355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кораблинов » Герасим Кривуша » Текст книги (страница 4)
Герасим Кривуша
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:40

Текст книги "Герасим Кривуша"


Автор книги: Владимир Кораблинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Повесть шестая

1. Кто к чему душой прикипел: хороша, красна Москва, а Воронеж лучше. О эти горы воронежские! Леса, да перелески, да нивы обширные! Да реки: синий Дон, привольно бегущий от рязанской земли через Русь до самого султанова царства, в берегах, подобных твердыням крепостным, – столь высоки меловые утесы, глянешь, так шапка падет; Воронеж-река с меньшой сестрой Усманью-красавицей – среди дремучих лесов, полных всякого зверья, да какого! Сохатый, лиса, бобер! А на Дону, старики сказывают, в давние годы индрик-зверь хаживал, чудо! Поперек Дона ложился, так голова на одном, а хвост на другом берегу, – не верится, да ведь правда. И малых рек и озер множество: Потудань, Девица, Сосна и прочие. И красные людные села: Рамонь, Излегоща, Вербилово, Ивница – от одних лишь имен весело, право! В них народ добродушный, веселый, воронежский, богатейший – не хоромами, не закромами, нет, – песнями… Ох, Воронеж! Куда нам, детям твоим, от тебя? На твоей земле родились и помрем, видно, на ней же.

2. К чему-то про смерть помянул, коли столько Воронеж красен? Да он-то, свет, лучше б и не надо, кабы не управители: одолели, злодеи. Чего удумали! На дворе – самая пора, не нынче-завтра отбивать косы, а они мужиков сгоняют на многие повинности. Приспичило, ведаешь, градские стены поправлять, ветхи-де стали, не надежны. Шутка ль? Ведь их, стен-то, в длинку – верста, самое малое. Да башни, да надолбы, да рвы копать. Солнышко же не ждет, – вот луга косить, убирать, а там и ржица дойдет. Бабенкам одним как управиться? Горе! Летошние годы все на строении маялись, новые города – Коротояк, Орлов строили, поставили, думали – конец, ан теперь – старые поправлять загорелось. Шли мужики на повинности плачучи.

3. Приплелось горе мужицкое к градским степам, стало рубить, копать, строить. А что за стенами? Так ведь горе же! Ведь не пришла погибель на злодеев: Грязной давит, Лихобритов душегубствует, Толмачев из души две души рвет. Также подьячие – Кошкин с Чарыковым, также и торговые люди, богатей Титовы, да Прибытковы, да Гарденины; также и попы, и пристава, и дети боярские, – последние соки жмут из воронежского жителя, да что им до него! Ихнее дело – дави, наше – терпи. Но уже и терпенью конец показался – доколе же? В памяти у всех запечатанные печи, поборы неистовые, Пронки Рябца кнут прежестокий, какой на двадцатом ударе дух вышибает. Стали люди воронежские меж собой шептаться.

4. Пошел у нас шепот с Кудеярова налета. На красную горку случилось: среди бела дня налетел, разбойник. Тут – свадьбы, тут – гульба, а он с тридцатью молодцами на телегах вскочили в Московские ворота да на двор к Сережке Лихобритову, но тот от них, хитрый, схоронился, в отхожую яму залез. Они же у него все имение перешерстили, подожгли; кинулись к гарденинским лавкам, разграбили, а под конец того на торгу кричал Кудеяр, что дураки-де вы, воронежские жители, сидите, хрип себе ломаете, а есть указ: всех воевод и подьячих побить и торговых людей побить же; а указ-де тот еще за лесом, но ждите, и по сю сторону будет вскоре. Тогда Кудеяра многие видели, и кой-кто признал в нем Илюшку Глухого. Да так ли? Кто знает. Шепот пошел насчет указа. Про то и ране на торгу болтали: будто на Москве уже погромили бояр, да и в Курске то же было, приезжие сказывали. Но воронежцы сомневались – не брехня ли?

5. Тогда прибежал орловский драгун Киселев и сказал про Москву. Хвастал, будто сам с погромщиками зорил дворянские домы, приказы жег, думных дьяков за бороды хватал. Ему сперва было не дали веры, но он забожился, сказал: «Со мной товарищ был, ваш, воронежский, да его в Ельце пристава взяли. Вот придет – и от него то же услышите. Он с Морозова-боярина от кафтана золотный клок оторвал, ей-богу!» Так покричал Киселев да и сгинул – ровно и не было его; думали, что он к себе в Орлов ушел, да вышло другое. Об том речь впереди будет. В семнадцатый же день июня месяца Герасим припожаловал в Воронеж. И он все то же, что и Киселев, говорил и парчу от боярского кафтана показывал на торгу, и в кабаке, и у церкви. После чего – куда шепот! – шум зачался по городу, но про то мы скажем погодя, а сейчас на другие дела поглядим.

