Текст книги "Демон против Халифата"
Автор книги: Виталий Сертаков
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Нагнулся к самому уху, произнес невнятное, страшное. Мол, с белым царем компания еще веселая будет. Синий карлик да девка при оружии…
Из мотора снова окликнули. Шофер порычал двигатель, дети отпрянули с визгами.
– Григорий Ефимович, умоляю! – сложил пухлые ручки Хвостов. – Анне Александровне снова к вечеру нехорошо станет…
– Прощай, – не подавая руки, отвернулся Григорий. – Каждый свой крест несет… Бродяга.
Услыхав имя свое запретное, Бродяга столбом застыл.
– Много ли времени у меня? – выкрикнул в спину.
Не поворачиваясь, Григорий два пальца показал. Весной шестнадцатого года, не дожидаясь агонии.
Бродяга укатил в Читу.
30
ЧИТА
Черные бал на Руси правили, и не хватало сил с ними справиться. Тот же Исидорушка говаривал, что в прежние века редко когда равновесие сбивалось, успевали Белые мортусы Черных в колыбелях перерезать, избавляли Русь-матушку от проходимцев, родства непомнящих. Зато уж когда сбивалось равновесие, кровь рекой лилась, мор и глад бревном Русь утюжили…
Ужас беспрестанный, тоска лютая терзали потомков витязей. Насколько уж далек Бродяга от политики был, и то захлестнуло, изгадило всего, от носу до пят. Бродяга забирался все восточнее, а по пятам за ним, мутной волной катило бесправие, рассыпая трухой мирную, сытную жизнь миллионов православных.
Суды честные обернулись вдруг клыкастыми ревтрибуналами, выговорить-то тошно. Повсюду тряпки красные повисли, а прочтешь, что на тряпках написано, – удавиться впору. В самой захолустной вотчине новые князья повылазили и свирепее стократ прежних мздоимцев за вымя народное взялись. Кто был ничем – тот ничем и остался. Кто подлецом гулял, тот выбился в начальство. Бродяга тягостно обозревал смуту бесконечную, внутренне все больше тревожась, – когда же сдохнет гидра? Когда же образумятся люди, восстанут против очевидной бессмыслицы, против пьяного сна, захлестнувшего страну?
Не образумились. Раза три Бродяга сам на волоске висел, губернское, а затем уездное ЧК вплотную подбиралось. Монастыри громили, дьяконов прямо у стен родных расстреливали, мочились на поверженные кресты, иконы жгли.
Бродяга бороду сбрил, в который раз сменил документы, пристроился на иждивение в дом инвалидный. Не скопил толком ничего, прежние сбережения по ветру вместе с банками разлетелись, да, впрочем, он и не горевал. С Богом отношения всегда непросто у него строились, подташнивало в церквях Бродягу, от святой воды воротило, однако гонения перенесть он спокойно не мог. Вразумился быстро, что старец Игнатий в Симбирске дела не закончил. Не добрался, стало быть, до ирода рыжего, погиб в дороге, хотя опыта ему не занимать. Однако очень скоро такие пошли трясения, что не до убивца симбирского стало. Лезло и лезло, чисто пруссаки, со всех щелей, отребье голимое, страх потерявшее.
Одно хорошо – покойников искать не приходилось. После восемнадцатого года Бродяга даже слегка растерялся – словно ржавым серпом русский народ выкосило. Холера догоняла тиф, расстрельные команды складывали стеллажи трупов вдоль плетней, деревеньки целиком в леса, к атаманам разбегались. К нему шли и шли по старинке. За шесть революционных лет, не напрягаясь, собрал Бродяга три строчки заклятия.
Немыслимо.
После, за закрытыми ставнями, поклоны бил и не знал, кого благодарить. То ли Его, то ли иного, не называемого к ночи. За сто пятьдесят лет такого не собралось, как за месяцы красного террора. И шпион германский, рыжий отошел на задний план. Как водится, не прожил Черный мортус долго, неосторожен, жаден слишком оказался. Гораздо опаснее был наследничек кавказский, о котором до смерти рыжего мало говорили.
