Текст книги "Герасим Кривуша"
Автор книги: Владимир Кораблинов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Повесть третья
1. Эту повесть и сказывать весело. Она зачинается с брашна, с медов хмельных, с жирных заедок, с застольного разговора. Попили, поели хорошо, да и спать завалились. Полегли в чистой горнице – хозяин на теплой лежанке, гостям на скобленом полу рябая девка кошму постелила. Снаружи к ночи не приведи бог что поднялось, страсть такая! Вихорь воет, сипуга. В оконце, в бычий пузырь, чисто горохом швырнет да швырнет, а то как наскочит с реки, так аж весь дом задрожит. А тут печь жарко натоплена, благодать. Свечу пригасили, под иконами ласково теплится алая лампадка, и сверчок, запечный житель, поскрипывает, тащится куда-то на неподмазанной телеге… Сперва все молча лежали, слушали бурю, плач в трубе, запечного скрипуна. Время ночь пополам разделило, на дворе дурным голосом, спросонок, закричал петух. Тогда черный стрелец, Терновский Олешка, сказал: «Ну, хозяин, сулился ты нас напоить, накормить, спать уложить – и все это сотворил, спасибо тебе. Теперь давай кажи дело».
2. Чаплыгин сразу вскочил, свесил ноги с лежанки: «Дело мое, ребята, такое, что и всех вас касаемо. Видали край деревни строение? Вы небось мыслите: эка, Ивашка-хват, мало ему одной хоромины, он, гля, новую справляет. Ох, мне, ребята, эта хоромина! Не моя ведь она. Пришел сюда летом с Воронежа посадской мужик Венедка Вахирев – он мне кум, – говорит: «Ты-де ничего не ведаешь?» – «Ничего, мол, а что?» – «А то, – бает Венедка, – что на твоей земле боярин Иван Микитич хочет винокурню ставить». – «Что ж так, зачем на моей? Нешто у него своей мало?» – «Да вот, стало быть, своя-то есть, да твоя лучше: для винокурни речка надобна, а у него земли безводны». Ушел Венедка, а я думаю: вот, пес, набрехал чего! Видно, шутку удумал сшутить, он шутник. Глядь – лес везут, копачи, плотники понаехали, с ними драгуны. Давай копать, рубить, строить. Я своим холопям говорю: гоните воров! Они пошли было, да там драгуны ружьями грозятся. Что делать? Скачу в город на съезжую[13]13
Полицейский участок.
[Закрыть] к воеводе. А он, Васька, и зрить на меня не хочет, говорит: «Земля, правильно, боярина Ивана Микитича, твой-де отец на ней сел воровски, беззаконно». – «Да как же – беззаконно? Родитель-то мой, царство ему небесное, еще когда на Воронеж пришел? Ведь он по указу государя Федора Иваныча город строил, ему на Устье государем землица жалована». Васька Грязной говорит: «А где, мол, бумага насчет жалованья?» Бумаги, говорю, нету. «А нету, так чего же жалишься? Скажи спасибо, что со двора не гоню». Я потом слыхал, будто боярский управитель Ваське двадцать ефимков дарил, как бы от самого от Ивана Микитича челом бил, а ведь он государю брат двоюродный. Вот, ребята, какая мне от Васьки стала теснота. Ишь чего сказал: «Со двора не гоню!» Ведь сгонит, собака, прикажет драгунам, а им что!»
3. Вторые петухи кричали, и вихрь все ревел, как зверь, лишь сверчок уснул. Лампада вдруг меркнуть стала. Чаплыгин слез с лежанки, поправил фитилек и далее продолжал: «Я вам, ребята, про свои дела поведал, а про ваши вы сами знаете. И у вас теснота от Васьки же, от июды. Что делать будем?» Тогда Герасиму вспомнилась Настя. «Где она, лялюшка, в сей час мыкается? Ну как не пустят соседи – ведь застынет, бедная!» И он, сев на кошме, сказал: «Чего ж делать – порешить воеводу, да и все. Нам от него терпеть больше не мочно». А Олешка Терновский сказал: «Что об одного Грязного руки марать! Побить, так всех – и Толмачева, и Лихобритова, и подьячих, и других начальников, да и богатеев побить же!» Чаплыгин засмеялся на эти слова. «Дураки, – сказал он, – это будет бунт, гиль, за такие дела нам всем головы поотсекут». Тогда Герасим говорит: «Чего ж ты нас звал? Я мыслил, ты и впрямь какое дело задумал». И они с Олешкой стали обуваться, идти на Воронеж, потому что уже и третьи кочета кричали, ночь миновала. Но Чаплыгин им не велел уходить, он сказал: «Ведь я вам дела-то еще не открыл, вы все галдите: «побьем! побьем!», а мне слова сказать от вашего галдежа не способно». Они все убрались и сели на лавки, стали слушать. И он поведал Герасиму с Олешкой, что-де бунтовать не надобно, а надобно писать челобитню самому государю, и в ней, в челобитной бумаге, все как есть, все Васькины воровства и злодейства расписать дотошно, чтобы великий государь Грязного Ваську с воеводства прогнал и тем воронежских жителей избавил бы от тесноты. Услыхав такие речи, Герасим стал сомневаться: «Кто же такую бумагу напишет? Ведь мы грамоте не учены». Чаплыгин сказал: «Это ничего, у меня в доме есть книгочей, он нам все сделает».
