чужие. Своих надо по шагам узнавать, а чужим сразу командовать: «Руки вверх!» Иначе вместо пароля можно получить пулю. Ну, как дела?
– Тихо, товарищ лейтенант.
– То-то и оно. Где остальные?
– Здесь. – Хайрулин дважды сдвоенно клацает прицельной планкой – условный, сигнал «Все ко мне».
– Отставить! – говорит Грач. – Продолжайте нести службу.
Он шагает к тропе, но тут сзади из камышей слышится сдавленный волнением голос Горохова:
– Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!
Так зовут, когда случается что-то чрезвычайное. Горохов стоит глубоко в воде, едва не черпая голенищами, и показывает куда-то вдаль, в просвет меж камышами. Этот просвет был вырезан специально для наблюдения неделю назад, и Грач, с удовлетворением подметив эту свою предусмотрительность, входит в воду, вглядывается в серую вуаль тумана.
– Плывет кто-то. Там, правее.
В густых сумерках, временами сливаясь с противоположным берегом, движется что-то массивное.
– Гребут. Я слышу.
Теперь и сам Грач слышит всплески весел и понимает: кто-то подгребает к нашему берегу, используя сильное прибивное течение. Это не удивляет: за последние месяцы пограничники привыкли к частым «ошибкам» чужих «рыбаков». Удивляется он через минуту, когда различает в сумерках три лодки с солдатами.
– Перепились, что ли? Или заблудились? – Ему вспоминается фраза, трижды повторенная на недавнем совещании начальником отряда подполковником Карачевым: «Не поддаваться на провокации!» И он успокаивается. – На дамбу все! И ни звука!
Он прячется за невысокий куст на дамбе и, не шевелясь, смотрит на темные силуэты лодок, плывущих по середине реки. «Выдержка, – уговаривает он сам себя. – Выдержка и дисциплина!»
Дисциплина для Грача всегда была превыше всего. С первых дней службы он принимал ее не как неизбежное зло – как благо, на котором стоит все доброе и в обществе, и в нем самом. «Ты исполнительный, далеко пойдешь», – не раз говорили ему еще в училище.
Но в последнее время все трудней было оставаться пунктуально исполнительным. В последнее время он чуть ли не ежедневно получал новые приказы, инструкции, указания и дополнения к указаниям. Одни предписывали отменить усиленную охрану границы, другие – повышать бдительность. Одни требовали решительно пресекать какие-либо нарушения границы, другие указывали на необходимость максимальной выдержки. Стремясь исполнить все в точности, Грач искал и находил «золотую середину», которая, ему казалось, отвечала строгим параграфам и удовлетворяла его самого, своими глазами видевшего положение на границе.
Отмену усиленной охраны он понимал как указание скрыть от соседей эту усиленную охрану. И он увеличивал количество секретов, приказывал по ночам скрытно копать стрелковые и пулеметные ячейки, расчищать секторы обстрела так, чтобы их ось была направлена вдоль нашего берега и обеспечивала внезапный отсекающий огонь.
Днем Грач не таил жизнь заставы: вот мы занимаемся строевой подготовкой, поем песни, шутим с девушками – смотрите, соседи, добрые вы там или недобрые, – мы мирные люди. По вечерам на заставе шумно игрался «отбой», и пограничники шли спать. Чтобы через час тихо уйти в ночь, в шепчущиеся нетронутые заросли камышей на границе.
Так Грач понимал и так исполнял приказы и распоряжения последних недель; он искал и находил в них не противоречие, а скрытую логику.
– Сорок шесть человек. С пулеметами, – шепчет Горохов.
– А у нас четыре винтовки. И только восемь гранат.
– И восемь гранат не пустяк…
Над противоположным берегом взлетает красная ракета, высвечивает кроваво речной туман, долго трепещет в вышине и падает, волоча за собой дымный хвост. И сразу лодки круто разворачиваются к нашему берегу. С той стороны вдруг начинает бухать крупнокалиберный пулемет. Пули звучно хлещут по дамбе, стонут рикошеты.