Бродяга же о нем пронюхал задолго. Тот Черный кавказец народился, как скала над миром, как гроза всему сущему; а вослед за ним, тут же, змеиным клубком, прихлебатели посыпались. Лизали ему сапоги, попутно в слизь, в дрань народ перетирая, да сами же мортусам на корм шли.
Эпоха черная сгустилась, продыху не стало. Бродяга метаться устал, хотя жизнь в нем ярко бурлила, через край плескала. Когда потянули колючую проволоку, повезли в тридцатых эшелоны скотных вагонов, у него седой волос выпал, каштан завился снова, как в юности далекой. Десны окрепли, кровоточить перестали, глазам зоркость вернулась, в руки сила пришла.
Не удержался, хотя естество психическое сопротивлялось. Пристроился вольным рабочим в лагерь, при лазарете. Кого еще такой тяготой заманишь? Устал Бродяга метаться, отупел вконец, предсмертные жалобы слушая.
Аспиды окружали, бравые наружи, кровь с молоком, хари не перецелуешь, гимнастерки плечами распирает, а внутри трухлявые. Гнусь внутри, гниль смрадная, выпала при родах душа у людишек этих. Бродяга внешне смирился, ему ли не знать, как скоро хари улыбчивые портретиками на крестах кладбищенских заменятся…
Только вот барышню-бомбистку и приятелей ее чаще вспоминал. Уйдет, бывало, за грибочками в тайгу, приляжет на травке, и тут же навязчиво лица их в башке закрутятся.
Лица, а не хари, как у этих…
Белых мортусов раза четыре встречал, раскланивались, обнимались со слезами. А Черные в спину глазищами жгли, только успевай отскакивать. Бродяга в деревеньке, у поселения ссыльного обретался, нож царский в половице держал, в другом оружии не нуждался. Что сотворить могли со стариком, которому по документам девяносто стукнуло? Дальше Читы и ссылать-то глупо…
Тем более в оружии не нуждался, что на двухсотом рубеже знания новые открылись. Внезапно многое объяснилось, о чем Исидорушка и другие старцы говорили, а он по младости пропускал мимо. От людей недобрых одним взглядом навострился отбиваться, память им враз отшибал. Черные, кстати, в один момент насторожились, как псы прибитые, зубы казали, а близко не подходили.
Убить мог Бродяга теперь. В секунду, без увещеваний. И позабыть стих не боялся. Потому что Черных жизнь мало стоила. Сами они в других и в себе одинаково жизнь не ценили, нисколь. Такого на святой Руси со времен смуты не было, чтобы жизнь дешевле краюхи стала…
Двухсотую свою годовщину Бродяга встретил, пожалуй, не равнодушно, а в страхе великом. Прав вещий Игнатий оказался, да и редко мортусам небеса лгут. В 1955 году вроде бы полегчало, разжал зверь пасть, в которой народ задыхался. Славный год прокатился…
После Никиты полегше стало, а Черные мортусы, семя змеево, сами себя поистребили здорово. Кровью их земля на сажень пропиталась и, точно насытилась, замерла. Бродяга врачевал, как до революции, путая порой седьмое имя свое с прежними, десяток младенчиков Черных на совести имея, стих сложив едва на треть.
Окаменел окончательно.
Ни песни, ни шутки более не трогали, на пустословие минуты не тратил. Что нового могли сообщить ему люди? Все одно и то же, мелкие их, жадные устремления, завистливая злоба взаимная, никчемные желания. Кресло в районе потеплее захватить, товарища загнобить, чтоб не мозолил глаза достатком, чужой кусок прихватить, да пожирнее. И не просто прихватить, чтоб деткам досталось, а тут же сожрать, не раздумывая! Потому как, не сожрешь сразу – наутро сам бос и гол окажешься… Скверно жили.