4. И он вышел из горницы и вскорости привел какого-то человека, по виду как бы монаха или попа, но, видно, плохонького, а не то и беглого. На нем кафтанец был трепан-претрепан и лаптишки худые, да рожа гладкая, красная и взгляд страшно дерзкий. Он принес с собой чернильные скляницы и бумагу, а перья у него в рыжей гриве были воткнуты. И, хотя от него винищем разило что из бочки, он спросил себе пива и, пока не принесли, за перо не брался, сидел, руки сложа на чреве, и крутил пальцами. Оказался, верно, беглый Акатовой обители иеромонах Пигасий. Игумен его велел за пьяное буйство на чепь сажать, а он утек, бежит в Сечь к казакам; к чаплыгинскому подворью прибился до весны, потому что студено, а одежа худа. Он напился пива, и Чаплыгин стал ему говорить, что писать про Грязного, но Пигасий, его не слушая, сказал: «Вы, невежи, погодите. Сперва надобно вывести полный государев титул, а потом уже зачнем говорить про свою тугу».
5. И он краспыми чернилами вывел полный государев титул: «Великому царю и государю всеа великия и малыя и белыя Руси и протчия». После чего сказал, чтоб говорили, чего писать. И ему все говорили – и Чаплыгин, и Герасим, и Олешка, а он слушал, хлебал из корца пиво, сопел, как мех кузнечный. Когда же все было сказано, выдернул из гривы другое перо и стал писать черными чернилами: «Бьют челом холопи твои государевы, все воронежские посадские и стрелецкие, и все рядовые и все казаки и всякие служивые твои, государь, люди жилецкие и сироты. Помилуй, государь, житья не стало от великого разорения, от неустройства и нужи, совсем воеводишка твой Грязной Васька в отделку замучил. Ведь что, государь, каких поборов не плачено, не бирано, так новые измыслил, вор, кои смеху достойны, но нам плач и горе: уже велено и с ягоды брать, и с огурца соленого, и с гриба, и с колеса, и с бадейки. А кто не платит, коегождо бьет в кнуты и батоги нещадно, помилуй, государь! В студеную пору печи запечатал, топить не дает, оттого малые детки перезнобились и есть какие холодной смертью померли. От стрелецких дворов огородишки оттягал, нарезал на речке Инютинке, верст с двадцать до них и боле, как жить? Даже у каких детей боярских самовольно вотчинную землицу берет, жалует за ефимки[14]14
Крупная монета.
[Закрыть] кому, злодей, похощет. Весь народ от такой неправды в шатость приходит, шум в кабаках и на торгу. Как бы по-летошнему не содеялось, тогда ты, государь, велишь казнить, да чтоб мы невинно не пострадали. Нам смута не надобна, а нам надобна правда, помилуй, государь. Позволь присно бога молить, избавь нас от нерадивца. К сему руки приложили».
6. Затем всяк поставил крыж[15]15
Крест.
[Закрыть]. Вышло с Пигасием крыжей четыре. Но стрелец стал сомневаться, что мало, что надобно еще, чтоб на бумаге чистого места не оставалось. На этом-таки побранились маленько. Олешка кричал, чтоб с бумагой идти на торг и там звать людей крыжи ставить, а Чаплыгин опасался: на торгу-де лихобритовские шиши схватят, и тогда все пойдет прахом. Герасим держал чаплыгинскую сторону, тоже опасался шишей, но соглашался со стрельцом, что крыжей маловато. Они спорили и кричали, и Чаплыгин с Олешкой стали хватать друг дружку за грудки. Тогда монах Пигасий сказал: «Экие вы, прости господи, дураки! Крыжей вам мало? Ну, так сей час много станет». И он обмакнул в скляницу перо и давай ставить крыжи – великие и малые, красные и черные, кои тонесенько выводя, кои грубо, толсто, а кои так с брызгой. И так весь лист исчеркал. Пигасиевой хитрости все много удивлялись, а он за догадку еще пива стребовал и, опьянев, зачал срамные песни голосить, но скоро хмель его сшиб с ног, и он уснул.