– Стреляют! – удивленно говорит Хайрулин.
Лейтенант понимает его. Он ловит себя на том, что и сам с любопытством прислушивается к этим новым звукам, даже по-мальчишески радуется им: вот и он теперь может сказать, что обстрелян.
Но, заглушая это ощущение, стремительной волной поднимается тревога, неясная и бесформенная, как призрак.
«Что это? – думает он. – Провоцируют? Но ведь это же нападение. Это же…»
И вдруг рядом гремит выстрел.
– Не стрелять! – негодующе кричит Грач. И тотчас падает, потому что тихие лодки вдруг ощериваются огненными всплесками.
Где-то рядом взвизгивает пуля, бьет по щеке тугой волной, будто кто-то хлещет по воздуху ивовым прутом.
– Огонь!
И ему сразу становится легко от этой своей решимости.
Торопливо ухают трехлинейки. На лодках чаще машут весла, кто-то падает в воду, кто-то перевешивается через борт. Но лодки все ближе, подходят к берегу, скрываются за высокой стеной камыша.
– За мной! – командует Грач. И сползает вниз, и бежит за дамбой в сторону, падает в густую, мокрую от росы траву. – Приготовиться к бою!
Он приподнимается и видит посреди реки невесть откуда взявшийся пустой баркас, подгоняемый течением к нашему берегу.
– Сорвало, видать, – говорит Хайрулин.
– Для пустого слишком глубоко сидит.
– Давайте я его пулей пощупаю?
– Отставить! Как думаешь, где он пристанет?
Они прикидывают глазами течение.
– Как раз к тому тальнику будет.
– Давай туда. Как подойдет – сразу гранатами, понял?
Пулеметы с того берега бьют и бьют по тому месту, где только что были пограничники. Воздух ноет от рикошетов.
– Приготовить гранаты!
Грач не сомневается, что дело дойдет до гранат, а может, и до рукопашной. Ибо от камышей до дамбы какая-нибудь сотня метров, а враги не могут не понимать, что дамба для них не только успех, но и единственное спасение.
Темные фигурки разом выскакивают из камышей, неуклюже, прыжками бегут по зыбкой луговине. У пяти или шести перед грудью вспыхивают частые огоньки автоматных очередей.
– По офицерам и автоматчикам! – командует Грач. И стреляет из пистолета, целясь в прыгающие головы. Но те, в кого он целится, почему-то не падают. Это удивляет и пугает его, ибо и в училище, и здесь, на стрельбище, всегда было так, что мишени после выстрелов переворачивались.
– Гранатами – огонь!
Он видит, как пограничники дружно взмахивают руками, успевает даже заметить эти кувыркающиеся в воздухе черные бутылочки. Но еще до того, как вскидываются взрывы, откуда-то со стороны знакомыми длинными очередями начинает бить наш «максим».
И сразу гаснут вспышки выстрелов на темном фоне бегущих фигур, и до Грача как-то вдруг доходит, что перед ним спины врагов и что атака отбита.
Слева от тальника доносится сдвоенный взрыв. Краем глаза Грач успевает увидеть разлетающиеся доски и темные изломанные силуэты падающих в воду людей.
– Хайрула дает! – кричит Горохов. Он машет свободной левой рукой. И вдруг, ойкнув, сползает вниз, с удивлением разглядывает залитую кровью ладонь…
Через полчаса они возвращаются дамбой в село, ведя перед штыками пятерых прихрамывающих солдат. С того берега с запоздалым остервенением бьют пулеметы, косят камыши, режут ветки прибрежного тальника.
– Ай да снайперы! – смеются пограничники. – До чего метки: с такого расстояния Горохову в палец попали!