6. Жил на Воронеже человек именем Богдан Конинский, боярский сын. Он жил ничего, справно. У него в Беломестной слободке домишко был, сад хороший, пчельник, всякие службы. И вышла у этого Богдана с подьячим Захаром Кошкиным свара. Чудно молвить, из чего вышло: из груши! Они соседями жили, через плетень, и на меже у них росла груша-тонковетка. Они и до этого не раз спорили – кому грушу трясти, да как-то все, хранил бог, миром обходилось: делили пополам. Но Кошкин жадный был мужик, завидущие глаза, и вот мало ему показалось половины; он минувшим летом взял да ночным делом и обтряс тайно всю. Богдан, застигши на том, потрепал-таки маленько подьячего, оттого-то и вышла брань. Пустяк – груша, а что сделалось! Вражда соседей что ржа разъела, дня без брани не стало. Курица ли Богданова залетит на Кошкино подворье, телок ли ненароком затешется на огород – подьячий их враз на запор: давай выкуп. Богдан бойцовых петухов водил, его бойцы на весь Воронеж славились, такие воители! Как-то раз Кошкин заманил Богданова кочета к себе, да и напусти на пего кобеля борзого, – только перья полетели! И еще многое против Конинского делал дурно. Под конец того пошел Богдан к Грязному жалиться на Кошкина, а тому – смех. Богдан горячий был мужик, он воеводу тогда нехорошо, срамно обозвал, а тот его, боярского-то сына, да на съезжую, да так трое суток и продержал, горюна, в холодной. Богдан после того при народе кричал: «Ну, погоди, Васька, июда! Осрамил ты меня, подлец, так я ж тебе не то сделаю!»

7. Впоследствии же с Богданом Конинским еще срамней приключилося. Он на масленой неделе к Исаю Прибыткову, купчине, сватов заслал сватать сыну прибытковскую девку. Отказал, пехтеря толстопузый! Да ведь глумно. Сватам молвила Прибытчиха: «Боязно-де к вам отдавать-то! У вас, слышно, груши с боем делят, так не убили б девку сгоряча-то. Надсмеялась над сватами, ан не конец делу: отъехали с прибытковского двора не солоно хлебавши, – что за диво? – народ на улице ржет, пальцами показывает на сватов. Те глянули – батюшки! – за санями – тыква на обрывке мочальном тащится. Не срам ли? Так вот и на Прибытковых запала у Богдана обида, да уж тут жалиться куда пойдешь? Обычай. С того времени он покой потерял, сна лишился и стал жить, на обидчиков затая злобу, об одном лишь помышляя: как бы и им сделать дурно. Тут-то ему наши москвичи подвернулись. Как зачался по городу шум, так его и осенило: «Пришла-таки погибель на обидчиков, слава те господи!» И стал слушать крикунов и держал их руку.

8. Но опасался быть с ними явно: ну-ка схватят да к Рябцу! Дворянскому телу – ни сабля, ни стрела не страшны, палаческий кнут страшен. А тут на Воронеже грамотка объявилась, чтоб воеводу и голов, и всех больших костей побить и пограбить – всего тридцать четыре двора. Ее, грамотку, думный дьяк не писал, скорый гонец не вез, ее, ежели правду сказать, тут, недалече от Воронежа, составили, а именно: в сельце Устье, на чаплыгинском подворье, рукой известного нам беглого иеромонаха Пигасия. Сумнительна была, да что! Ведь говорится ж: не гляди, что не поп, гляди, что грива поповская! Писано красно – как веры не дать? По стрелецким, по казачьим дворам прочли, вовсе народ закипел. Тогда стал Богдан крикунов к себе в гости звать, тайно пошла у них беседа. Человек с двадцать и больше хаживали – из стрельцов, из казаков, и из посадских многие, и всякого народу бывало. Сюда же и Чаплыгин прибился. Ему ко времени тому Грязной и вовсе поперек глотки стал: проведав, что чуть ли не с чаплыгинского двора ушла на Москву челобитня, в отделку осатанел, остервенился; повинностями да поборами многими такую тесноту сделал, что боярскому сыну хоть в петлю, так впору. Чаплыгин тайно привез к Богдану Пигасия, и тот еще листов десять написал – пошла грамота гулять! Она и в кабаке, она и на торгу, она и на стенах градских, где мужики плотничали. А один раз – даже, если сказать, не поверите – на воеводском дворе к воротам прилепилась, право! Лихобритов сказал: «Это все Гараська, собачий сын, мутит! Он как с Москвы пришел, так из народа не вылазит, подлец, с худыми речами». Грязной сказал: «Что ж ты ты сопли распустил? Кудеяра взять не можешь, так по крайности хоть Гараську хватай, дьявола!» – «Да поди-ка схвати, – усмехнулся Лихобритов, – круг него завсегда людей – станица, не дадут ведь». – «Так вели Толмачеву, чтоб со стрельцами взял!» Лихобритов только рукой махнул: «Куды-де, батюшка, стрельцы! Они по нонешнему времю и есть первые заводчики!»