7. После чего стали челобитчики гадать, кому на Москву везти бумагу. Чаплыгин сказал, что его дело – гонца обрядить в дорогу, а Герасиму или Олешке ехать, для того надо кидать жребий. Так и сделали, поканались на палке: кто верх ухватит, тому ехать. И верх ухватил Герасим. Чаплыгин дал ему кафтан хороший да однорядку[16]16
Верхняя одежда.
[Закрыть], да сапоги добрые, да шапку с алым верхом, чтоб в Москве не хуже других показаться. Мешок набил харчами полнехонек и денег отсчитал десять рублев. А как смерклось, запряг лошадь и тайно отвез обоих до Чижовского леса. Там они расстались. Чаплыгин сказал: «Ну, с богом! Гляди же, чтоб в государевы руки, иным не давай». С этими словами он поворотил лошадь назад в Устье, а Герасим и стрелец пошли в Воронеж: Олешка в Стрелецкую слободку, а Герасим на Чижовку.
8. Он подумал: где Настю ночью искать? И побрел на свое подворье. Там было тихо. В катухе корова жует, охает, а коня не слышно. Что за притча? Герасим – в стойло: одна пустая комяга. Он – на варок: нету коня. Тут Настя вышла, она, бедная, другую ночь в нетопленой избе поджидала Герасима. Он спросил: «Где конь?» Настя сказала, плачучи: «Ох, батюшка, нету коня! Вчерась со съезжей пришли четверо, с подьячим, с Кошкиным Захаркой, они взяли. Сказывали, что-де накопилось за нами долгу и с дыму, и с животов, чего-де и конь не стоит». Так ночь в печали провели. Сказал Герасим, что в Москву пойдет. Он мыслил, что Настя в слезы ударится, зачнет пенять ему, зачем покидает одну. А она, голубочка, только вздохнула: «Делай, батюшка, как тебе надобно, я чаю, ты дурного не затеешь».
9. К обедне в Тихвинской церкви заблаговестили, и стал Герасим с женой прощаться. Он с ней деньги и харчи поделил, зашил в шапку челобитную бумагу. И пошли они с Настей. Она его до градских ворот провожала и, вот, хитрая, корову свою Нежку прихватила, погоняет ее хворостинкой, а кто встречный спросит, куда путь держат, говорит: «Да вот время приспело, к быку ведем». Это чтоб от Герасима глаза отвесть, чтоб пустого не болтали – куда пошел: к быку и к быку. Вот идут они через город, а на торгу, на площади, навстречу им Захарка Кошкин, съезжей избы подьячий, на Герасимовой Сивке. Уже в свои сани запряг, поганец! Бесстыжие глаза. Вот ведь скорый! Кричит Герасиму: «Эй, казак! Хорош конек, резов, ну – мысля!» Да и смеется, крапивное семя, скалится – не обидно ль? Герасим же в ответ – ни слова, а только свистнул как-то мудрено. Сивко на тот свист заржал тихонечко, да и повалился наземь прямо в оглоблях. Выскочил Кошкин из саней, глядит – что такое? Споткнулся, что ли? Давай поднимать коня, но Сивка, раз он по хозяйскому свисту лег, то и поднять мог лишь один хозяин. Народ из лавок, из кабаков набежал, смеются; Кошкину от сраму хоть бы и провалиться, так впору; а Герасим усом не ведет, плетется с Настей за коровенкой неспешно и на потеху не глядит. Так и ворота прошли. Воротным стрельцом Олешка стоял, он сам назвался в карауле быть, чтоб Герасима из города выпустить тайно. Тут у ворот они все попрощались, и каждый пошел в свою сторону: Настя с Нежкой назад, на Чижовку, а Герасим – в Москву, до великого государя, Олешка, бердыш к стене поставя, полез в караульню греться. Настя же, отошед мало, остановилась, глядела вослед мужу, и слезы глазки ее застили, на сердце тоска пала. Ох, сиротинка!
