Текст книги "Мои скитания"
Автор книги: Владимир Гиляровский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
– Не подходи ко мне с отвагою, а то проколю тебя сею шпагою, – повторяли ежедневно и много лет при всяком удобном случае, причем шпагу изображала ручка или карандаш.
* * *
Из учителей останется в памяти у всех моих товарищей, которые еще есть в живых, учитель естественной истории Порфирий Леонидович, прозванный Камбалой.
Это был длинный, худой, косой и лопоухий субъект, при ходьбе качавшийся в обе стороны. Удивительный мечтатель. Он вечно витал в эмпиреях, а может быть, вечно был влюблен. Никогда не садился на кафедру. Ему сносили кресло к первой парте, где он и располагался. Сядет, обоймет журнал. Закатит косые глаза в потолок и переносится в другой мир, как только ученик начнет отвечать. В мечтательном состоянии так и летели четверки и пятерки. Только надо было знать первые строки спрашиваемого урока, а там– барабань, что хочешь: он, уловив первые слова, уже ничего не слышит.
– Гиляровский. Выхожу.
– Собака!
– Собака, Порфирий Леонидович.
– Собака!
– Собака – Canis familiaris.
– Веррно!…
И закатит глаза.
– Собака– Canis familiaris!… Достигает величины семи футов, покровы тела мохнатые, иногда может летать по воздуху, потому что окунь водится в речных болотах отдаленной Аравии, где съедает косточки кокосов, питающихся белугами или овчарками, волкодавами, бульдогами, догами, барбосками, моськами и канисами фамилиарисами…
Он прислушивается на момент.
– Собака, Порфирий Леонидович, водится в северных странах, у самоедов, где они поедают друг друга среди долины, ровной на гладкой высоте, причем торопливо не свивают долговечного гнезда… Собака считается лучшим другом человека… Я кончил, Порфирий Леонидович.
– А?… Что?… Кончил?
– Собака считается лучшим другом человека…
– Человеека… Оох!… И закатит глаза.
– Хорошо, садись.
– Засецкий – окунь!
– Окунь, Порфирий Леонидович.
– Окунь!
– Окунь– Perсa fluviatilis. Водится в реках и озерах средней России.
Засецкий, первый ученик, отвечает великолепно и получает ту же пятерку, что и я… Класс уже приучен, и что ни ври, – смеется тихо, чтобы не помешать товарищу. Так преподавалась естественная история. Изучали мышей и крыс. Мы принесли с десяток мышей и мышат, опустили их в форточку между окнами, и они во мху, уложенном вместо ваты, жили прекрасно. На веревочке спускали им баночки с водой, молоко и бросали всякую снедь. И когда раз Камбала, поймав в незнании урока случайно остановившегося посреди ответа ученика, на него раскричался и грозил единицей, – мы отвлекли его гнев указанием на мышей. Камбала расчувствовался и долго рассказывал, стоя у окна, о мышах, потом перешел на муравьев, на слонов, и, наконец, когда уже раздался звонок к перемене, сказал:
– Милые зверьки… Только, я думаю, что их сторожа разгонят…
– Да мы, Порфирий Леонидович, не покажем их… Но как раз в эту минуту влетел инспектор, удивившийся, что после звонка перемены класс не выходит, – и пошла катавасия! К утру мышей не было.
– Гадов развели, озорники беспутые, – ругал нас сторож Онисим.
Но на класс кары не последовало. А сидели раз два часа без обеда всем классом за другое; тогда я был еще в первом классе. Зима была холодная. Нежностей, вроде нехождения в класс, не полагалось. В 40В± слишком мы также бегали в гимназию, раза два по дороге оттирая снегом отмороженные носы и щеки, в чем также нередко помогали нам те же сторожа Онисим и Андрей, относясь к помороженным с отеческой нежностью. Бывали морозы и такие, что падали на землю замерзшие вороны и галки. И вот ктото из наших второклассников принес в сумке пару замерзших ворон и, конечно, в класс, в парту. Птицы отогрелись, рванулись – и прямо в окно. Загремели стекла двойных рам, класс наполнился холодом, а птицы улетели. Тогда отпустили всех по домам, а на другой день второй класс и нас почемуто продержали два часа после занятий. За что наш класс, – так и не знаю. Но с тех пор в морозы больше 40В± нас отпускали обратно. Распорядиться же не приходить в 40В± совершенно в гимназию – было нельзя, потому что на весь наш губернский город едва ли был десяток градусников у самых важных лиц. Обыкновенные обыватели о градусниках и понятия не имели. Вешать же на каланчах морозные флаги – никто и не додумался тогда.