В нем же плескалось неуемно, горело огнем одно – успеть, подхватить стих! Не пропадало желание жить, никуда не пропадало. Принимал больных, отовсюду катили, хотя рекламы не давал, сарафанная реклама устоялась, да и то невпроворот дел. Летели отовсюду: из столицы, из других стран даже, ехали поездами, автобусами, на своих машинах, вереницей за селом скапливаясь. Бродяга догадывался, что на нем неплохо руки греют и совхозные начальнички, и милицейские чины, и партийцы городские, не говоря уж о мелких дуриках, что в помощники набивались. Этих во все годы с избытком вокруг вертелось. То дом чинить кинутся, то обеды поставлять, то постой гостям обеспечивать и в три шкуры с несчастных драть. Иные в ученики себя записали, с тетрадками в избу прошмыгнуть норовили, под разными предлогами, иные даже книжонку выпустили, и не одну, где якобы методы лечения раскусили, и тайны великие страждущим всем за пару целковых продавали. С угрозами тоже порой забегали, но реже и реже, скисла власть.
Все труднее Бродяге хвори стали поддаваться. Со скользкими людишками и болезни соскальзывать с рук начали. Бывало, опустит руки на грудь занемогшей женщине, а внутри нее, вместо жажды к счастью, чует пустоту. Еще родня суетится, рублики мятые для нее собирает на проезд, на подарки старцу-чудодею, а сама болящая от права на жизнь отказалась. Как таких несчастливцев врачевать? Только сердце от них болело, и кисло во рту делалось. Вроде богатели помаленьку людишки, да счастливее не становились. Пели о счастье, а сами выли, в петли вешались, кровников со свету сживали…
Утречком, по росе, навстречу алым первым сполохам, выползал Бродяга, и слезы подступали. До чего сладко, до чего вольготно и празднично можно было существовать на щедрой, красивой и вечной сибирской земле!
И до чего люто, скаредно, подло вели себя обитатели ее. Транжирили скудные деньки свои, как забулдыга, что швыряет последнюю горсть мелочи кабатчику, оправдывая себя тем, что обречен на погибель при любом раскладе…
Наступил день, когда Бродяга услышал нечто, похожее на рокот дальних речных порогов. Ночами, вместо глухого, неясного бормотания, различать стал непрерывный, холодящий душу гул. Уже не перекаты на горных студеных ручьях мерещились, а широкий, вздувшийся пологом брызг водопад.
Как-то утром, зимой, получив очередное слово, понял, что дальше так не может. Следовало передохнуть, разобраться в собственных ощущениях. Кликнул шофера, охрану, поваренка и укатил в лес, к запасной своей дачке.
Ревело в ушах.
Водопад стал гораздо ближе. Теперь не сплошным рокотом рисовался, а выдавались наружу отдельные всплески, бормотания, точно выкрики, визги. Бродяга кожей ощущал, как вздрагивал вокруг него воздух, как смолистый, медовый аромат тайги принял в себя тревожную, сырую составляющую.
Он не выдержал грызущей тоски, в рубахе одной разбудил челядь. Те переминались, моргали робко, словно провинились. Никто ничего не слыхал. Да как же, досадовал Бродяга, если щекой к срубу приложишься, и вот оно, потряхивает мелко!
Но не дано было другим.
В ванне спустилось озарение, на четвертый день одиночества. Это был не водопад. Это обещанный Армагеддон надвигался, закат племени двуногих. Не вода по скалам грохотала, радуги семицветные, на потеху детворе, рождая. Это сыпались в пропасть безвременья миллионы заблудших душ.
Бродяга выбрался из пены, прошлепал, сутулясь, по коврам, неловко ткнул мокрым пальцем в пульт от плазменной панели. Штуковина, губернатором края подаренная, стенку от окна до окна занимала.
«…Первые двенадцать контейнеров с американской вакциной третьего поколения разгружены сегодня на военном аэродроме, вблизи Читы, – зачитывала по бумажке юная дикторша. – Теперь, с достижением межправительственного соглашения, появляется надежда, что эпидемию удастся остановить».
Бродяга не понимал новые русские слова. Слова резали слух, скрабали душу, как грубый наждак. Он отвернулся к календарю, который заботливо перелистывала для него прислуга.
14 февраля 2024 года.
До катастрофы оставалось меньше трех лет.
31
ВОСЬМОЙ ГОРОДОК
Теперь он не боялся шума. Он понял, что шум и дрожание производит само время, трещавшее по швам, проседавшее под грузом опостылевшего человечества.