Всем весело. Грач тоже едва сдерживает улыбку. Еще бы: никогда прежде не видавший настоящего боя, он так блестяще отбил хорошо организованную вооруженную провокацию. Думая об этом, он невольно сбивается на предполагаемый разбор операции в штабе отряда. И единственная потеря – палец пограничника Горохова – кажется ему хорошим поводом для шуток, которые на серьезных совещаниях так сближают людей, независимо от рангов.
«А вдруг нагорит? – ловит он себя на тревожной мысли. – Вдруг начнут доказывать, что первый начал?»
Он хмурится, приказывает коротко и жестко:
– За мной, на заставу, бегом!
На заставе обычная тишина. В помещении сидит дежурный, непрерывно вызывает «Грушу».
– Где Ищенко?
– На правом фланге. Как только вы ушли, он и явился. Не спится, говорит, пойду наряды проверять, – подробно докладывает дежурный. И тихо, будто кто чужой может услышать, добавляет: – На правом фланге тоже бой был.
– Что там?
– Неизвестно.
– Связного послали?
– Послали. Еще не вернулся.
– Где катер Протасова?
– Ушел на правый. Там бой был, – повторяет дежурный.
– Телефон – в блиндаж. Сержанта Голубева с отделением ко мне! – приказывает Грач.
Но дежурный, вопреки обыкновению, не уходит.
– Товарищ лейтенант! – с непонятной таинственностью в голосе говорит он. – Там женщина дожидается.
Сердце прыгает и тут же обрывается, расплющивается в тревоге и печали. Так, завидев охотника, прыгает марал, вкладывая в последний прыжок всю свою надежду. И падает на камни, не сильный, не красивый – беспомощный.
– Кто?
– Марией Ивановной назвалась.
Грач бежит через двор в свою мазанку, распахивает дверь. Его жена, его Маша, стоит посреди комнаты и разводит руками: вот, мол, приехала, уж не взыщи.
Радость окутывает его не испытанной прежде теплотой. Так бывает, когда попадаешь с мороза к натопленной печке, прижимаешься к ней и руками, и лицом, и грудью и таешь весь в немыслимой слабости.
Прежде Грач и поцеловать-то свою Машу как следует не успел. И теперь словно торопится куда, все гладит ее плечи и все говорит, говорит, что-то необязательное, неважное.
– Товарищ лейтенант! Политрука убило!
Грач вскакивает, резко оттолкнув жену. В распахнутых настежь дверях стоит дежурный, бледный, с испуганными, незнакомо большими глазами.
– Связной прибежал. Говорит – насмерть…
Связной стоит у крыльца, ладонью вытирает пот, и его лицо, темное от пыли, становится полосатым.
Они бегут напрямик, срезая повороты извилистой дозорной тропы. Местами вламываются в камыши, пересекают протоки, черпая воду голенищами, шлепают по топкому илу. И, выбравшись на сухое, каждый раз слышат позади глухой шум камышей: следом бежит отделение Голубева.
Из отрывочных фраз вконец запыхавшегося связного Грач наконец понимает, что произошло на правом фланге.
Там началось еще до ракет. Около сорока нарушителей высадились на наш берег. Четверо вышли из камышей и спокойно, словно по своей территории, зашагали вглубь, к озеру, которое в том месте близко подступает к реке. «Стой! – окрикнул их Ищенко. Он поднялся и шагнул навстречу. – Вы находитесь на территории Союза Советских Социалистических Республик. Требую немедленно…» Его слова оборвала автоматная очередь. Тогда пограничник Говорухин без приказа открыл огонь.
– Вы же знаете, как он стреляет! – не то радуясь, не то ужасаясь, выкрикивает связной.
– Ну!
– А потом «каэмка» подоспела и наши с пулеметом. С двух сторон прижали, товарищ лейтенант, с двух сторон!