Кроме Камбалы, человека безусловно доброго и любимого нами, нельзя не вспомнить двух учителей, которых мы все не любили. Это были чопорные и важные иностранцы, совершенно непохожие на всех остальных наших милых чиновников, в засаленных синих сюртуках и фраках, редко бритых, говоривших на «о». Влетало нам от них иногда и легкие подзатыльники, и наказания в виде стояния на коленях. Но все это делалось просто, мило, поотечески, без злобы и холодности. Учитель французского языка мр Ранси, всегда в чистой манишке и новом синем фраке, курчавый, как пудель, – говорят, был на родине парикмахером. Его терпеть не могли. Немец Робст ни слова не знал порусски, кроме: «Пошель, на уколь, свинь рюски», и производил впечатление самого тупоголового колбасника. Первые его уроки были утром, три раза во втором классе и три раза в третьем. Для первого начала, когда он появился в нашей гимназии, ему в третьем классе прочли вместо молитвы: «Чижик, чижик, где ты был» и т. д.
Это было в понедельник. Второй класс узнал – и тоже «чижика» закатил. Так продолжалось с месяц. Вдруг на наш первый урок вместе с немцем ввалился директор.
– Читай молитву, – приказал он первому ученику. И тот начал читать молитву перед учением. Немец изумленно вытаращил белые глаза и спросил:
– Пашиму не тшиджиктшиджик?
Дело разъяснилось, и вышел скандал. Конечно, я сидел в карцере, хотя ни разу не читал ни молитвы, ни «чижика». В том же году, весной, во второй половине, к экзаменам приехал попечитель округа кн. Ливен. Железной дороги не было, и по телеграфу заблаговременно, т. е. накануне приезда, узнало начальство о его прибытии. Пошли мытье и чистка. Нас выстраивали в классе и осматривали пуговицы. Мундиры с красными воротниками с шитьем за год перед этим отменили, и мы ходили в черных сюртуках с синими петлицами. Выстроили нас всех в актовом зале. Осмотрели маленьких. Подошли к шестому и седьмому классам директор с инспектором и заволновались, зажестикулировали. И смешно на них, маленьких да пузатеньких, было смотреть перед строем рослых бородатых юношей. Бородатые были и в младших классах. Так, во втором классе был старожил Гудвил, более похожий по длинным локонам и бородище на соборного дьякона.
– Потому что… Потому что… Я… да… да… Остричься!…– визжал директор.
– Уж тут себе… Уж тут себе… Обриться!…– вторил «Тыква».
Инспектора звали «Тыквой» за его лысую голову., И посыпались угрозы выгнать, истолочь в порошок, выпороть и обрить на барабане всякого, кто завтра на попечительский смотр не обреется и не острижется. Приехал попечитель, длинный и бритый. И предстали перед ним старшие классы, высокие и бритые – в полумасках. Загорелые лица и белые подбородки и верхние губы свежеобритые… Смешные физиономии были.
* * *
Из того, что я учил и кто учил, осталось в памяти мало хорошего. Только историк и географ Николай Яковлевич Соболев был яркой звездочкой в мертвом пространстве. Он учил шутя и требовал, чтобы ученики не покупали пособий и учебников, а слушали его. И все великолепно знали историю и географию.
– Ну, так какое же, Ордин, озеро в Индии и какие и сколько рек впадают в него?
– Там… мо… мо… Индийский океан…
– Не океан, а только озеро… Так забыл, Ордин?
– Забыл, Николай Яковлевич. У меня книжки нет,
– На что книжка? Все равно забудешь… Да и не трудно забыть– слова мудреные, дикие… Озеро называется Манасаровар, а реки– Пенджаб, что значит пятиречье… Слова тебе эти трудны, а вот ты припомни:– Пиджак и мы на самоваре. Ну, не забудешь?
– Галахов! Какую ты Новую Гвинею начертил на доске? Это, братец, окорок, а не Новая Гвинея… Помни, Новая Гвинея похожа на скверного, одноногого гуся… А ты окорок.