9. Лихобритов правду сказал: Герасима взять было трудно. Он по вся дни на многолюдстве что в котле – народу стена, поди сунься! Раз так-то разлетелись было лихобритовские молодцы, да и не рады, насилу ноги унесли. Иное дело – в доме смутьяна взять бы, – так дом-то где? Как с Москвы прибежал казак, одну лишь ночку в своей избе перебыл, а после того где ночевал – неведомо. Сам Лихобритов со своими шишами не раз, в мужицкие сермяги убравшись, тайно выглядывали Герасима возле торга, на посадах, да что! – как из-под земли вырастал, смутьян, во многолюдстве, да и пропадал так же. А тревожил-таки народ: уже дворяне да подьячие да и торговые люди опасались ходить в одиночку, чтоб не побили: такая шатость сделалась в народе. Дальше – больше – и плотники со стен послезали, заткнули топоры за пояса; им десятники кричат: «Куда? Воротитеся, черти посконные!» А они смеются лишь, не идут. На торгу же людей стало невпроворот, из ближних деревень и не надо б ехать, так ехали: из Боровой, из Собакиной, из Ряднушки, даже из Орлова-городка да из лесной деревушки Углянской, – всем, видишь, на Воронеже дело оказалося! Так же и стрельцы, и казаки в шатость пришли, перестали начальников слушать: казачий голова Семен Позняков велит в круг собраться, так не идут же. «Нам-де нынче в вашем кругу делать нечего, у нас-де нынче свой круг!» А стрельцы еще лучше того сказали Петру Толмачеву: «Худо, что тебя ногаи тогда не побили, ну, дай срок, будешь и без ногаев побит!» Про такие дерзкие слова Толмачев с Позняковым донесли Грязному. Тот закипел было, да скоро притих, сделался смирный. Что ж так? А вот слушайте.

10. Жили на Воронеже среди добрых людей два христопродавца: стрелец Гаврила Волуйский да полковой казак Григорий Рублев, оба замотаи, пьянюги. Как зачался в городе шум, они в первых крикунах ходили. И повадились за Герасимом таскаться – куда он, и они туда же. Так и у Конинского в доме были, и все разговоры слушали – кого побить, и другое разное. А там речи уже пошли нешуточные, а именно: в какой день начать да кто за что примется – кто за съезжую, кто за губную, кто за воеводин двор. Так же и тюрьму порешили разбить, колодников-заточников выпустить. Это все в субботу вечером было, двадцать четвертого числа июня месяца. До позднего часу сидели и приговорили начинать завтрашний день. Тоже и с кого начинать. Тут не без смеху стало: взялись боярские дети Конинский с Чаплыгиным друг дружку за груди трясти; один кричит: «Зачинать с Захарки Кошкина да с Прибытковых!» А другой – чтоб перво-наперво громить романовскую винокурню, из сельца Устья боярских холопей вышибать. Тогда Герасим сказал: «Совестно вам, господа! Ведь мы за всех желаем порадеть, а вы за себя лишь. Что ж ты, Чаплыгин, про Олешку-то Терновского забыл? Он же, горюн, за нашу правду в тюрьме-то. Так слухайте ж, господа: сперва мы тюрьму разобьем, горемык выпустим, а после того пойдем на съезжую, а после того видно будет». И он приказал, кому и в коем месте быть, и когда. С тем разошлись. И как вышли со двора, откуда ни возьмись – тройка и мужики в телеге. Герасим прыгнул к ним на скаку – потуда его и видали. Его и прежде не раз этак-то на тройках подхватывали.