10. А Герасим шел, глядел по сторонам, посвистывал. Он хотя и птицей поднебесной свистел, да черные мысли по грешной земле волочились, и не было казаку от них покоя. Поход немалый, дай бог к егорью возвернуться, а как-то без него Настенька себя управит? Прокормится ль? Не обидел бы кто сироту. Да и дельно ль с Чаплыгиным связался? Тому мирская боль не гребтит, тому – что? Оттягать бы землицу да взять верх над воеводой. Ну, примет великий государь грамотку, ну, прогонит Ваську Грязного, а кого пришлет? Такого ж, поди, христопродавца несытого. И что ж станет? Ивашке-то Чаплыгину, может, и праздничек, а черному народу – прежняя теснота, разоренье… Так за думками и ночь пристигла. Шибко расшагался казак, и далее ноги несли бы, да брюхо велело в Галкиной деревеньке искать ночлега. Видит: при дороге – изба с коновязью у крыльца, ворота – настежь, во дворе – скотины темень, пучок ковыля над крышей на высоком шесте. Герасим на крыльцо шагнул.
11. В избе – прохожих-проезжих человек с десять набралось, на Московской дороге не одного, видно, Герасима прихватила ночь. Какие на печи спят, на полатях, какие на лавках сидят, ведут промеж себя беседу. Троих Герасим признал – свои, воронежские ребята были, купца Гарденина гуртовщики, видно, в Москву гнали скот. Двое – елецкие, дьякон да пономарь, пробирались в Воронеж ко владыке – жалиться на попа. А еще какой-то копна копной, в уголку под образами сидел на отшибе от прочих, облокотись о столешницу и рыжую голову уткнув в руки – не то спит, не то бодрствует, бог его знает. Овчинный тулупчик заплатанный свалился с одного плеча, под ним – однорядка дорогая, алого сукна, ей рублев двадцать цена, самое малое. Старик дворник, мужик жуковатый, возле лохани под лучиной пристроился, ковырял лапоть. Он спросил у Герасима, будет ли ужинать, и кликнул бабу. Та с печи слезла, косясь на рыжего, подала чашку со штями, стала у печки, пригорюнилась, слушала, о чем постояльцы толкуют. Дьякон сперва рассказывал, как его елецкий поп в алтаре за волосья волочил, так бил, так бил – живого места нету. А потом зачали гарденинские ребята сказывать про разбойников: что-де нынче на дороге этого баловства не приведи бог сколько; бывало, и ночью гурты гоняли, а нынче нет, опасаются. Пономарь сказал: «А что, ребята, у нас в Ельце баяли, будто аккурат в тутошних местах какой-то еще Кудеяр-атаман объявился. Больно, баяли, лют, собака!» Гуртовщики сказали, что слушок, верно, есть: Лихобритов Сережка, губный староста, намедни об том кричал на торгу и бумагу ко столбу прибивал, чтоб ловить разбойника, а кто поймет – тому жалованье пять рублев. «Вона! – сказал пономарь. – Чудно, право: ловить! Нешто его пымаешь? Ведь он не один, поди, душегубец, у него – сила! А пять-то рублев куды б как хорошо с губного взять». Тут рыжий, какой под образами дремал, засмеялся: «Э, малой! Ведь он, Сережка-то, сулиться лишь горазд, а дойдет до дела, так обманет, ей-богу, обманет!» Он маленько приподнял голову, Герасим так и ахнул: батюшки, Илюшка Глухой! Шти в горле у казака колом стали. Что ж за мужик отчаянный! Нет, чтоб, уйдя от петли, куда подальше, к казакам, что ли, податься, а он тут, возле ходит! Пономарь обиделся на смех, засопел, стал спрашивать Герасима – куда да почто путь держит. Тот сказал. А рыжий опять головой в руки уткнулся, как бы задремал.
12. Тогда дворник, сменив догоревшую лучину, сердито сказал: «Полно-ка брехать-то! Кудеяра какого-то выдумали! Про этого Кудеяра родитель мой, царство ему небесное, сказывал, будто бы еще при Грозном царе разбойничал – это когда было-то? Тому сто годов близко, а они – Кудеяр, Кудеяр… Спать бы лучше укладывалися!» Все завозились, стали на лавки примащиваться, баба со стола убрала. Тут конский топ послышался снаружи, говор, снег под ногами заскрипел. Дворник с фонарем вышел в сени и тотчас вернулся. Он шепнул рыжему словечко. Тот, головы не поднимая, спросил: «Тусдра тугу туна туми?» – «Хиспри хиста хива хими», – отвечал дворник. «Экой отчаянный! – засмеялся рыжий. – В потемках-то разберутся ль?» – «Да я на крыльце фонарь повесил, далеко видно». Герасим сразу смекнул, что у Илюшки с дворником разговор воровской. Рыжий спросил: «С драгунами?» А дворник сказал: «С приставами». Гуртовщики же и елецкие из того разговора ничего не поняли.
13. Далее все таково шибко делалось, что добрый человек за столь малое время и «вотчу»[17]17
Молитва «Отче наш».
[Закрыть] не прочел бы. В избу ввалилось чудо-юдо в медвежьей шубе, поперек себя шире, но человекоподобно, хотя рычаще и лающе. Его дворник с низким поклоном встретил, да и прочие с лавок повскакали, один рыжий как бы спал и не поднял головы. За медвежьей шубой двое молодцов сундук внесли, да еще четверо – с саблями, пристава. Чудо-юдо медведя скинул – оказался человек, и давай дворника лаять, зачем постояльцев напустил, когда сведем был про то, какой гость жалует. Дворник лениво поклоны бил: «Да мы, батюшка Филофей Микитич, чаяли – ты не поедешь ноне, чаяли – задержишься, ведь вчерась сулился ехать-то…» – «Другой день ждем, – дерзко вдруг засмеялся рыжий, – все жданки, Микитич, проели!» Он голову поднял, как и не спал вовсе, скалил зубы невежливо на Филофеево чрево. Тот в ярости языка лишился, рот разинув, зевает, весь кровяной сделался, что пиявица конская. И тут в сенях затопало, загремело, вскакивают в избу дюжие мужики, кидаются на Филофея, на приставов, вяжут их по рукам и ногам, забивают кляпы да и складывают на полу рядком, что твои бревнышки; говорят рыжему: «Как, атаман, велишь – казнить ай миловать?» – «Черт с ними, – сказал рыжий, поднимаясь из-за стола. – Филофея прикончить не мешало б, да, видно, счастлив его бог, нонче середа, день постный, греха на душу брать не станем». С этими словами, прихватив Филофеев сундук, пошел рыжий со своими молодцами из избы вон. С ними и дворник черный собрался. Баба рыжему вослед взмолилась: «Батюшка! А хозяин-то как же? Велишь ли теперь выпустить?» Рыжий кинул ей ключ и сказал: «Теперя, тетка, выпущай, да чтоб не шумели тут, смирно сидите, не вякайте!»
14. Подождав малое время, как только затихло на дворе, отомкнула баба ларь, и вылез оттуда весь обсыпанный мукою мужик. Вот он чихал, вот кашлял! Во все-то щелочки мука ему набилась – и смех и грех, право! Отчихавшись да отморгавшись, кинулся он Филофея с товарищами развязывать. Только у Филофея кляп вытащил, как тот завопит не своим голосом: «Сундук! Ребята, сундук-то!» – «Молчи, видно, Никитич, про сундук, – сказал мучной мужик, – слава те господи, что ноне середа пришлась». Мало-помалу всех распутали, пошел разговор. Что ж оказалось? Ведь верно, Кудеяр был. Как это он, провор, пронюхал, что Романовых бояр управитель с казной поедет, – бог весть. Вчерашний день так-то к вечеру пришли, злодеи, дворника в мучной ларь затолкали, вместо него поставили черного своего, и сел атаман под образа ждать. А его молодцы-подлеты по деревенским избам схоронились. У них уговор был: как на крыльце фонарь засветит, так и – айда. Ан вчерашний-то день Филофей замешкался, пришлось хозяину больше суток в ларе сидеть, спасибо окаянному душегубцу, хоть разок на двор выпустил да угол пирога кинул. Так все подлинный дворник рассказал. Тут гарденинские побежали скотину глядеть – не увел ли, нечистый дух, быков. Нет, быки стояли на месте. Пономарь же с дьяконом со страху одурели: сидят, один на другого крестятся. А Герасим думал: «Ну, Кудеяр! Ну, Илюшка! Вон как с ними, с чертями, надо – за глотку, да и го́ди! А мы – грамотку!» Однако с рассветом собрался и пошел дальше. И довольно-таки кой-чего нагляделся по дороге, и многую неправду и тесноту видел, и мужицкие слезы. На двенадцатые сутки золотом заблестело впереди, прохожие скинули шапки и перекрестились: «Слава тебе, господи! – молвили, – Москва!»
Повесть четвертая
1. Ай да Москва, ай да столица прекрасная, златоглавая! Как тебя описать? Из шумной стаи слов-лебедей каких бы лебедушек белокрылых пустить на мертвый лист бумажный? Ох, немощно перо! Тут бы гуслицы переборчатые, звонкие, сладкую и могучую песню вещего Бояна! Но нету того, увы, стану складывать, как умею, простите. Да ведь на Москве в то время и гуслей-то не стало: царский указ кричали с крыльца, чтоб, избавь бог, беса не тешить, в гусли не звенеть. «А где объявятся домры, и сурны, и гудки, и балалайки, и всякие чудесные бесовские сосуды, и те бы вынимать и, изломав, жечь».
2. Живет Герасим в Москве, дивится на многие чудеса. Куда ни глянет – диковина: что за дворцы, что за терема, что за храмы! А народу, а крику! Сперва подумал – на пожар бегут, такой шум, такой спех, и дыма черные столбы над тесовыми крышами. По тесному проулочку кинулся казак на дым, выскочил к реке, и верно – по берегу цельная улица горит: в три яруса стоит срубы черные, закопченные, из верхних окошек клубится смрадный дым. У четырех журавцов мужики в одних рубахах таскают бадейки с водой, да где им! Герасим было на помочь, но тут из горящего сруба выскочили какие-то нагишами, давай по грязному снегу кататься, грегочут, шутоломные, – не диво ль? Думал – пожар, ан – смех: бани оказалися! Что за Москва. Шутница.
3. А было раз, в Кремле зазевался на золотые маковки соборные, не заприметил боярского поезда, не услыхал тулумбасника; тот казака – плетью. Через полушубок не прожгло, конечно, да ведь обидно: народ ржет: «Э, малой! Гля, вон ишшо галка летит! Пошто эту не счел?»
4. Но ничего, обтерпелся. В корчемнях да на постоялых дворах с такими ж челобитчиками схаживался, с разных мест – со Пскова, с Устюга Великого, с Курска. Что ни подворье, что ни кабак – то челобитчик. Вся Русь взывала к великому государю о правде. Иные по третьему месяцу на Москве, а челобитная – в тапке: недоступен государь, беда как недоступен! Он за ближними да за охраною как солнышко за тучами – день есть, свет есть, веселья лишь нету. Так жили ходоки на Москве, не знай чего ожидая. Уже и все московские чуда переглядели, уже кой-кто и за караулом побывал, отведал московского кнута, уже и с харчишками подбились многие, а все без толку. Герасим на Арбате у Бориса и Глеба жил, у просвирни. Как-то, не знаю, к старушке прибился, ночевать пустила в чулан; он ей за то дровишки сек, воду таскал, коровий катух чистил. А денег не спрашивала, добродушная была старица. Да что ж, еще и за чулан – деньги! И так ведь, куда ни пойдешь, во что ни ступишь – все давай и давай, где грош, где два, а где и алтыном не обернешься. Вот так-то жил Герасим у бабушки у Тимофевны, ничего, не жалился. К сему времени уже великий пост наступил, гнилые ветры подули, снег почернел. Всякий день хаживал казак в Кремль на царскую площадку. Заблаговестят к вечерне – он и пошел. Его старушка научила туда ходить затем, чтоб как ни то узреть государя, когда он в храм пойдет. Из шапки расшив, держал теперь Герасим челобитню за пазухой, чтоб, не замешкавшись, сразу отдать царю. Да так ведь с месяц, болезный, ходил, все оконушки в теремах пересчел, каждый камушек притоптал, по голосам колокольным стал угадывать, где звонят у Ивана Великого, на какой звоннице – на Петраковской ай на Филаретовой. Иной раз пристава-собаки гнали с площадки взашей, иной раз – ничего. И царя видывал не однажды, да столь округ него ближних лепилось, что не подступиться. И грамотка за пазухой слежалась, по́том провоняла, овчиной. Что делать? А Тимофевна – свое: «Ожидай, голубь, ужо дождешься милости».
5. Стал вскорости Герасим примечать на царской площадке одного человека – тоже как бы ожидаючи бродит: сух, голенаст, борода щипана, взгляд сумнительный, с подозреньем. Все молится: глянет на Успенье – помолится, обернется к Благовещенью – и золотым шеломам поклон. Такой богомольный. Вот как-то раз налетели пристава, обоих ходоков погнали в толчки. Голенастый сказал: «Ну, не сукины ль дети? И помолиться святым не дадут! Пойдем, брате, к Лучке, оскоромимся с горя». А Лучка – это корчемник был в Зарядье, тайно вином торговал. Там разговорились: оказалось – земляк голенастый-то! Драгун оказался Степан Киселев. Орлова-городка житель, также с челобитней к государю. Ну, тут выпили крепко-таки и порешили друг за дружку держаться, не отставать. Герасим говорит: «Чевой-то ты, Степаша, все молишься?» – «А чтоб пристава не гнали». Герасим на те слова рассмеялся. «Чего ржешь? – сказал Киселев. – Ты вот не молясь шлялся, так тебя сколько выгоняли, я сам видал. А меня ноне в первый раз, это пристав, верно, пьяный был». С того дня стали земляки ходить вместе на кремлевскую святыню креститься. И что тех крестов было положено ими, что поклонов! С господом богом досыта наговорились, сердешные, а государь все недоступен.
6. Так страстная седмица подоспела. В четверг было: дьячок от Успенья, пьянчужка, плелся ко всенощной; четверговая служба долгая, выпить бы, да дьячиха, нечистая сила, обобрала, грошика не оставила. Он, видя земляков наших, говорит: «Давно я вас, глупенькие, приметил, ведь вы с челобитней ходите. Только вы, ребята, напрасно сапоги бьете – государя вам без меня не достать. Я же вас могу научить, но вы мне за науку поставьте угощенье». Они с радостью согласились, и тогда дьячок сказал, чтоб они на себя что ни хуже надели и садились бы с нищими-калеками на паперть. И как государь выйдет нищую братию оделять, тут бы ему и подали грамотки. Они так и сделали: сели на паперти с побирушками и стали ждать государева выхода.
7. А государь о ту пору темен был, невесел. Он перед тем жениться хотел, ему два ста девок привели глядеть. Все-то были пригожи, красавицы, а одна в сердце запала, Федорушка, он ее облюбовал. Она же, узнав, что царицей станет, горемычная, ослабела, у ней ноженьки подкосилися, упала на радостях. Тут пошли во дворце шептать, что порченая-де невеста, что-де чародейство на ней. Разом увезли, бедную, в Сибирь, зачали чародея дознаваться, искать, какой девку испортил. Дознались ведь. Оказался – Мишка Иванов, барский мужик; его давай пытать, он и вовсе не знай чего понес, народу очернил множество. А государю – печаль: ноне невесту испортили, заутра и самого изведут, право. Что ж хитрого? Бывало ведь.
8. Еще и на Руси нехорошо: воровство, гиль, разговоры предерзкие. Афонка Собачья Рожа, сбитенщик, в Коломне на боярском дворе брехал, что быть-де вскоре замятне, кровавому убойству и грабежу. На дыбе в застенке признался, что князя Черкасского люди баяли; «Быть замятне в крещенье, как государь пойдет на воду». У Афонки язык вырезали, сослали; в крещенье ничего такого не содеялось, а на сердце государю печаль пала. Куда веселость делась, про охоту, про любимую псарню позабыл, стал богу молиться. Отходя ко сну, глядел за пологом, под кроватью – не схоронился ль злодей. Робок стал государь.
9. Вот сидят ребята меж калек, меж убогих. И совестно – да куда ж денешься? Киселев хотя видом тощав, немощен, одни кости, а Герасим мужик здоровый, справный, да и прямодушен, таковое лицедейство ему в тягость. Кругом – хромцы, слепцы, горбатенькие. Один ногу заголил, трясет, гнилую; другой дыру в ребрах кажет, свищ гнойный; у третьего и рожи-то нету – так, кровоточащей убоины кус. Глядит Герасим на товарища – и совестно-то, и боязно, и смех разбирает: он, Степашка, чудно как-то ногу подвернул, волосы на лоб кинул, страшный! И потеха и горе, право. Руки же оба держат за пазухой, где бумага.
10. Так время к ночи преломилось. Вечер, упав за терема, погас, чернота покрыла небо. Тогда на Иване Великом с обеих звонниц заговорили колокола; со смоляными светильнями набежали стрельцы, пристава, стали в ряд. Народ зашумел, раздался в стороны, и вот великий государь идет. Тут-то разглядели его близехонько: млад, млад, мальчоночка! Глазенками припухшими этак из-под царского венца – луп! луп! – сердито не сердито, а не с ласкою. Враз все калеки голосить зачали, язвы кажут, цепями гремят, веригами; плач подняли. Ближний боярин подал царю бисерный кисет, стал государь оделять нищую братию денежкой. А как дошел до воронежских, так они воскликнули: «Помилуй, государь!» – и проворно протянули бумаги. Вот он шарахнулся от них. Таково оробел. Ну, было ж тут! Бояре государя обступили, златыми черевами, шубами заслонили – как и нету его, пропал, свет! Не знай кто и челобитню вырвал у Герасима. Глядь-поглядь – уже ему руки за спину крутят, волокут, псы, неведомо – казнить, неведомо – миловать. Вспомнил тут Герасим арбатскую старушку: «Дождешься, мол». Ох, Тимофевнушка! Дождался ведь.
11. Сидят ребята на съезжей. Тьма в подвале, сырость: на склизких, вонючих стенах мокрый гриб растет. Человек с десять таких горемык набилось: кои тати, кои душегубцы, четверо – челобитчики, да из Лазарева приказа двое. В тот год на Москве дворянин Андрей Лазарев ратных людей набирал на Дон. Им по пяти рублей на брата сулили, а как дошло дело платить, то и уворовали впятеро. В том воровстве были думный дьяк Назарий Чистой да земского приказа судья Левонтий Плещеев. Мужики было на них жалиться, да где! Не достать, сила. Лазаревские тогда не пошли на Дон, стали по кабакам кричать про воровство, и ярыжки тех крикунов хватали. Этим двоим в чистую субботу по двадцать пять плетей всыпали, а в воскресенье после обедни отпустили. Они ушли, держась за поротые зады, да еще и посмеивались: «Разговелись-де, спасибо, государю!» Вскорости из подвала всех кого куда увели, остались наши одни. Их пытать не пытают и к допросу не ведут, а кормят. У людей – светлый праздничек, у них всякий день – понедельник. Горюют ребята, говорят меж собой: «Ох, господи! Драли бы уж поскорей, ироды! Что ж так сидеть-то, надоели ведь». Не чудно ль, чего просят! Да у царя небесного летошнего снегу не вымолишь, а насчет битья – сколь душе угодно: в светлый четверток дал господь, кликнули ребят к допросу.
12. Теперь давайте покинем Москву, на Воронеж воротимся, поглядим, что там без нас сделалось. Перво-наперво – про Кошкина про Захарку. Мы его на площади покинули, где он над Герасимовым Сивком бился: лежит конь, да и на! Кошкин его и плетью, и уговорами – ништо: лежит. Так, битый час промаявшись, посылает подьячий за Герасимом, чтоб поднял животину. Того дома не оказалось, и где – неведомо. Настя говорит: «Ушел да и нету». На торг кинулись, по кабакам – и там нету. Пропал казак. Ну, в тогдашнее время это не в диковину было, мало ли? – зверь в лесу задерет, ай татарин ухватит. Так-то и Толмачев Петруха, голова, летось выехал в Усмань да и пропал, седмицу нету, другую нету, под конец того глядим – вот он: рваный, босый, батюшки! Что такое? Оказалось – возле усманских огородов налетели ногаи, аркан на шею, да и поволокли. Уже где-где, сказывал, за Борисоглебском, что ли, утек. Вон как бывало.
13. Так и Герасим: пропал, да и все, забыли про казака. А тут еще и разбойники. Филофей, боярский управитель, прискакал чуть жив с приставами, бил челом воеводе, жалился на разбойников, что сундук с казной пограблен, чуть самого не порешили, окаянные. Просил милости – поймать воров, отнять казну, злодеям головы посечь. Тогда же на архиерейский двор елецкий дьякон с пономарем прибежали и тоже сказывали про душегубцев. Толки о Кудеяре пошли по городу, стали купцы на ночь покрепче запираться, опасаясь; по улицам сторожей хожалых пустили против прежнего вдвое; в проезжих воротах ветхие доски сменили, зашили добрыми, зачали после вечерен замыкать на замок, стрельцов в караул наладили. А меж тем к воеводе на съезжую – новые жалобщики: купчины Сережка Титов да Ромашка Сахаров били челом, что у них-де обозы с товаром пограблены, а людишки, какие были с возами, частью побиты, частью к ворам подались. Двое сахаровских, как-то их бог миловал, прибежали, сказывали, как дело было: из Чертовицкого лога выскочили человек с тридцать, какие с вилами, какие с топорами, какие с ружьями; зачали бить, стрелять, а побив многих людей, погнали подводы в Чертовицкий лес, и куда делись – неведомо. Слезно просили купцы татей перехватить, казнить смертию. Кланялись Грязному, денег сулили много за то. Воевода же про себя думал: «Тать-то тать, да как его взять?» Это не стрельчиху из бани уволочь, не печку запечатать. Сережку Лихобритова велел кликнуть, стали думать вместе.