В третьем классе явился Соболев на первый урок русской истории и спросил:
– Книжки еще не покупали?
– Не покупали.
– И не покупайте, это не история, в ней только и говорится, что такойто царь побил такогото, такойто князь такогото и больше ничего… Истории развития народа и страны там и нет.
И Соболев нам рассказывает русскую историю, давая записывать только имена и хронологические данные, очень ловко играя на цифрах, что весьма легко запоминалось.
– Что было в 1380 году? Ответишь.
– А ровно через сто, лет?
– Все хорошо запоминалось. И самое светлое воспоминание осталось о Соболеве. Учитель русского языка, франтик Билевич, завитой и раздушенный, в полную противоположность всем другим учителям, был предметом насмешек за его щегольство.
– Они все женятся! – охарактеризовал его Онисим. Действительно, это был «Жених из ножевой линии», в плохо преподавал русский язык. Мне от него доставалось за стихотворенияшутки, которыми занимались в гимназии двое: я и мой одноклассник и неразлучный друг Андреев Дмитрий. Первые силачи в классе и первые драчуны, мы вечно ходили в разорванных мундирах, дрались всюду и писали злые шутки на учителей. Все преступления нам прощались, но за эпиграммы нам тайно мстили, придираясь к рваным мундирам.
* * *
Вдруг, совершенно неожиданно, в дватри дня по осени выросло на городской площади высокое круглое деревянное здание с необъятной высотой.
ЦИРК АРАБАКАБИЛА ГУССЕЙН БЕНГАМО
Я в дикий вострог пришел. Настоящего араба увижу, да еще арабакабила, да еще – Гуссейн БенГамо!…
И все, что училось и читалось о бедуинах и об арабах и о верблюдах, которые питаются после глотающих финики арабов косточками, и самум, и Сахара – все при этой вывеске мелькнуло в памяти, и одна картина ярче другой засверкали в воображении. И вдруг узнаю, что сам арабкабил с женой и сыном живут рядом с нами. Какойто черномазый мальчишка ударил палкой нашу черную Жучку. Та завизжала. Я догнал мальчишку, свалил его и побил. Оказалось, что это Оська, сын арабакабила. Мы подружились. Он родился в России и не имел понятия ни об арабах, ни об Аравии. Отец был обруселый араб, а мать совсем русская. Оська учился раньше в школе и только что его отец стал обучать цирковому искусству. Два раза в неделю, по средам и пятницам с 9 часов утра до 2 часов дня, а по понедельникам и четвергам с 4 часов вечера до 6 часов отец Оську обучал. Арабкабил был польщен, что я подружился с его сыном, и начал нас вместе «выламывать». Я был ловчее и сильнее Оськи, и через два месяца мы оба отлично работали на трапеции, делали сальтомортале и прыгали без ошибки на скаку на лошадь и с лошади. В то доброе старое время не было разных предательских кондуитов и никто не интересовался – пропускают уроки или нет. Сказал: голова болела или отец не пустил – и конец, проверок никаких. И вот в два года я постиг, не теряя гимназических успехов, тайны циркового искусства, но таил это про себя. Оська уже работал в спектаклях («малолетний Осман»), а я только смотрел, гордо сознавая, что я лучше Оськи все сделаю. Впоследствии не раз в жизни мне пригодилось цирковое воспитание не меньше гимназии. О своих успехах я молчал и знание берег про себя. Впрочем, раз вышел курьез. Это было на страстной неделе, перед причастием. Один, в передней гимназии я делал сальтомортале. Только что перевернувшись, встал на ноги, – передо мной законоучитель, стоит и крестит меня.
– Окаянный, как это они тебя переворачивают? А нука еще!…
– Я не буду, отец Николай, простите.
– Вот и не будешь теперь!… Вчера только исповедывались, а они уже вселились! А сам крестит.
– Нет, ты мне скажи, отчего нечистая сила тебя эдак крутит?
Я сделал двойное. Батя совсем растерялся.
– Свят, свят… Да это ты никак сам…
– Сам.
– А нука! Я еще сделал.
– Премудрость…
– Вот что, Гиляровский, на Пасхе заходи ко мне, матушка да ребята мои пусть посмотрят…
– Отец Николай, уж вы не рассказывайте никому…
Ладно, ладно… Приходи на второй день. Куличом накормим. Яйца с ребятами покатаешь. Ишь ты, окаянный! Сам дошел… А я думал уж – они в тебя, нечистые, вселились, даповорачивают… Крутят тебя.