11. Тогда Григорий Рублев говорит Волуйскому: «Ох, Гаврюша, как бы нам с тобой, голубь, не вклепаться!» – «Да я, брат, и сам так-то думаю, да что ж делать? Не пойдем, видно, завтра, куда Гараська велел». – «Да это что – не пойдем! – сказал Рублев. – Хотя и не пойдем, так все одно отвечать придется: приметили, поди, нас лихобритовские-то». – «Ну, тогда вот чего, – сказал Волуйский, – побежим скажем воеводе, про что знаем». Крадучись, тайно, садами пошли они к воеводе. У градских ворот их стража не пускает, спрашивает – кто да зачем. Рублев не растерялся, сказал, что к попу-де, что бабу схватило животом, соборовать надобно. Пропустили их, христопродавцев. Но они смалодушествовали: ну как кто подглядит из кривушинских, что они к воеводе ходили, – убьют ведь. Так они к Сергию, к троицкому попу постучали, чтоб ему сказать про все. А тот уже было спать лег. Но, услыхав про завтрашнее, и сон позабыл: подобрал полукафтанье да скорей – на воеводский двор. Эти же доносчики стоят ночью возле поповой избы, лают попа: «Вишь, долгогривой! Хотя бы алтынишко подарил!» В последствии времени получили-таки, июды, по целковому.

12. От поповых вестей воевода, срамно сказать, в нужное место побежал: малодушен, злодей, оказался, робок. На ту пору, спасибо, Толмачев с Лихобритовым случились, постыдили его маленько; тотчас за Позняковым послали, за пятидесятниками. Пришли ратные начальники, стали всеми думать – как быть? Грязной, видя округ себя силу, осмелел, забыл, куда бегал, зачал ратных корить, что они-де потачку дали стрельцам да казакам, отчего и смута сделалась. И он велел идти немедля по войску со строгостью, чтоб, боже избавь, не учинили смертного неповинного убойства. На что пятидесятники сказали: «Эх, батюшка, Василий Тихоныч! Нам тех людей не унять – так-то всех окаянный Гараська сомутил, что мы и сами, знаешь, пришли в робость, другой день по своим избам хоронимся. Давайте лучше пойдем двор запрем покрепче, чтоб, ежели что, в осаду сесть». Так и сделали. Стали ждать, что утром бог пошлет.

13. Их покинем за чарками, а сами на другое обернемся. Верстах в двадцати от Воронежа жил боярский сын Михайла Чертовкин. Тоже вел род от воронежских строителей и в прежние годы жил справно, но вот оскудел, стало нечем кормиться. Он тогда зачал промышлять дурно, выходил на Московскую дорогу. И так снюхался с Глухим с Ильей, и сделался у них промысел артельный. Чертовкин двор стоял на крутом бугре что крепость: лес, мочажинник, лога непролазны. И такое место называлось Чертовкина гора, да и по сей день название живо. На Чертовкином дворе Герасим в те дни спасался. И тройки, что подхватывали его, были Илюшкины. А чтоб Насте какого худа градские злодеи не учинили, и ее тайным делом, ночью, туда же, на Чертовкину гору, увезли. Да она еще и Нежку свою не покинула, взяла с собой, там ее пасла на Чертовкиных буграх. Ходила, бедная сиротинка, песенку пела. Над ней – облачко плыло, черный ворон, крича, летал; внизу – речка в камышах шелестела – тихо, пустынно, лишь мрежник[21]21
  Рыбак.


[Закрыть]
одинокий далече мреет в тумане. К ночи сом поднимался со дна из-под коряги, бил плесом тихую воду. А за ночью вослед печаль пала на сердце, чуяло, вещун, беду. Все ждала Настя – вот зазвенят колокольцы, вот прискачет из города Герасим с товарищами, вот горячей рукой, мил дружок, приласкает, молвит: «Что закручинилась, ягодка? Полно-ка, кинь тоску! Скоро, скоро в сарафанах мухояровых, в парчовых станешь ходить, боярыня!» Ох, не радовали сарафаны! Петухи полночь кричат, а все нету милого… Таково скушно да боязно!

14. Ко вторым петухам прискакали. Коней не распрягая поставили, засыпали в торбы овса, а сами, едва кусок хлеба проглотив, надели чистые рубахи, да и – назад на рассвете. Стоит Настя у околицы, глядит вослед, и вовсе потерялась, голубочка: не ведает – были, не ведает – нет. Как ветерок пролетел, лишь дорога пылит вдалеке…

15. Только к заутрене заблаговестили – они на двенадцати тройках вскочили в градские ворота, загремели по бревенчатым мосткам мимо воеводского двора. Там, за дубовым частоколом, ровно бы и души живой нету – мертвизна[22]22
  Тишина.