Бродяга возлагал на приближавшуюся беду немало надежд. Смертей должно было навалиться столько, что последние строфы составятся без труда, только успевай запоминать. С другой стороны, его с каждым днем все сильнее тревожило, что же будет с ним, если людишек не останется вовсе.
Получалось, что сбирать стих для себя одного – тошненько…
Теперь он чаще смотрел новости. Он понял, отчего люди умирали раньше, чем прекращали дышать и ходить. То самое, с чем он не мог бороться, называлось длинно и запутанно, синдромом иммунодефицита. Чаще всего оно никак себя не проявляло, не полыхало конкретной точкой, жгутом воспаления, внутренним жаром. Оно отталкивало его руки, как невидимая пружина, как гуттаперчевая клетка, внутри которой чудовище продолжало жрать зараженного человека. И таких случаев вал нарастал.
Бродяга гадал, где же светлоликий царь с седыми косицами. Точно в царе том спасение для оскудевшей души хоронилось.
Потом гадать стало некогда. На улицах возникли солдаты в масках, а в больничных дворах – штабеля трупов. Бродяга еле успел бежать из пригорода, забился в глухомань, в заранее припасенную зимнюю дачку, где постоянно обитали сторожа, верующие старички. Ему смутно припоминались эпидемии прошлого, с кострами, колокольным звоном, шеренгами молящихся, с иконами наперевес.
Нынче все изменилось. Голоса по радио утверждали явную ложь, и слушать их было, все равно что впускать гадюку в дом. Но голоса принадлежали тем, кто командовал империей. Они обещали, что скоро наступит полное спасение, а со стороны города стучали пулеметные очереди. Из города потянуло гарью, ночами небо алело от пожаров, а на постой кучками и поодиночке просились беглецы. Оборванные, злобные, бились в ворота, сулили поджечь, умоляли вынести воды. Охрана особняка отвечала предупредительной стрельбой, берегли патроны.
Бродяга слышал, как отстреливали коров и скручивали головы домашней птице. Эти подлые людишки оказались умнее старца. И раньше-то, веками, жили как в последний день, гуляли до последнего рубля, вызывая у него почти рвотное отвращение, а нынче выяснилось, что правы были голодранцы. Как в последний день…
Только так, не иначе. Потерялся смысл в накоплении богатств, когда любое утро могло стать последним. Холоп и князь гуляли с одинаковым босяцким размахом, до последнего рубля.
До бессознательного, которым так гордятся… Спустя две недели затворничества умерла домоправительница его дачи. За женщиной скончался муж, и пошло косить без разбору. Сторожа разбежались, прихватив оружие, они верили в самую новую, по слухам, – чудодейственную вакцину. Однако четверо засели с Бродягой в доме, сохраняя верность чудотворцу, преданные ему не за жалованье, а за прежние его заслуги. Готовились держать круговую оборону на втором этаже, в крайнем случае, выпустить старца через подземный отнорок, а самим отстреливаться до последней пули. Но отстреливаться до последней пули не пришлось.
Бродяга раньше их всех уловил, что «водопад» накрыл город, страну, да и всю планету. Тихо стало, тихо везде. Радио замолчало, телевизор показывал китайский канал, да и то сплошную музыку, от соседей не кричали, не стреляли.
Он предпринял вылазку и встретил только котов, перевернутые машины и тлеющие сады. Вдоль центральной аллеи дачного поселка рассыпались разбитые телевизоры, покореженные плееры, кухонная техника. Залежи пластика покрывал блестящий налет из перемолотого хрусталя и фарфора. В канавах смердели раздутые трупы. Дымом заволокло горизонт, метался пух из подушек, стенали ошалевшие кошки, чернели останки стен. Из трех десятков домов уцелело всего пять.
Зачем поджигали? Зачем не поленились разбить даже стекла в сараях? Кому мстили?
Бродяга понял, что уходить нельзя. За последующие два месяца он похоронил, а точнее, сбросил в колодец всех своих приживалок, всех четверых.
Каждый, словно в благодарность, принес ему по заветному слову.