ГЛАВА ВТОРАЯ. В НАРОД
Побег из дома. Холера на Волге. В бурлацкой лямке. Аравушка. Улан и Костыга. Пудель. Понизовая вольница. Крючники. Разбойная станица. Артель атамана Репки. Красный жилет и сафьянная кобылка. Средство от холеры. Арест Репки. На выручку атамана. Холера и пьяный козел. Приезд отца. Встреча на пароходе. Кисмет!
Это был июнь 1871 года. Холера уже началась. Когда я пришел пешком из Вологды в Ярославль, там участились холерные случаи, которые, главным образом, проявлялись среди прибрежного рабочего народа, среди зимогоровгрузчиков. Холера помогла мне выполнить заветное желание попасть именно в бурлаки, да еще в лямочники, в те самые, о которых Некрасов сказал:
«То бурлаки идут бичевой…»
Я ходил по Тверицам, любовался красотой нагорного Ярославля, по ту сторону Волги, дымившими у пристаней пассажирскими пароходами, то белыми, то розовыми, караваном баржей, тянувшихся на буксире… А где же бурлаки?
Я спрашивал об этом на пристанях – надо мной смеялись. Только один старик, лежавший на штабелях теса, выгруженного на берег, сказал мне, что народом редко водят суда теперь, тащат только маленькие унжаки и коломенки, а старинных расшив чтото давно уже не видать, как в старину было.
– Вот только одна вчера такая вечером пришла, настоящая расшива, и сейчас, так версты на две выше Твериц стоит; тут у нас бурлацкая перемена споконвеку была, аравушка на базар сходит, сутки, а то и двое, отдохнет. Вон гляди!…
И указал он мне на четверых загорелых оборванцев в лаптях, выходивших из кабака. Они вышли со штофом в руках и направились к нам, их, должно быть, привлекли эти груды сложенного теса.
– Дедушка, можно у вас тут выпить и закусить?
– Да пейте, кто мешает!
– Вот спасибо, и тебе поднесем!
Молодой малый, белесоватый и длинный, в синих узких портках и новых лаптях, снял с шеи огромную вязку кренделей. Другой, коренастый мужик, вытащил жестяную кружку, третий выворотил изза пазухи вареную печенку с хороший каравай, а четвертый, с черной бородой и огромными бровями, стал наливать вино, и первый стакан поднесли деду, который на зов подошел к ним.
– А этот малый с тобой, что ли? – мигнул черный на меня.
– Так, работенку подыскивает…
– Ведь вы с той расшивы?
– Оттоль! – и поманил меня к себе.
– Седай!
Черный осмотрел меня с головы до ног и поднес вина, Я в ответ вынул из кармана около рубля меди и серебра, отсчитал полтинник и предложил поставить штоф от меня.
– Вот, гляди, ребята, это все мое состояние, пропьем, а потом уж вы меня в артель возьмите, надо и лямку попробовать… Прямо говорить буду, деваться некуда, работы никакой не знаю, служил в цирке, да пришлось уйти, и паспорт там остался.
– А на кой ляд он нам?
– Ну что ж, ладно! Айда с нами, по заре выходим. Мы пили, закусывали, разговаривали… Принесли еще штоф и допили.
– Айдате на базар, сейчас тебя обрядить надо… Коньки брось, на липовую машину станем!
Я ликовал. Зашли в кабак, захватили еще штоф, два каравая ситнего, продали на базаре за два рубля мои сапоги, купили онучи, три пары липовых лаптей и весьма любовно указали мне, как надо обуваться, заставив меня три раза разуться и обуться. И ах, как легко после тяжелой дороги от Вологды до Ярославля показались мне лапти, о чем я и сообщил бурлакам.
– Ногато как в трактире! Я вот сроду не носил сапогов, – утешил меня длинный малый.
Приняла меня оравушка без расспросов, будто пришел свой человек. По бурлацкому статуту не подобает расспрашивать, кто ты, да откуда?