[Закрыть]
, тишь, ставеньки все позакрыты, да в каждой щелке – глаз. А на улицах – шум, многолюдство; у церквей, у кабаков – котел котлом. На торгу стали молодцы, коней распрягли. «Ну, господи благослови! – сказал Герасим. – Пойдем, ребята, братьев выручать!» Да и пошел к тюрьме, и все за ним. Видя то, тюремные профосты разбежалися, схоронились кой-где, – ключей нету. Как быть? Возле ворот храмчик-голубец стоял – столб двухсаженный с кровелькой, под коей – деревянный образок Данилы Заточника. Так ведь, мужик-изломай, Илья этот, вывернул сей храмчик, да им же, святым делом, ворота темничные и высадил. Вот кинулся народ! Посшибали замки на дверях, выпустили колодников. Те от радости плачут, убогие, не знай – богу молиться, не знай – что: одурели, право. Их – на торг, давай кормить, поить; а босы-то, а голы! – одеть надо б, да во что? Откуда ни возьмись – Богдан Конинский: «Братцы! Неуж так бросим нагих? Чай, у Прибытковых, у Прошки с Исайкой, про всех запасено!» Тогда люди закричали: «Верно бает! У Прибытковых запасено!» Кинулись лавки громить. Купцы было не пускать, да где! Не то – не пускать, шкуру б домочи сберечь! Прохор спроворил-таки, утек, бросил брательника. Пришлось туго Исайке: его в бочку с дегтем кунали. после того пустили в закром с отрубями. Он оттуда выскочил пугалом – хоть на гряды ставь! Пустился бежать, да ведь рад-радешенек, что не побили, что мороком прошло. А Богдану то и утешно; купчину в дегтярный чан кунают, сердешного, а Богдан приговаривает: «Во Иордани крещахуся!» Тот из отрубей выскочил – бежать, а Богдан: «Исайя, ликуй!» – ему вослед кричит. Многонько-таки посмеялись тому.

16. Олешку же Терновского не вдруг нашли: не видать в яме под накатником-то. Ему бы оттуда голос подать, так мочи нету, столь ослаб, бедный: дня ведь не было, чтоб не мучили, ироды; хлебца когда дадут, а когда и нет, как жив-то – неведомо. Его из ямы вынули – батюшки! – да уж не покойник ли? Бесплотен, недвижим, лишь живчик слабый на лбу под тонкой кожичкой чуть играет. А как ветерком обдуло, так отживел маленько. «Братцы! – сказал. – Братцы!» – да и заплакал. Герасим тогда, шапку под ноги кинув, закричал: «Ну, собаки! Отольются ж вам Олешкины слезки! Кровью станете плакать нонче!» Народ зашумел: «Айда, ребята, побьем злодеев!» А какие лавки громили, тех стали стыдить, и погромщики смутились, покинули лавки. Всем миром-собором на съезжую потекли.

17. Олешку же, положив на телегу, за собой повезли.

Повесть седьмая

1. Прежде уже сказывали мы, что день этот был – воскресенье. Оттого на съезжей никого не нашли, один старичок караульщик сидел у ворот. Его обступили: «Давай, дед, ключи!» Он оробел да и отдал. Тогда пошли гулять: сундуки, лари поломали, печати порубили, книги же и грамотки – кои разодрали, кои чернилом залили, кои, ложив кучей, огнем пожгли. Так же далее в губной сделали. Но там еще и Пронку Рябца прихватили: он в пытошной спал, не чаял беды, пьяненький. Тут с ним поиграли-таки, потешились. Под конец потехи он и дышать перестал. Кинули его в пытошной, – где людей мучил, там и самого замучили.

2. Тем часом солнышко полдни показало, обеды. Да ведь и притомились, намахались с утра-то, куда! Илья говорит Герасиму: «Шабаш, давай обедать». Но тот сказал: «Обедать у воеводы станем». Вышла у них разнодырица, несогласье.