У одинокого осокоря лейтенант останавливается так резко, что связной с разбегу налетает на него. Но Грач даже не оглядывается, он смотрит вперед, туда, где четверо пограничников волокут на мокром плаще что-то большое и тяжелое.
По измятой окровавленной гимнастерке политрука трудно понять, куда попали пули. Но одна оставила ясную отметину: она вмяла правую щеку, сделала лицо неузнаваемым.
Грач рывком разрывает на нем ворот, прижимается ухом к окровавленной груди и отшатывается, ощутив холодную, липкую сырость неживого.
И тогда ему впервые приходит мысль, что все случившееся не простая провокация, что это, может быть, война.
За дальними осокорями всходит солнце, трудно выкарабкивается из цепкой тучи на горизонте. На луговинах тают последние ошметья тумана. Вдали, над камышами, зеркалом сверкает река.
– Несите, – устало говорит Грач. И тут же резко вскрикивает: – Отставить!
Из-за недальнего мыса на безупречную чистоту дунайских вод выползал черный вражеский монитор…
* * *
Втолкнув задержанного в дежурку, Протасов бросается к берегу. Испуганные, бледные в сером рассвете лица светлеют в каждой калитке. Кто-то кричит вслед тревожным голосом, что-то спрашивает.
Его радует, что «каэмка» уже на ходу, рокочет моторами, пускает по гладкой воде зябкую рябь.
– По местам! Боевая тревога!
– Погодите!
Из кустов выбегает группа пограничников вместе со старшиной заставы. Они втаскивают на катер станковый пулемет, быстро и ловко, словно не впервые, пристраивают его на корме.
«Каэмка» резко берет с места, вылетает из-за изгиба протоки на широкую, дымящуюся слабым туманом гладь реки. Встает рассвет, окрашивает воду розовым отблеском зари. Вдали ухают выстрелы: и там, на восходе, и там, где еще лежит серый сумрак уходящей ночи.
– Право руля! – командует Протасов. И тут же отбирает руль у Суржикова. – Готовь пулемет.
– Красотища какая! – спокойно говорит Суржиков. – В такую погоду не стрелять бы, а целоваться.
Это спокойствие матроса вдруг словно что-то останавливает в мичмане, и он говорит успокоенно-ворчливо:
– Погоди, еще поцелуют. С того берега.
– В наших водах?
– Пули о границу не спотыкаются.
И в тот же момент в темной стене правого берега вдруг вспыхивает дрожащий огонек и над рубкой коротко взвизгивают пули.
– Вот суки! – ругается Суржиков. – Товарищ мичман, дайте я его…
– Еще успеешь.
Протасов переводит рычаг на «малый», и катер сразу оседает. На том берегу снова вспыхивает огонек пулеметной очереди, но свиста пуль уже не слышно, только бухающий звук гудит по реке.
– Крупнокалиберный лупит! Это они от пикета.
Катер снова переходит на «полный» и в следующий миг с ходу влетает в узкую протоку за низким сырым островом, поросшим тальником.
Перестрелка на границе все гремит: сзади – редкая, приглушенная расстоянием, впереди – частая, беспорядочная, близкая.
Едва катер выскакивает из-за острова, как над ним снова начинают свистеть пули.
– Товарищ мичман! – Голос у Суржикова просительный, незнакомый.
– Отставить! – зло кричит Протасов и добавляет раздраженно: – Ты что, обалдел? Приказа не знаешь?
Он круто кладет руль вправо, по-снайперски вводит «каэмку» в узкий просвет в камышах.
– Прыгай! – кричит пограничникам.
Перестрелка на нашем берегу гремит совсем рядом. Раскатисто ухают трехлинейки, незнакомо трещат автоматные очереди, словно кто-то большой рывками рвет сухой брезент.
«Кто там? Где? – с беспокойством думает Протасов, выводя катер из камышей. – Как бы по своим не рубануть».