Садись, да обедай, да в лямку впрягайся! А откуда ты, никому дела нет. Накормили меня ужином, кашицей с соленой судачиной, а потом я улегся вместе с другими на песке около прикола, на котором был намотан конец бичевы, а другой конец высоко над водой поднимался к вершине мачты. Я уснул, а кругом еще разговаривали бурлаки, да шумела и ругалась одна пьяная кучка, распивавшая вино. Я заснул как убитый, сунув лицо в песок– уж очень комары и мошкара одолевали, особенно, когда дым от костра несся в другую сторону.
Я проснулся от толчка в бок и голоса над головой:
– Вставай, ребятушки, вставаай…
Песок отсырел… Дрожь проняла все тело… Только что рассвело… Травка не колыхнется, роса на листочке поблескивает… Ветерок пошевеливает белый туман над рекой… Вдали расшива кажется совсем черной…
– Подходи к отвальной!
Около приказчика с железным ведром выстраивалась шеренга вставших с холодного песка бурлаков с заспанными лицами, кто расправлял наболелые кости, кто стучал от утреннего холода зубами.
Согреться стаканом сивухи – у всех было единой целью и надеждой. Выпивали… Отходили… Солили ломти хлеба и завтракали… Коекто запивал из Волги в нападку водой с песочком и тут же умывался, утираясь кто рукавом, кто полой кафтана. Потом одежу, а кто запасливый, так и рогожу, на которой спал, валили в лодку, и приказчик увозил бурлацкое имущество к посудине. Ветерок зарябил реку… Согнал туман… Засверкали первые лучи восходящего солнца, а вместе с ним и ветерок затих… Волга– как зеркало… Бурлаки столпились возле прикола, вокруг бичевы, приноравливаясь к лямке,
– Хомутайсь! – рявкнул косной с посудины… Стали запрягаться, а косной ревел:
– Залогу!…
Якорные подъехали на лодке к буйку, выбрали канаты, затянули дубинушку и, наконец, якорь показал из воды свои черные рога…
– Ходу, ребятушки, ходу! – надрывался косной.
– Ой, дубинушка, ухнем, ой, лесовая, подернем, подернем, да ух, ух, ух…
Расшива неслышно зашевелилась.
– Ой, пошла, пошла, пошла…
А расшива еще только шевелилась и не двигалась… Оравушка топталась на месте, скрипнула мачта…
– Ой, пошла, пошла, пошла…
* * *
То мы хлюпали по болоту, то путались в кустах. Ну и шахма! Вся тальником заросла. То в болото, то в воду лезь.
Ругался «шишка» Иван Костыга, старинный бурлак, из низовых.
На то ты и «гусак», чтобы дорогупуть держать, – сказал «подшишечный» Улан, тоже бывалый.
– Да нешто это наш бичевник!… Пароходы съели бурлака… Только наш Пантюха все еще по старой вере.
– Народом кормился и отец мой и я. Душу свою нечистому не отдам. Что такое пароходы? Кто их возит? Души утопленников колеса вертят, а нечистые их огнем палят…
Этот разговор я слышал еще накануне, после ужина. Путина, в которую я попал, была случайная. Только один на всей Волге старый «хозяин» Пантелей изза УткиМайны водил суда народом, по старинке.
Короткие путины, конечно, еще были: народом поднимали или унжаки с посудой или паузки с камнем, и наша единственная уцелевшая на Волге Крымзенская расшива была анахронизмом. Она была старше Ивана Костыги, который от УткиМайны до Рыбны больше двадцати путин сделал у Пантюхи, и потому с презрением смотрел и на пароходы и на всех нас, которых бурлаками не считал. Мне посчастливилось, он меня сразу поставил третьим, за подшишечным Уланом, сказав:
– Здоров малый, – этот сдержить! И Улан подтвердил: сдержить! И приходилось сдерживать, – инда икры болели, грудь ломило и глаза наливались кровью.
– Суводь (Суводь – порыв встречного течения.), робя, держись. Огогого… – загремело с расшивы, попавшей в водоворот.
И на повороте Волги, когда мы переваливали песчаную косу, сразу натянулась бичева, и нас рвануло назад.
– Наддай, робя, Уух! – грянул Костыга, когда мы на момент остановились и коекто упал:
– Наддай! Не засариваай!… – ревел косной с прясла.
Сдержали. Двинулись, качаясь и задыхаясь… В глазах потемнело, а встречное течение, суводь – еще крутила посудину.
– Федька, пудиля! – хрипел Костыга. И сзади меня чудный высокий тенор затянул звонко и приказательно:
– Белый пудель шаговит…
– Шаговит, шаговит… – отозвалась на разные голоса ватага – и я тоже с ней.
И установившись в такт шага, утопая в песке, мы уже пели черного пуделя.
– Черный пудель шаговит, шаговит… Черный пудель шаговит, шаговит.
И пели, пока не побороли встречное течение.
А тут еще десяток мальчишек с песчаного обрывистого яра дразнили нас:
– Аравушка! аравушка! обсери берега!
Но старые бурлаки не обижались, и никакого внимания на них:
– Что верно, то верно, время холерное!
– Правдой не задразнишь, – кивнул на них Улан. Обессиленно двигалась. Бичева захлюпала по воде. Расшива сошла со стержня…
– Не зассариваай!…– и бичева натягивалась.
– Еще ветру нет, а то искупало бы! – обернулся ко мне Улан.
– Почему Улан? – допытывался я после у него. Оказывается, давно это было – остановили они шайкой тройку под Казанью на большой дороге, и по дележу ему достался кожаный ящик. Пришел он в кабак на пристани, открыл, – а в ящике всегонавсего только и оказалась уланская каска.
– Ну и смеху было! Так с тех пор и прозвали Уланом.
Смеется, рассказывает.
Когда был попутный ветер– ставили пару и шли легко и скоро, торопком, чтобы не засаривать в воду бичеву.
* * *
Давно миновали Толгу – монастырь на острове. Солнце закатывалось, потемнела река, пояснел песок, а тальники зеленые в черную полосу слились.
– Засобачивай!
И гремела якорная цепь в ответ.
Булькнули якоря на расшиве… Мы распряглись, отхлестнули чебурки лямочные и отдыхали. А недалеко от берега два костра пылали и два котла кипятились. Кашевар часа за два раньше на завозне прибыл и ужин варил. Водолив приплыл с хлебом с расшивы.
– Мой руки, да за хлеб – за соль!
Сели на песке кучками по восьмеро на чашку. Сперва хлебали с хлебом «юшку», т. е. жидкий навар из пшена с «поденьем», льняным черным маслом, а потом густую пшенную «ройку» с ним же. А чтобы сухое пшено в рот лезло – зачерпнули около берега в чашки воды: ложка каши – ложка воды, а то ройка крута и суха – в глотке стоит. Доели. Туман забелел кругом. Все жались под дым, а то комар заел. Онучи и лапти сушили. Я в первый раз в жизни надел лапти и нашел, что удобнее обуви и не придумаешь: легко и мягко.
Коекто из стариков уехал ночевать на расшиву.
Федя затянул было «Вниз по матушке»…– да не вышло. Никто не подтянул. И замер голос, прокатившись по реке и повторившись в лесном овраге…
А над нами, на горе, выли барские собаки в Подберезном.
Рядом со мной старый бурлак, седой и почемуто безухий, тихо рассказывал сказку об атамане Рукше, который с бурлаками и казаками персидскую землю завоевал… Кто это завоевал?… Кто этот Рукша? Уж не Стенька ли Разин? Рукша тоже персидскую царевну увез.
Скоро все заснули.
Моя первая ночь на Волге. Устал, а не спалось. Измучился – а душа ликовала – и ни клочка раскаяния, что я бросил дом, гимназию, семью, сонную жизнь и ушел в бурлаки. Я даже благодарил Чернышевского, который и сунул меня на Волгу своим романом «Что делать».
* * *
– Заря зарю догоняет! – вспомнил я деда, когда восток белеть начал – и заснул на песке, как убитый.
И как не хотелось вставать, когда утром водолив еще до солнышка орал: – Эгегей. Вставай, робя… Рыбна не близко еще… Холодный песок и
туман сделали свое дело: зубы стучали, глаза слипались, кости и мускулы ныли.
А около водолива два малых с четвертной водки и стаканом.
– Подходь, робя. С отвалом!
Выпили по стакану, пожевали хлеба, промыли глаза – рукавом кто, а кто подолом рубахи вытерлись… Лодка подвезла бичеву. К водоливу подошел Костыга.
– Ты никак не с расшивы пришел? Опять что ли?
– Двоих… Одного, который в Ярославле побывшился, сегодня ночью прикащиков. Племянник, мальченко… Вонища в казенке у нас. Вон за косой, в тальниках, в песке закопали… Я оттуда прямо сюда…
– Нда! Ишь ты, какая моровая язва пришла.
– Рыбаки сказывали, что в Рыбне не судом народ валит. Холера, говорят.
– И допрежь бывала она… Всяко видали… По всей Волге могилыто бурлацкие. Взять Ширмокшанский перекат… Там, бывало, десятками в одну яму валили…
Уж я после узнал, что меня взяли в ватагу в Ярославле вместо умершего от холеры, тело которого спрятали на расшиве под кичкой – хоронить в городе боялись, как бы задержки от полиции не было… Старые бурлаки, люди с бурным прошлым и с юности без всяких паспортов, молчали: им полиция опаснее холеры. У половины бурлаков паспортов не было. Зато хозяин уж особенно ласков стал: три раза в день водку подносил: с отвалом, с привалом и для здоровья.
Закусили хлебца с водицей– кто нападкой попил, кто горсткой– все равно с песочком.
– Отдаваай!…
«Дернем – подернем, да ухухух!»– неслось по Волге, и якорь стукнул по борту расшивы.
– Не засариваай! Огогого!
– Ходу, брательники, ходу!
– Ой, дубинушка – ухнем. Ой, зеленая, подернем, подернем – да ух!
Зашевелилась посудина… Потоптались минутку, покачались и зашагали по песку молча. Солнце не показывалось, а только еще рассыпало золотой венец лучей.
Трудно шли. Грустно шли. Не раскачались еще…
Укачала – уваляла,
Нашей силушки не стало…
Затягивает Федя, а за ним и мы.
Ооох… Ооох…
Ухнем да ухнем… Ууух!…
Укачала – уваляла,
Нашей силушки не стало…
Солнце вылезло и ослепило. На душе повеселело. Посудина шла спокойно, боковой ветерок не мешал. На расшиве поставили парус… Сперва полоскал– потом надулся, и как гигантская утка боком, но плавно покачивалась посудина, и бичева иногда хлопала по воде.
– Ходу, ходу! Не засаривай!
И опять то натягивалась бичева, то лямки свободно отделялись от груди. Молодой вятский парень, сзади меня уже не раз бегавший в кусты, бледный и позеленевший, со стоном упал… Отцепили ему на ходу лямку– молча обошли лежачего.
– Лодку! Подбери недужного! – крикнул гусак расшиве.
И сразу окликнул нас:
– Гляди! Суводь! Пуделя!
* * *
Особый народ были старые бурлаки. Шли они на Волгу– вольной жизнью пожить. Сегодняшним днем жили, будет день, будет хлеб!
Я сдружился с Костыгой, более тридцати путин сделавшим в лямке по Волге. О прошлом лично своем он говорил урывками. Вообще, разговоров о себе в бурлачестве было мало – во время хода не заговоришь, а ночь спишь, как убитый… Но вот нам пришлось близ Яковлевского оврага за ветром простоять двое суток. Добыли вина, попили порядочно, и две ночи Костыга мне о былом рассказывал…
– Эх, кабы да старое вернуть, когда этих пароходищ было мало! Разве такой тогда бурлак был? Что теперь бурлак? – изза хлеба бьется! А прежде бурлак вольной жизни искал. Конечно, пока в лямке, под хозяином идешь, послухмян будь… Так разве для этого тогда в бурлаки шли, как теперь, чтобы получить путинные да по домам. разбрестись? Но и домато своего у нашего брата не было… Хошь до меня доведись? Сжег я барина и на Волгу… Имя свое забыл: Костыга да Костыга… А Костыгу вся бурлацкая Волга знает. У самого Репки есаулом был… Вот это атаман! А тоже, когда в лямке, и он, и я хозяину подчинялись – пока в Нижнем али в Рыбне расчет не получишь. А как получили расчет – мы уже не лямошники, а станишники! Раздобудем в Рыбне завозню, соберем станицу верную, так, человек десять, и махить на низ… А там по островам еще бурлаки деловые, знаемые, найдутся – глядь, около Камы у нас станица в полсотни, а то и больше… Косовыми разживемся с птицей – парусом… Репка, конечно, атаманом… Его все боялись, а хозяева уважали… Если Репка в лямке– значит посудина дойдет до места… Бывалоче идем в лямке, а на нас разбойная станица налетает, так, лодки две, а то три…Издаля атаман ревет на носу:
– Ложись, дьяволы!
Ну, конечно, бурлаку своя жизнь дороже хозяйского добра. Лодка атаманская дальше к посудине летит:
– Залогу!
Испуганный хозяин или прикащик видит, что ничего не поделаешь, бросит якорь, а бурлаки лягут носом вниз… Им что? Ежели не послушаешь, – самих перебьют да разденут до нага… И лежат, а станица очищает хозяйское добро да деньги пытает у прикащика. Ну, с Репкой не то: как увидит атаман Репку впереди – он завсегда первым, гусаком ходил– так и отчаливает… Раз атаман Дятел, уж на что злой, сунулся на нашу ватагу, дело было под Балымерами, высадился, да и набросился на нас. Так Репка всю станицу разнес, мы все за ним, как один, пошли, а Дятла самого и еще троих на смерть уложили в драке… Тогда две лодки у них отобрали, а добра всякого, еды и одежы было уйма, да вина два бочонка… Ну, это мы подуванили… С той поры ватагу, где был Репка, не трогали… Ну вот, значит, мы соберем станицу так человек в полсотни и все берем: как увидит аравушка Репкуатамана, так сразу тут же носом в песок. Зато мы бурлаков никогда не трогали, а только уж на посуде дочиста все забирали. Ой и добра, и денег к концу лета наберем…
Увлекается Костыга – а о себе мало; все Репка да Репка.
– Кончилась воля бурлацкая. Все мужички деревенские, у которых жена да хозяйствишко… Мало нас, вольных, осталось. Вот Улан да Федя, да еще косной Никашка… Эти с нами хаживали.
А както Костыга и сказал мне:
– Знаешь что? Хочется старинку вспомнить, разок еще гульнуть. Ты, я гляжу, тоже гулящий… Хошь и молод, а из тебя прок выйдет. Дойдем до Рыбны, а там соберем станицу, да махнем на низ, а там уж у меня коечто на примете найдется. С деньгами будем…
А потом задумался и сказал:
– Эх, Репка, Репка! Вот ежели его бы – ну прямо по шапке золота на рыло… Пропал Репка… Годов восемь назад его взяли, заковали и за бугры отправили… Кто он– не дознались…
И начал он мне рассказывать о Репке:
– Годов тридцать атаманствовал он, а лямки никогда не покидал, с весны в лямке, а после путины станицу поведет… У него и сейчас есть поклажи зарытые. Ему золото плевать… Лето на Волге, а зимой у него притон есть, то на Иргизе, то на Черемшане… У раскольников на Черемшане свою избу выстроил, там жена была у него… Раз я у него зимовал. Почет ему ото всех. Зимой по степенному живет, чашкойложкой отмахивается, а как снег таять начал – туча тучей ходит… А потом и уйдет на Волгу…
– И знали раскольники – зачем идет?
– И нини. Никто не знал. Звали его там Василий Ивановичем. А что он – Репка, и не думали. Уж после воли както летом полиция и войска на скит нагрянули, а раскольники в особой избе сожгли сами себя. И жена Репки тоже сгорела. А он опять с нами на Волге, как ни в чем не бывало… Вот он какой Репка! И все к нему с уважением, прикащики судовые шапку перед ним ломали, всяк к себе зовет, а там власти береговые быдто и не видят его… – знали, кто тронет Репку, – тому живым не быть, коли не он сам, так за него пришибут…
И часто по ночам отходим мы вдвоем от ватаги и все говорит, говорит, видя, с каким вниманием я слушал его… Да и поговоритьто ему хотелось, много на сердце было всего, всю жизнь молчал, а тут во мне учуял верного человека. И каждый раз кончал разговор:
– Помалкивай. Быдто слова не слышал. Сболтнешь раньше, пойдет блекотанье, ничего не выйдет, а то и беду наживешь… Станицу собирать надо сразу, чтобы не остыли… Наметим, стало быть, кого надо, припасем лодку– -да сразу и ухнем…
– Надо сразу! – Первое дело, не давать раздумываться. А в лодку сели, атамана выбрали, поклялись стоять всяк за свою станицу и слушаться атамана– дело пойдет. Ни один станишник еще своему слову не изменял.