3. А пока они спорили, боярские дети народ сомутили. Конинский с Чаплыгиным сулят угощенье, один зовет Кошкино именье громить, другой – винокурню. «Что-де вам за прок от воеводы? Опять нешто бумагу жечь да чернило лить? Айдате лучше погуляем, пображничаем!» Сомутили ведь. Какие в Беломестную побежали Кошкина зорить, каких Чаплыгин, посажав на телеги, повез в Устье. Плюшкины молодцы кабак разбили, напились допьяна, полегли. Герасим тогда сказал: «Вот те и пообедали! Распустили народ-то, теперь что делать?» С ними малая кучка осталась, человек с двадцать, а то все разбежались. Стали Герасим с Ильей совет держать меж собой и приговорили: никуда от воеводского подворья не ходить, стеречь, чтоб ни оттуда, ни туда никто б не вошел, не вышел. А там – ровно бы и людей нету, одни лишь кобели надрываются, чуя чужих. Однако, малое время спустя, воротное оконце приоткрылось, осадные зачали голос подавать. Первый Толмачев сказал: «Чтой-то вы нынче, ребята, расшумелись? Идтить бы вам лучше по домам, да и других также уговорить бы, не то наживете себе дурна. А сделаете по-нашему, так мы вас вознаградим, ей-богу, не брешу!» – «Вишь ты, запел как! – ответили стрельцы. – Нам твои награды ведомы». Затем такие ж речи и Позняков держал, и Грязной, и все награжденье сулили. Под конец того Сергий, поп, сказал в оконце: «Грех, дети, на душу берете, побойтеся! Это вас диявол научил!» Мальчонко чей-то вертелся тут, он с дороги схватил котях да – в оконце, в попа: тот и подавился. После, за воротами хоронясь, посоромничал; да его уже не слушали, другое пошло: с Беломестной Богдан Конинский охлябкой прискакал, кричал, чтоб людей унять – разошлись-де, – сгоряча, погромив Кошкина, и его, Богданово, подворье погромили же. «Теперь, сударь, не унять, – сказал Герасим, – сам ведь ты напросился на гостей-то».

4. Меж тем из Устья воротились, а иные – от кабаков да от лавок; также и те, что в Беломестную бегали. Стали табором на майдане, костры зажгли, котлы подвесили хлебово варить. А уж пьяны-то-распьяны! Дудошников, гусельщиков, шпыней[23]23
  Скоморох, шут.


[Закрыть]
приволокли, давай песни играть, плясать. Праздничек, право! Словно ребятки малые, и про воеводу позабыли. Пошли байки – кто про Фому, кто про Ерему; болтохвасты похваляются, как винокурню боярскую зорили, как подьячего Кошкина Захарку в речку кунали, пока не позеленел, ирод: топить было хотели, да что грех на душу брать, – бросили на лужку, не знай – отойдет, не знай – окочурится. Бог с ним, и так любо. Из лавок прибытковских, сахаровских, титовских цветного платья набрали, всякой рухлядишки – смех! Одному кафтан узковат, другому необъятен достался, так затеяли меняться. Плотники-мужики лапти поскидали, все в сапогах; у иного так и шапка бархатна, не то – епанчица алого сукна, – князь, да и на! Также и бабенкам гостинцев припасли довольно. Ну, батюшка, ну, Герасим Иваныч! Спасибо, надоумил! В кои-то веки погулять довелось, покрасоваться! Старичок один был карачунский, из плотников, тот совестить начал: грех-де. Его на смех подняли: «Грех, деда, в лапоточках ходит, а мы – глякось, все нонче в сапогах!» Под конец того и праведный старичок, благословясь, сапоги вздел, а подвыпив, еще и посмеялся: «Был-де грех, да в Подгорну убег!»

5. Вот и ночь пала – темна, грозна, палючими молоньями опоясала небо, гром загремел. Да гулякам – все ништо: вино рекой течет, брага, пиво – ручьями шумными. Тогда Герасим сказал: «Ужли ж того для мы дело затеяли, чтоб хмелем лишь зашибиться? Эка война – лавки разбить, приказны бумаги пожечь! Что Пронку Рябца да Кошкина-июду порешили – так в том еще не велик прок: то делу хвост, а где ж голова? Неуж крепких ворот испужалися? Вспомнил бы ты, Илюша, как тогда было с батюшкой-то покойником!» – «Да по мне хоть сейчас давай ворота ломать, – говорит Илья, – да вишь, народ-то не в себе, гуляет. Как в таком деле без народу?» Михаила же Чертовкин с Чаплыгиным и другие сказали, чтоб утра ждать, что впотьмах-де неспособно. На том и порешили.