И вдруг видит черные лодки, вдвинутые в камыши. И сразу же от лодок выплескиваются навстречу вспышки выстрелов. Пули бьют по борту, звенит стекло.
– Огонь! – зычно кричит Протасов.
Сразу вскипает вода возле лодок. Камыши шевелятся, словно по ним проходит шквал.
– Вот и прижали! Теперь им хана!
Стрельба в камышах затихает. С той стороны Дуная, уже не опасаясь попасть по своим, запоздало бьют по нашему берегу вражеские пулеметы.
Протасов уводит катер за остров, вплотную притирает его к стене камышей.
– Мы их и отсюда достанем. Суржиков, гляди, чтоб ни один не уплыл.
Суржиков не отвечает. Он перевязывает себе руку выше локтя, держа в зубах конец бинта.
– Стрелять сможешь?
– Да пустяки, – говорит Суржиков. Роняет бинт, быстро подхватывает его и торопливо кивает.
Протасов обходит катер, сокрушенно качает головой, считая пробоины, заглядывает в машинное отделение.
– Эй, дымокур! Как там?
– Порядок! – отвечает снизу глухой голос.
Необычная односложность заставляет Протасова протиснуться вниз, в густой промасленный жар машины. Он видит черные смоляные бока двигателя, словно бы забинтованные, белые, в асбесте, трубы, и на одном из этих бинтов-трубопроводов – четкий кровяной отпечаток ладони.
– Пардин!
Механик сгорбленно идет навстречу по узкому проходу, и Протасов холодеет, увидев не широкое, всегда улыбающееся лицо Пардина, а сплошную черно-кровавую маску. Он кидается к нему, бьется головой о плафон. И в клубящемся сизым дымом косом солнечном луче под иллюминатором вдруг видит, что механик улыбается.
– Стеклом порезало. Только что окровянило, а так – ничего.
Снова мирная тишина лежит на реке. Раннее солнце поигрывает на легкой ряби Дуная. Ветер шевелит камыши, шумит ими однотонно, успокаивающе.
– Может, выключить? – спрашивает Пардин, высунув из люка свою перебинтованную голову.
– Погоди, – говорит Протасов. Его беспокоит эта тишина и неподвижность. Ни разу прежде не знавший настоящего боя с его особыми хитростями, Протасов все же чувствует, что это неспроста – такое гробовое молчание. Он ждет, когда пограничники, прочесывая прибрежные заросли, покажутся по эту сторону камышей.
Но вдруг он видит совсем не то, чего ждал: из-за мыса, лежащего темным конусом на солнечной ряби, медленно выплывает монитор, прикрывая бронированным бортом с десяток десантных лодок.
…Не странны ли мы, люди? Жаждем решительного и бескомпромиссного, а когда приходит это желаемое, мы начинаем мечтать об обратном и где-то в глубине своего разума непроизвольно включаем защитительный рефлекс великой утешительницы – надежды, что все обойдется. И даже когда не обходится, мы не теряем надежды на чудо. До конца не теряем, даже когда и надежды не остается.
Вот так и мичман Протасов, ярый сторонник решительных действий, мечтавший прежде отваживать нарушителей не долготерпением, а внезапным огнем, сейчас, наблюдая в бинокль за приближающимся монитором, больше всего желает, чтобы тот тихо прошел мимо.
«Может, это все же случайность? – с надеждой думает он. И понимает нелепость своих надежд. – С извинениями не ходят, держа оружие на изготовку. Это новый десант…»
Но что должен делать он, мичман Протасов? Открывать огонь, когда десант начнет высаживаться? Но тогда будет поздно: его, неподвижно стоящего в протоке, вмиг расстреляют пушки монитора. А враги подойдут к камышам, и пограничники на берегу потеряют их из виду, не смогут вести прицельный огонь…
Протасов оглядывается: две пары глаз внимательно и строго смотрят на него, ждут.
– Что, братва? – говорит он. И сразу командует: – По местам! Бить по лодкам, только по лодкам!
Вылетев из протоки, катер круто разворачивается на быстрине и идет прямо на монитор. Пули высекают огоньки из темных бронированных бортов. На лодках суета, вспышки выстрелов. Кто-то пытается залезть на высоко поднятую палубу, кто-то падает в воду. Монитор сбавляет ход, оставляя за кормой на белесой поверхности Дуная весла, доски, круглые поплавки человеческих голов.
Слева от «каэмки» вырастает куст разрыва, вскидывается белый фонтан, и брызги хлещут по рубке, жесткие, как осколки. Следующий снаряд прошивает оба борта и взрывается по другую сторону катера.
– Бронебойными бьют! Они думают: у нас – броня!
– Пусть думают…
Новый разрыв вспыхивает прямо под форштевнем. Визжат осколки. Протасов больно бьется о переборку, но удерживается на ногах, уцепившись за штурвал, трясет вдруг отяжелевшей головой, непонимающе глядит на Суржикова, ползущего по накренившейся палубе.
– Меняй галсы! – кричит он сам себе, наваливаясь грудью на штурвал. И еще послушный катер круто уходит в сторону, к острову.
Пулемет снова бьет, длинно, нетерпеливо. Протасов видит, что лодки отваливают от монитора, рассеиваются по реке. На них уже не так тесно, как было вначале, и стреляют оттуда уже не по катеру – по берегу.
«Догадались наши, по лодкам бьют!» – радуется он.
А катер все больше сносит течением. Он уже плохо слушается руля, пенит воду разбитым форштевнем. Двигатель чихает простуженно и совсем умолкает. И снова рядом взметываются разрывы: артиллеристам на мониторе не терпится расстрелять неподвижную мишень.
Протасов выходит из рубки на изуродованную, неузнаваемую палубу. Он перехватывает у Суржикова горячие ручки пулемета, успевает ударить по лодкам широким веером пуль, прежде чем перед ним вспыхивает белый ослепляющий шар…
Тихий вибрирующий звон плывет в вышине, о чем-то напоминая, увлекая куда-то. Протасов знает, что надо проснуться, потому что первый урок – география, который никак нельзя проспать: географичка Марья Николаевна – классная руководительница. Он с усилием размыкает веки, видит окно, залитое солнцем, комод в простенке, покрытый кружевной скатеркой, мать, копающуюся в нижнем выдвижном ящике. И по тому, что звонок звучит дома, догадывается, что проснулся во сне. С ним это уже случалось и всегда пугало его ощущением неведомой опасности. Он делает усилие, шевелит рукой и поворачивается на бок. Над ним сияет небо, такое голубое, что трудно смотреть. Перед глазами качаются красноватые листья конского щавеля. Протасов приподнимается на локте и долго глядит на фабричные трубы городской окраины. Там, вдалеке, густо пылят грузовики, а тут, совсем близко, ходит по лугу девушка, собирает дикий лук. И ему уже кажется, что это не звонок звенит и не жаворонок поет, это она смеется, тонко, заливисто, зовуще.
– Даяна!
Девушка смеется еще громче и идет к нему прямо через высокую траву, через болотца в низинках.
И тут он вспоминает все: ночь, утро, черный монитор на блескучей глади реки. И стонет от навалившегося вдруг тяжелого звона в голове.
– Товарищ мичман! Товарищ мичман!
Протасов видит небо, узкие листья тальника и близкие встревоженные глаза Суржикова.
– Где мы?
– На острове.
– А катер?
– Да там…
– А мы почему здесь?
– Так он, товарищ мичман, потонул.
Подробности боя проходят перед ним, словно кадры кино, которое крутят назад.
– А Пардин где?
Суржиков отворачивается и молча лезет в заросли, волоча перевязанную тельняшкой ногу. Скоро он возвращается, тяжело садится на траву, рядом с расстеленным мокрым бушлатом.