Промчала зима, на редкость мягкая, сердобольная. Детишки бы порадовались хмурому безветренному небу, полепили бы баб из лежалого, впитавшего снега, погоняли бы в санях по узким сугробным коридорам…
Бродяга выходил, махал недолго лопатой, пока сердечко позволяло. Слышал вой ветров, скулеж зимних лисиц, хруст наста под копытами сохатого семейства. В глубине промерзшей почвы, под килотоннами снега, не прекращался треск; рушились шахты, сминались рукотворные пещеры, заполнялись водой. Мать-земля, освободившись от господства детишек, вонзавших ей иглы под кожу, готовилась к новой жизни.
Готовилась породить много нового…
Наступило утро, когда он отважился на дальнюю вылазку. Отыскал велосипед, но очень скоро понял, что тощие стариковские ноги не смогут крутить педали. Автомобиль так и не освоил; пришлось двигаться к городу пешочком.
Читу не узнал. Вначале думал – что с глазами? Неужто сгорел дотла город? Быть того не может, чтоб дома высотные рухнули!..
Долго понять не мог, издалека глядел, как вороны над завалами кружат, как молодые деревца с треском, сквозь железо и кирпич лезут. Когда дошло до Бродяги, не выдержал, на колени упал.
Истинно, конец света наступал, коли на глазах плавно, как в торфяную топь, целиком кварталы сползали. Много позже он услышал от лесных колдунов выражение «звенящий узел», и узнал, что под Читинской товарной станцией, после разлива нефти, собрались три Слабые метки. Словно лужа невидимая под площадями и домами разливалась, пожирала все новые куски жилых и заводских территорий. Впрочем, какие там жилые!.. Бродяга по сопке кругом город обошел, едва десяток живых душ учуял. Иногда разливалась, будто кипятком плескала в укрепленные берега, срывала мостки, зимовавшие суденышки закинула на крыши гаражей и магазинов. Опоры передач стояли обломанные, точно бураном скрутило. Потом ветер стих, и вдвое быстрее зашелестела зеленая поросль. Бродяге почудилось, как волнуется земля под ногами, это Слабые метки начинали последний, жуткий свой хоровод, затягивая обломки цивилизации в подземные, базальтовые жернова. Наружу, там, где простирались мощенные белым камнем проспекты, лезла из люков, из раскрытых щелей зеленая вонючая марь, несла в себе тучи ядовитого гнуса, туман и болезни.
Бродяга дышал полной грудью. Он был стар, но силен, как никогда раньше. Пока брел по взбесившимся улицам, между кряхтящих, оседающих девятиэтажек, напали на него дважды. Первый раз Бродяга увидел, как трое лупили одного ногами, катали по раскрошившемуся асфальту. Тот верещал, драться уже не мог, но прижимал к груди сверток. Среди нападавших была молодая женщина, но Бродяга не сразу ее отличил от мужиков, столь одинаково изгваздались они в болоте и обросли, как неандертальцы. Женщина и прикончила лежащего противника, несколько раз проткнула ему шею огрызком трубы. Мужик со свертком выгнулся, плюнул фонтаном крови в рожи своим мучителям и затих.
Троица набросилась, как волчата, вырвали сверток. Теперь Бродяга видел, что там несколько упаковок импортных сухарей, его охранники, царство им небесное, тоже с удовольствием грызли такие ванильные хлебцы. Убийцы тоже заметили старца, напряглись, съежились…
«Словно волчата», – оценил Бродяга. Он не хотел уходить, потому что истекавший кровью звереныш, не особенно отличавшийся от своих, более удачливых, приятелей, нес в груди заветное слово.
Бродяга не смел преступить запрет на убийство. Он ждал, пока три звериные морды вытянутся перед ним, совсем рядом, пока на него не повеяло смрадом их ртов и гениталий, пока коротконогий, с топориком, не зашел трусливо сзади, не кинулся под колени.
Они рванули к нему слаженно, молча, как привыкли уже нападать, и так же слаженно, молча, разлетелись, царапая затылками асфальт, от одного его взгляда. Тут же стошнило всех троих, вывернуло наизнанку. Мортус так им приказал, что будет тошнить до вечера, до полного обезвоживания.
Не убийство, милосердная кара. Впрочем, он их не за сухари, не за нападение на товарища наказывал. Белому мортусу было наплевать на разборки детишек, но на него руку поднимать твари не смели. Бродяга перешагнул через корчащегося в рвоте налетчика, опустился подле раненого.
– Царь белый… – всхлипнул разодранным горлом звереныш и помер. Лет семнадцать, про себя равнодушно отметил Бродяга и тут же спохватился. Два слова разом, редкость неслыханная! Царь белый…
А ведь и точно, царя ждать предстояло. Вот что мешало Бродяге покинуть Читу. «Царь белый» легло в стих чисто, сказочно просто легло, а он-то гадал, откуда сложный оборот такой отыщет! И засветилось заклинание долгое, засияло в шестнадцать граней нетронутым бриллиантом. Не совсем еще верно свет божий в нем преломлялся, но основная, каторжная работа завершилась.
Бродяга заплакал. Промокая глаза, заспешил дальше, обходя поваленные столбы, перевернутые автобусы, куски ценной мебели, разбитые рояли, сброшенные откуда-то сверху…
Оказалось, что уцелевших в городе порядочно, но Бродяга рано радовался. Те кто уцелел, вели себя очень странно. Он видел ненормальных, пробивавших топорами опрокинутые цистерны с соляркой, видел вопящих теток, режущих руки о витрины с золотом. Видел целое шествие, с факелами, противогазами, с повязками на рукавах. Высокий мужик с подвязанной левой рукой взобрался на кабину лежащего на боку КамАЗа и жестикулируя правой, призывал «резать китаезов, от которых и пошла вся зараза». Толпа факельщиков отвечала ему пьяными воплями. Двоих китайцев они приволокли заранее, связанных, жалких, привязали их к днищу опрокинутого полуприцепа, суетились вокруг с бензином.
Бродяга не остановился. Потом встретил трупы многих самоубийц. Бродяга раздумывал, мысли его катились тяжело, как колеса состава, трогающегося в гору. Самоубийц он не понимал никогда, даже не пытался вникнуть в их объяснения. Всегда находились такие, кто трактовал суицид уделом людей волевых, но для Бродяги это были тяжело больные. Единственным исключением, тревожившим его дух, стало поведение незабвенной пухлогубой барышни-бомбистки. Как ни старался, не мог мортус позабыть активистку «Земли и воли». Вот ведь, тоже, можно сказать, самоубийца…
По бетонке выбрался к воротам со звездами. Здесь было опрятнее, распускались на клумбах одичавшие цветы, собирали мед пчелы, и жилые пятиэтажки не сгорели.
«Чита-8». Военный городок.
Бродяга протиснулся через КПП и зашагал по главной улочке городка, между нелепых стендов с образцами военной формы. Через час он нашел место, где предстояло жить дальше.
Уткнулся в похожее на египетский мавзолей, прямоугольное, застекленное спереди здание, с надписью по фасаду: «Дворец культуры. Ночной клуб».
Он обернулся и поманил тех двоих оборванцев, что крались за ним от площади. Вероятно, они покушались на полупустую сумку с едой. В сумке Бродяга нес немного сала, сухари, луковицу, вареные яйца. Оборванцы застыли в отдалении, изготовившись к драке. Бродяга посмотрел в пустые глаза, он был поражен. Один из звероподобных дикарей носил драные генеральские брюки с лампасами и китель без рукавов. На груди его гордо сверкали десятки десантных значков, вперемешку с медалями. Второй, гораздо старше, обросший, кутался в женскую соболью шубу, зато держал в руках заряженную двустволку. Бродяга всегда определял безошибочно, заряжено оружие или нет.
Он повернулся и вошел в клуб. Внутри пахло неожиданно вкусно. Пылью, тканью, начищенным паркетом. Бродяга догадался, в чем дело. Из зрительного зала почти нечего было таскать. Здесь не водилось еды, здесь зимой было холодно спать, здесь сложно держать оборону против других двуногих.
Бродяга прочел эти соображения, и еще многое другое в головах преследователей своих прочел, когда они проникли за ним в зал. В зале висела гулкая, трагичная тишина, ощущаемая, как эпитафия на могиле искусства. Пыль кружила в редких световых лучах, ударявших с потолка, крысиные норы под полом были раздавлены колебанием почв вместе с пометами.
Лучшего места не найти!
Бродяга неторопливо прошествовал между пустыми рядами кресел к сцене. Потрогал запахнутый занавес, уселся на краю, свесил ноги и достал пожитки. Он показал кравшимся за ним аборигенам сухари и вскрытую консервную банку со скумбрией. Тот, что носил женскую шубу, заворчал и поднял ружье.
Бродяга пожал плечами и приступил к еде. Спасибо доброй помощнице, управлявшей всеми его личными вопросами, – во рту Бродяги, взамен давно выпавших зубов, стояли новейшие американские имплантанты. За пологом занавеса он с удивлением обнаружил жилую комнату, со шкафом, столом и широкой постелью. Декорации последнего спектакля, которые с осени некому было убрать. В левой кулисе валялись два трупа, обглоданных собаками, пыль взлетала в воздух свалявшимися комьями, часть кресел в зале, поливаемых дождем сквозь дыру в потолке, прогнила насквозь.
Предстояло провести серьезную уборку, нечистот Белый мортус не терпел. Зато он с удовлетворением представил, как в театр начнут стекаться нуждающиеся в помощи, как он снова начнет исцелять и получать в ответ слова. Слова, снова и снова слова, потому что хрупок, ненадежен был выстроенный в памяти бриллиант…
Он щелкнул пальцами, приказал дикарям сложить оружие и приступить к уборке. Рыжий в генеральских погонах заартачился и был жестоко наказан. Бродяга показал ему, будто в животе изнутри грызет клещ и терзать будет до ночи. Катался нечестивец по полу, кровь и слизь выхаркивая, выл, раздирая себе брюхо вшивое ногтями. Бродяга не торопясь кушал, думал о своем. Ему еду приходилось долго разжевывать, изуродованные титаном десны ныли.
После те двое, как и остальные, кого он подобрал и выдрессировал, не раз еще кидались, проверяя, не дал ли старик слабину, и ему приходилось размазывать мерзавцев по стенке. Но Бродяга не удивлялся и не обижался. За триста почти лет выучил наверняка, что порода людоедская не меняется, хоть в какой кафтан обряди. Ждал от холуев неверующих только удара в спину, терпел.
Если верно Григорий нагадал, царь белый всем им веру вернуть должен…
Чита-8 прекратила тонуть. Звенящий узел сам собой распался, ведь не было еще Качальщиков, не выросли. Много позже повстречал Бродяга людишек разумных, колдунов лесных, но близко не сошелся, хотя звали к себе. Разве может бог олимпийский коротко со смертными сойтись?
Он царя ждал.
И дождался.
Бродяга сидел на сцене, в креслах, меж трех очагов, сооруженных по его приказу людьми атаманши-Варьки. Варька верховодила четвертый год, похоронив папашу. Папаша ее помер на руках Бродяги с тремя арбалетными стрелами в груди после штурма Храма. Бродяга предупреждал его, чтоб не трогал Храм и заговорщиков, небось сами бы с голодухи повылезали. Но папаша Варьки мечтал править в «восьмерке» единолично, отступники ему были как кость в горле. Вот и нарвался, и сам погиб, и сына погубил. Приняла Варька командование.
Бродяге было глубоко наплевать, кто из них считает себя князем Читы-8. Князья, атаманы и самопровозглашенные губернаторы менялись с мультипликационной быстротой, не успев порой даже толком сочинить обряд инаугурации и пообещать избирателям новую жизнь. Одно время Бродяга возлагал серьезные надежды на Варькиного двоюродного деда, папу Малиновского. Тот подчинил дикие племена, живущие к западу, заключил мирные союзы с тремя таежными военными поселками, где жили ракетчики, и наладил торговлю с Улан-Удэ, а оттуда – и с уральскими городами. Папа сумел уговорить мамочек без насилия рожать каждый год. Лучший кусок им от добычи отрезал, потому и поднялась молодая поросль, не так, как в соседних поселках, где старики одни бал правили. А уж Варькино поколение девок, к радости всеобщей, почти все родящее стало. При папе Малиновском торговый караван, впервые после Большой смерти, достиг Москвы, возвратился оттуда со знатной прибылью и верительными грамотами от президента Ивана. Президент Иван на Сибирь ручонки не замахивал, сознавал предел своей власти, но предлагал папе Малиновскому добровольно принять пост губернатора всей Восточной Сибири, от Читы до Владивостока. Папа посмеялся наивности московских властей. Его скромная власть распространялась вокруг города километров на семьдесят; дальше орудовали вконец одичавшие буряты, изгнанные из города китайцы и еще невесть кто.
Страшные вещи шепотом рассказывали охотники у костров охранения. Якобы раскинулись гиблые мари там, где раньше завсегда сухота стояла, засасывало человека вместе с конем на два счета да светилось желтым по ночам. За перевал соваться боялись, хотя зверья ценного развелось там немерено. А что толку, если среди бела дня люди пропадали, без звука, без крови. На мишек грешили, на тигра даже, но те всегда след оставляют. То есть звук был, навроде свиста. Так свистуном и прозвали. Кто говорил – нечисть развелась, лешаки из дупел повылазили, где, как мишки, тыщу лет лапы сосали, а кто божился, что бабы каменные, тунгусами зарытые, эту самую нечисть извергают.
Свистуна живьем так никто и не приметил, а вот с тигрой встречаться приходилось. Ведь невозможно в обороне сидеть, в складах военных жратвы не наберешься, а лето сибирское коротко, мало земля родит. С тиграми встречались, да примечали среди полосатых, нет-нет да белая тварь встретится, чисто альбинос, с шеей длинной, и лапами, как почти у ящерки. Не верили сперва, пока не одолели одного. Бродяга нарочно от камина любимого оторвался, спустился поглядеть. Аж передернуло от вида жуткого…
А еще, шастали по болотам синекожие дикари, словно мертвяки, язык позабывшие, вконец обнаглевшие, в стаи сбивались. Охотники утверждали, что восточнее, к Якутску, вообще зарево колышется над землей, вроде полярного сияния или пожара, не обжигает, но забредать туда не стоит. Забредешь ненароком, за зверем непуганым погонишься, тут тебя и прихватит! Сердечко задергается, отбивая двести ударов в минуту, дышать станет нечем, коленки ослабнут. Иной, кто покрепче, выкрутится, выползет, седой весь, сразу лет на десять постаревший.
Выползет, если дорогу назад вспомнит. Лихие там дорожки, по топи бескрайней, перелески все одинаковыми кажутся. Одинаковые, да с отличием. Бог ведает, что там со временем, под сиянием деется; может, вообще, в другую сторону течет, и годков через пятьсот Китеж-град из тумана покажется, сияющий, свежеотстроенный, прозрачный, словно росой умытый…
А пока там – смерть.
Папа Малиновский заслал в Москву второй караван, и на этом торговое сообщение с Европой прервалось. Спустя два года третий караван, укрепленный взводом военных, не добравшись сотни километров до Улан-Удэ, наткнулся на Желтое болото. Тогда погибли многие, просто ушли ночью, повинуясь зовущей песне глубин, побросали оружие. Командиры спохватились на второй день, когда от каравана осталось не больше половины людей. Решили не возвращаться, идти в обход, по насыпи железнодорожной магистрали.
В Читинский городок доползли по весне три человека. Точнее, их подобрали охотники. Трое из сотни. Их почти сразу приволокли к Бродяге, чтобы хоть как-то поддержал жизнь, чтобы услышать правду. Караванщики умерли, продержались неделю. Двое так и не пришли в разумное состояние, бормотали о железном звере с шипом во лбу. Будто зверь убивал людей, как бабочек, прокалывал насквозь и таскал на шипе, издавая вопли…
На востоке папе Малиновскому тоже не повезло. Партия отчаянных парней, согласившихся торить путь к океану, пропала. Почуяв, что у губернатора не осталось военных, мигом воспряли противники. Папу закололи в здании городской библиотеки, которую он забрал под резиденцию, надолго затеялась смута.