6. К тому времени гроза в самую силу вошла, дождь потопом хлынул, залил костры. В одночасье опустел майдан, лишь те остались, кому хмель вместе с разумом ноги отнял: неведомо – жив, неведомо – мертв. То в воротное оконце видя, сказал Петруха Толмачев Грязному: «Ну, боярин, видно, нам Илье-пророку свечку пудовую ставить, что впору грозу прислал. Коли сей час не уйдем от воров, то не видать нам белого свету». Грязной же вовсе от страху одурел. Он спросил: «А ты что мыслишь?» – «Я то мыслю, – сказал Толмачев, – что вели-ка, сколько ни есть в конюшне, лошадей седлать. Впотьмах да в этакую страсть господню мы как-нито выскочим садами-то, а там – через Ильинский проезд, да и давай бог ноги, пока черти из грешного тела душу не вышибли». И Сережка Лихобритов то же говорил, и пятидесятники, и кто тут ни был – все сказали, что так надо сделать. «Да господи! – заплакал Грязной. – Бежать-то бежать, а куда убежишь? Неужто в Москву? Так ведь там за такое наше попущение голову снимут!» – «Зачем в Москву? – сказал Толмачев. – Москва нам не путь, нам путь в город Коротояк. Там, ведашь, стены новы, да и народ нов, не балован, не то что наши разбойники». – «Да что много об том говорить! – с досадой сказал Лихобритов. – Что будет, то поглядим, а сею минутою нам свои шкуры беречи надобно. Пока не распогодилось, скажи, сударь, скорее седлать». Ну, тот враз повеселел, малодушный, велит холопям седлать. И все собрались живо. Садом, крадучись, вышли к Ильинской башне. Хотели было сторожей в воротах порезать, да те, пьяненькие, спали себе в будке – тем и живы, сердешные, остались. Так, тихим делом, вышли за стены, сели на коней. Тогда Семен Позняков сказал: «Ну, вы, господа, видно, ехайте за подмогой, а я останусь. Мнится мне, что не больно крепко у Гараськи слажено тут: как бы не пропили они, дураки, царство небесное…» С этими словами велел он пятидесятникам Андрюшке Камынину да Ивашке Ключанскому отстать от беглецов, ехать с ним на Чижовскую слободку. Так и сделали. Грязной с товарищами через реку пошел, а Позняков – своей дорогой, ко двору известного нам Григория Рублева. После них ничего следов не осталось – все дождь смыл.

7. Так, братцы, стали мы на росстани у двух дорог: одна на Дон в город Коротояк побежала, другая – на Чижовку. А нам, спрошу, по какой идти? Пойдем-ка и мы вослед беглецам в новый город Коротояк, поглядим, каково там добрые люди живут. Воронеж-то ужо мы видели предостаточно.

8. Стали беглецы впотьмах броду искать, – он тут от кривой ветелки шел через всю речку коню по брюхо. Да ведь ветелку-то не вдруг найдешь – чернота. Как на грех, скажи, и молашки играть перестали; топчутся всадники вслепую, ищут брода. Нашли наконец. Только Толмачев коня в воду пустил – слышат, словно бы кто от воды голос подает, да ведь жалобно таково: «Ох! Ох!» Кони насторожились, не идут, и людей оторопь взяла: место маленько нечисто было, – на сей ветелке, грешным делом, летось ильинский пономарь удавился; так люди оказывали, что ночь на ночь не приходится, а в иные, какие почерней да поненастней, балует покойник-то. Как не оробеть? Не человек ведь – мертвяк, кто ж его знает, чего ему надобно. Шапки скинув, перекрестились, «Да воскреснет» прочли, а оно охает. Сережка Лихобритов тогда, отчаянный, поехал на голос, спросил: «Ты кто?» Ему из тьмы отвечает: «Не пужайтеся меня, добрые люди… Кошкин я Захарка, подьячий… не знай как от смерти ушел. Не покиньте, Христом-богом молю!» – «Вот на! – удивился Лихобритов. – Да чего ж ты, сударь, сюда попал?» Тот сказал, как его утопить хотели, кунали в воду несчетно, да и бросили, бездыханна. И про Богдана Конинского сказал, что он-де всему воровству наводчик, сам бунтовщиков привел. Об том много не стали говорить; посадили Захарку на запасного коня, повезли с собой.

9. К рассвету грозная туча за степь свалилась, солнце ведряно встало, отошли, обсохли беглецы; отъехавши от Воронежа, и Грязной обыркался[24]24
  Освоился.


[Закрыть]
, зачал грозить: «Я-ста этим ворам! Я-ста этим каженникам!»[25]25
  Дурак, одержимый.


[Закрыть]
– «Ты б, сударь, лучше не якал, – сурово сказал Толмачев, – лучше думал бы, что делать станем, как коротояцкому воеводе говорить». В обедах и Коротояк – вот он. На крутой горе стоял городок над Доном, белый, кипенный, – еще ни одно бревнышко в стенах не замшело, еще на срубах тесаные дерева смолой слезились. Толмачев верно сказывал, что город нов, да и люди новы же: горды, неприступны, куда! Идет и шапку не ломит. На кого ни глянь – либо дворянин, либо сын боярский – платье красно, сапоги сафьяновы, задница не порота. С них, гладких, – ни податей, ни повинности: новому городу – царская милость – три года ничего не брать, ничем не теснить. У ворот стража не спит, мордастые, стоят с мушкетонами, глядят сумлительно: не вор, не соглядатай ли? Мушкетоны скрестив, не пускают наших-то, – что, мол, за люди, откуда, зачем? Грязной было запылил: «Ах вы, такие-эдакие! Воронежского воеводу не пущаете!» Так из караульни еще двое вышли с ружьями, сказали: «Ты, сударь, не кочетись, у тебя на лбу не писано, кто ты есть, а станешь грубить, так в холодной заночуешь». Так поболе часу лаялись, спасибо сам воевода ихний Яковлев Данила на ту пору случился на стене. «Батюшка, Василий Тихоныч! – закричал он, увидев Грязного. – Что это ты, свет, загваздался-то как? Чисто за вами черти гнались!» А верно, дорога после дождя мокрая, кони во весь мах шли, так на беглецах от грязи местечка живого не осталось – черны, захлюстаны, срамно глядеть. Грязной в ответ лишь под шапкой поскреб: «Кабы черти! Вели-ка, милостивец, пропустить нас, так все расскажу».

10. Это все в двадцать шестой день июня месяца было. Ранним же утром двадцать седьмого числа из ворот города Коротояка выехал большой отряд: сорок дворян да детей боярских с челядинцами пошли на рысях в воронежскую сторону. Путь не ближний, лишь к вечеру бы поспеть. Да бог с ними, мы давайте на старое воротимся.

11. Всю ночь Позняков с пятидесятниками ездил по Воронежу, петли закидывал. Сперва к Гришке Рублеву пожаловали. Тот в сарае, в сено зарывшись, спал, пришлось-таки его потолкать. Как увидал Познякова – куда и сон делся! «Ну, собачий сын, – сказал Позняков, – ты чего ж спишь-то? Вон твои дружки лавки громят, подьячих бьют, так тебе б с ними!» Обомлел Рублев: «Батюшка, Семен Кузьмич! Борони бог, чтоб я на такой грех пошел! Ведь это я, отец, про ихнее воровство попу Сергию донес, ей-богу! Мы с Волуйским с Гаврюшкой, грешным делом, с ними стакнулися, чтоб вас, кормильцев наших, упредить насчет злодейства!» – «Нет, брат, – сказал Позняков, – этак не делается. Коли уж зашел по пуп, так иди же и по уши. Раз вы там с Гаврюшкой за своих слывете, изволь, сударик, сей же час идти к ним да кричать что ни можно дюжей. А главней всего – Гараську Кривушу блюдите, чтоб нам его, душегубца, голыми руками взять». – «Помилуй, батюшка! – завопил Рублев. – А ну как он, Гараська-то, прознает про то – убьет ведь, бешаной!» – «А ты как думал? – усмехнулся Позняков. – Ты думал – июдино дело лишь сребряники огребать? Гляди, батька, не пойдешь государю послужить, так мы ж тебя, дай срок, и повесим». Плачучи, пошел Рублев Гаврюшку искать.

12. Эту петлю накинув, дальше поехали. В Напрасной слободке постучались во двор к боярскому сыну Сукочеву. Позняков с ним свояки были. Тот, видно, и спать не ложился – вышел скоро, одетый, обутый, в руке – пистоль. «Не то на войну собрался?» – пошутил Позняков. Сукочев сказал: «Чтой-то тебе, свояк, смех? Видал, что деется?» – «Как не видать! Я, сказать по правде, затем к тебе и приехал. Упустили, брат, огонь-то, тушить надо». Сукочев тогда стал воеводу бранить: «Пожар-от невелик, мы б его враз потушили, да он, Васька-то, вишь, в штаны наложил. Смеху достойно: заперся, бают, с подьячими крысами да с попами, труса празднует. Нет бы нас, дворян, созвать, дураку, – иное б дело было. Скажи хоть ты ему про то; сей же час соберу сотни две с оружьем, живой рукой все справим!» – «Да его теперь не догонишь! – засмеялся Позняков. – Он сей час далече. А ты, свояк, коли верно говоришь, так собирай дворян-то. К завтрему ежели, так славно б. Да в Акатову обитель шли бы, я там буду». Сукочев побожился, что к завтрему соберет. С тем и разошлись. После чего Позняков еще во многие дворы стучался, накидывал петли. Только стала зорька заниматься – он ужо у монахов под крылышком, а пятидесятникам велел стрельцов объехать, какие покрепче – у тех петельки накинуть. Так и солнце встало в заботах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю