355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Шенталинский » Свой среди своих. Савинков на Лубянке » Текст книги (страница 3)
Свой среди своих. Савинков на Лубянке
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:07

Текст книги "Свой среди своих. Савинков на Лубянке"


Автор книги: Виталий Шенталинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Номер шестидесятый

В этот же день допрашивали Савинкова, и тоже без протокола. О содержании «беседы» он скажет потом, в одном из черновиков его письма Дзержинскому:

«Я так поставил вопрос на первом же допросе с Менжинским, Артузовым и Пилляром: либо расстреливайте, либо дайте возможность работать; я был против вас всей душою, теперь я с вами, тоже всей душой, ибо жизнь меня привела к вам. Быть же ни за, ни против, то есть сидеть в тюрьме или стать обывателем, я не хочу и не могу».

Савинков пришел на эту встречу, основательно продумав свою позицию и взвесив все шансы, сделав выбор, пришел с готовым предложением. И получил вполне недвусмысленный ответ. «Мне сказали, что мне верят, что я вскоре буду помилован, что мне дадут возможность работать…»

Помилуют? Его, злейшего врага советской власти, боровшегося с нею с первого боя в октябре 1917-го – у Пулкова и до последнего в начале 1921-го – у Мозыря? Почему? На каких условиях? Об этом Савинков умалчивает. Но из дальнейшего его поведения и заявлений становится ясным, что он должен был сделать, чтобы спасти себе жизнь: публично покаяться, признать полное поражение, неправоту и свою лично, и всей своей партии и, соответственно, – правоту и победу его вчерашних врагов, и больше того – призвать всех своих соратников внутри страны и за рубежом явиться с повинной…

Таковы условия сделки между Савинковым и его стражниками, теми, в чьих руках теперь была его жизнь.

Савинков принял эти условия не сразу. В деле хранятся его собственноручные показания от 21 августа, полные мучительных колебаний. Сделка, предложенная чекистами, принята только наполовину: он признает свою неправоту и поражение как поражение от врага. Но признать себя побежденным еще не значит признать советскую власть и тем более призывать других к этому. Часть этих показаний, которая не соответствовала уготованной Савинкову в политическом спектакле роли, была при их публикации утаена.

«Если за коммунистами большинство русских рабочих и крестьян, то я как русский должен подчиниться их воле, какая бы она ни была. Но я революционер, а это значит, что я не только признаю все средства борьбы вплоть до терактов, но и борюсь до конца, до той последней минуты, когда либо погибаю, либо совершенно убеждаюсь в своей ошибке…

Я не преступник, я – военнопленный. Я вел войну, и я побежден. Я имею мужество открыто это сказать. Я имею мужество открыто сказать, что моя упорная, длительная, ни на живот, а на смерть, всеми доступными мне средствами борьба не дала результатов… Судите меня как хотите…»

«Геройское, но бесполезное дело» – так называет он свою борьбу и подводит итог:

«…еще раз говорю: судите как хотите. А передо мной стоит все тот же страшный вопрос, не ошибся ли я, как и многие другие?..

Теперь отвечаю на вопросы. О себе готов сказать все, о других говорить не хочу, ибо никогда не обманывал никого…

Год рождения – 1879-й.

Происхождение – родился в Харькове. Отец был судьей в Варшаве, был выгнан со службы за революционный образ мыслей в 1905 г. Мать из Польши, урожденная Ярошенко, сестра художника. Русский…

Род занятий – революционер…

Имущественное положение – никакого имущества никогда не имел.

Образовательный ценз – был исключен из Петербургского университета за студенческие беспорядки в 1899 г.

Партийность и политические убеждения – член «Союза» (см. «Программу Союза»). Крестьянский демократ…»

На вопрос о террористической деятельности Савинков отчеканил:

– Как революционер всегда стоял за террор, но всегда агитацию за него считал ненужной. На террор нельзя звать, можно только на него идти.

О жизни в эмиграции еще короче и резче:

– Всегда в стороне от всех, а последнее время буквально в щели…

Савинков и раньше не сомневался, что, если попадет в руки чекистов, – его расстреляют. А теперь даже спросил Пилляра:

– По суду или без суда?

Тот ответил:

– Этот вопрос еще не решен.

Номер пятьдесят пятый

«22 августа.

… – На допрос!

Может быть, я что-нибудь, наконец, узнаю!

…Меня вводят в большой кабинет. За столом сидит человек – тот самый, который по моей просьбе заменил во вторник Пилляра. Его зовут Иваненко. (Вероятно – Николай Иванович Демиденко, оперуполномоченный, принимавший участие в следствии. – В. Ш.)… В открытое окно сияет весело солнце, и видна часть Москвы. Это очень приятно после темной камеры со щитом.

Мой следователь крепкого телосложения. Он украинец. У него черные, живые глаза. Перед ним моя сумочка. Ее у меня отобрали при входе в тюрьму.

– Вы парижанка. Вы не можете обойтись без пудры. Я буду читать газету… и ничего не увижу… В вашей сумочке есть все, что вам нужно…

Я не верю своим ушам. Я открываю сумочку и достаю зеркальце. Я шесть дней не видела своего лица. Оно мне кажется странным – более молодым, потому что без косметики. Как можно так похудеть в такое короткое время!..

Несмотря на «сумочку», Иваненко допрашивает меня с соблюдением всех правил. Он записывает мои ответы.

– Какова ваша роль в Москве, в 1918 году, в тайной организации? В Рыбинске, во время восстания? В Париже в 1919 и 1920 годах, в бюро антикоммунистической пропаганды «Унион»? В Варшаве в 1920-м, в Русском политическом Комитете? На фронте, во время Мозырского похода?

Я говорю о себе правду, но не называю ничьих фамилий…

Иваненко берет телефонную трубку:

– Уведите номер пятьдесят пять».

Номер шестидесятый

Только в этот день, 22 августа, когда ОГПУ уже разработало план дальнейших действий, было заведено следственное дело на Савинкова. И в тот же день Президиум Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР – высшего государственного органа страны – на своем заседании поддержал решение чекистов: передал дело на рассмотрение в Военную коллегию Верховного суда. Без постановлений о привлечении Савинкова в качестве обвиняемого и об окончании следствия, без обвинительного заключения – эти документы начальник 6-го отделения Контрразведывательного отдела Игнатий Сосновский подпишет только на следующий день!

ОГПУ установило своеобразный рекорд: одним махом начало следствие, закончило его и передало дело в суд. Савинков в один день превратился из арестованного в подследственного и из подследственного в подсудимого. С законностью здесь не церемонились. Зачем она, если есть высшая революционная целесообразность? В борьбе все дозволено. Совсем по Савинкову!

Работа закипела. Был конец недели, но и в воскресенье на Лубянке лихорадочно трудились – готовились к процессу. Еще бы, ведь за ним будет следить весь мир. То-то гром грянет. Крупнейшее политическое событие! Суд истории!

Спешно писались, переписывались и подписывались документы, шли согласования, намечался сценарий суда, подбиралась охрана. Раскалялись телефоны, носились курьеры, окна высоких кабинетов над Лубянской площадью светились до утра. Заседала и Военная коллегия Верхсуда, под председательством Василия Ульриха, – было решено открыть процесс в среду, 27 августа, в центре Москвы, в одном из судебных зданий на Гоголевском бульваре, и проводить «без участия сторон, ввиду ясности дела».

Предписывалось действовать в режиме величайшей секретности: до суда – никакой утечки информации!

В субботу, в половине двенадцатого ночи, Сосновский вызвал к себе главного виновника происшествия и вручил ему копию обвинительного заключения. В нем было десять обвинительных пунктов – и каждый предполагал расстрел!

Свидание

Звон колоколов разбудил Любовь Ефимовну. Воскресенье. В этот день, 24 августа, Иваненко опять допрашивал ее.

«– Продолжим. Где вы жили в Москве в 1918 году?

Я молчу.

– Вы вправе не отвечать. Но этот адрес имеет только исторический интерес: ваша квартира служила штабом «Союза защиты Родины и Свободы».

Кого я могу скомпрометировать? Камни? Я говорю:

– Гагаринский переулок, 23.

– Где жил Борис Викторович?

– Не знаю.

– В таком случае, как он держал связь с Александром Аркадьевичем?

– Через одного офицера.

– Кто был этот офицер?

– Я не желаю отвечать.

Иваненко смеется.

– Любовь Ефимовна, вы не хотите назвать даже Флегонта Клепикова, знаменитого Флегонта, который отказался подать руку министру-председателю Керенскому и который всюду, как тень, сопровождал Бориса Викторовича. Но ведь это уже история.

– А если вы к Флегонту пошлете другого Андрея Павловича?

Иваненко смеется еще громче.

– Теперь, когда Борис Викторович в наших руках, никто из его организации нас больше не интересует. С савинковцами покончено… Кстати, Андрей Павлович хотел бы поговорить с вами…

– Я не хочу видеть этого господина.

– В таком случае, я не настаиваю.

Входит Пузицкий.

– Борис Викторович попросил свидания с вами. Свидание состоится в два часа, в моем кабинете…

Я определяю время приблизительно, – по медному чайнику. Вода сохраняет свою теплоту в продолжение трех часов. Она уже холодна. Час, назначенный для свидания, наверное, уже пришел. Я хожу из угла в угол, хожу без конца.

– На допрос.

Опять бесконечные коридоры. А надзиратель, который идет впереди меня, не торопится и волочит ноги.

В комнате несколько человек. Я с трудом узнаю того, который поднимается мне навстречу. В казенном, смятом, слишком широком костюме, без воротника, без пуговиц на рубашке…

Я жму ему руку. Я смотрю на его лицо. Оно похудело. Но нет ни подергиваний, ни тика. Оно дышит полным спокойствием. Раньше, чем Борис Викторович заговорил, я уже поняла все.

– У вас довольно мужества?

Я шепчу:

– Да.

– Военная коллегия судит меня через день или два. Вас и Александра Аркадьевича будут судить отдельно. Я счастлив: меня заверили, – он оборачивается к кому-то, – что ни вам, ни ему не грозит смертная казнь.

Я закрываю лицо руками.

– Но вы же сказали, что у вас достаточно мужества…

Мужество у меня было. В камере, когда я думала, что нас, всех троих, ожидает одинаковая судьба. Но это неравенство неожиданно лишило меня его.

В Париже Вера Викторовна, Рейлли и его жена, провожая нас, тревожились больше, чем мы. Теперь мне надо пережить смерть Бориса Викторовича…

– Успокойтесь… – говорит Борис Викторович, почти сердито.

– Любовь Ефимовна, выпейте пива. Пиво лучше, чем валериановые капли, – советует Елагин. («Елагиным» в дневнике назван чекист, «человек в черной рубашке», который участвовал в аресте Савинкова и его спутников в Минске. – В. Ш.)

Мы сидим за столом. Я с трудом овладеваю собой.

– Вы очень похудели, – говорит Борис Викторович. – Вы должны быть довольны. В Париже для того, чтобы похудеть, вы делали бог знает что…

Он шутит. Я знаю, что он хочет, чтобы я была на высоте положения, – чтобы я не заплакала.

– Очень тяжело в тюрьме? – спрашивает он меня. – Щит? Одиночество?

– Нет, не очень.

– Тем лучше. Ведь вам, вероятно, долго придется сидеть… И у вас никого нет в России. Ни родных, ни друзей. Я не могу себе простить, что я согласился на ваши просьбы, что я позволил вам обоим ехать со мной… Любови Ефимовне и Александру Аркадьевичу будет разрешено писать, когда меня больше не будет? – спрашивает он, обращаясь к Елагину и Пузицкому.

– Конечно.

Мы беседуем. Минутами я перестаю понимать, о чем говорим, и слезы мешают мне видеть. Тогда Борис Викторович смотрит на меня строго.

Он говорит о своем сыне, маленьком Льве.

– Я взял с собой одну фотографическую карточку – моего сына. Но у меня ее отобрали.

Пузицкий встает и уходит в соседнюю комнату. Он приносит фотографическую карточку:

– Вот она, Борис Викторович.

Борис Викторович доволен. Он показывает Елагину маленького мальчика с голыми ногами. Мальчик стоит у стога сена. А я думаю: «Тому, кто должен умереть, не отказывают ни в чем, даже в Совдепии».

– Мне не разрешают свидания с Александром Аркадьевичем, потому что его еще не начинали допрашивать… Но, может быть, эти последние два дня мне разрешат видеться с Любовью Ефимовной возможно чаще? Например, сегодня вечером, после допроса?

К моему удивлению, Пузицкий кивает головой в знак согласия. Допрос должен начаться в девять часов и, значит, окончится не раньше одиннадцати.

Свидание окончено. Меня уводят. Борис Викторович целует мне руку. Он так спокоен, что мне хочется громко кричать.

Я выхожу из комнаты, я прохожу через другую, ноги мои подкашиваются, и я хватаюсь за ручку двери. Я не падаю, потому что меня подхватывают чьи-то сильные руки. Надзиратели почти относят меня в мою камеру. Мне дают воды.

Сколько времени я лежу без чувств – я не знаю. Надзиратель входит с ужином и ворчит:

– Надо есть.

Как много доброты умеют вкладывать простые русские люди в слова и в жесты… Я спрашиваю себя: а если этот так называемый допрос не что иное, как суд над Борисом Викторовичем? Быть может, Борис Викторович хотел избавить меня от напрасного ожидания?

Уже, наверное, очень поздно. Никто не пришел за мной. У меня нет сил. Я ложусь. И сейчас же – кошмар.

Четырехугольный двор, высокие стены. Лестница. На лестнице человек в смятом, слишком широком костюме, без воротника, без пуговиц на рубашке, – Борис Викторович…

– Он бежит из тюрьмы!

Я вижу: двор наполняется солдатами и людьми в черных костюмах. Их видит и Борис Викторович…

Меня разбудили два выстрела.

Я вскакиваю. Я схожу с ума. Я не знаю, где кончается сон и где начинается явь. А если действительно его судили сегодня? Сколько раз я читала, что «они» не расстреливают, а убивают сзади, из револьвера!»

Ультиматум

Наступил понедельник, 25 августа.

В этот день произошла встреча Савинкова с Дзержинским и Менжинским, встреча, определившая его судьбу. О содержании их разговора история умалчивает, однако сейчас можно кое-что о ней сказать – на основании обнаруженных в деле материалов.

Железный Феликс говорил со своим узником сурово, подчеркивая величайшую, неизмеримую степень его вины. Савинков потом расскажет Любови Ефимовне: «Дзержинский мне сказал, что сто тысяч рабочих без всякого давления с чьей-либо стороны придут и потребуют моей казни, – казни «врага народа»!» Это, несомненно, потрясло Савинкова.

На обвинение в том, что Савинков пользовался в борьбе помощью иностранцев, тот скажет:

– Да, мы пользовались помощью иностранцев. Нам казалось, что все способы хороши, чтобы свергнуть тех, кто во время войны захватил власть, не брезгуя золотом неприятеля…

Савинков имел в виду немецкое золото.

– Это клевета! – резко ответил Дзержинский. – Большевики не получали германских денег! Мы начали Октябрьскую революцию почти с пустыми карманами. Истощенные блокадой, нуждались во всем – и все-таки сломили белых! Мы победили их, потому что русский народ был с нами. А кто был с вами? Иностранцы…

Как мы теперь знаем, деньги от Германии для своей революции большевики получали, и в больших количествах, так что Дзержинский здесь просто наводил тень на плетень.

И, наконец, третий, самый важный момент встречи – о нем Савинков позднее напомнит Дзержинскому в своем письменном послании:

«Я помню наш разговор в августе месяце. Вы были правы: недостаточно разочароваться в белых или зеленых, надо еще понять и оценить красных…»

Это было прямое требование, ультиматум: нам нужно, чтобы вы не только признали свое поражение и отказались от борьбы, разоружились, нам надо, чтобы вы встали на нашу сторону, признали нашу правоту и публично заявили об этом всему миру. А это, естественно, будет призывом ко всем врагам нашей власти, которые стоят за вами, разоружиться и прийти с повинной – то есть нашей двойной победой.

За этим условием читается и другое: только тогда и вы можете рассчитывать на какой-нибудь шанс для себя…

Под взглядом «иуды»

«25 августа.

Бессонная ночь, потом заря, потом утро, потом уборная, потом надзиратель с чаем. Я лихорадочно ожидаю «Правду». Обыкновенно ее приносят вместе с обедом…»

«Правду» не принесли.

– Сегодня ничего не передавали, – бурчит надзиратель на вопрошающий взгляд Любови Ефимовны.

«Они не хотят, чтобы я знала. Значит, ночью Бориса Викторовича…

Я не схожу с койки весь день. Ежеминутно приоткрывается «глазок». Я слышу в коридоре шепот, шаги…

Вечером кто-то входит:

– Идите за мной.

Без мысли, как автомат, я иду вслед за кем-то.

Отворяется дверь, и предо мной стоит Борис Викторович…»

Итак, ее приводят в камеру Савинкова. Еще один дар лубянских богов – «тому, кто должен умереть, не отказывают ни в чем»… Они одни. Но не наедине – из «иуды», дверного глазка, на них уставлен глаз надзирателя!

«В моих первых словах нет смысла:

– Вы живы?

– ?

– Вас не судили вчера?

– Нет. Только допрашивали.

– Я слышала два выстрела ночью, и утром мне не принесли «Правду». Я подумала…

– Выстрелы были довольно далеко. Я их тоже слышал. Что же касается газеты, то она по понедельникам не выходит.

Мы одни, но я не смею говорить. Разоблачения парижской «Русской газеты» о приемах Чека еще свежи в моей памяти. А что, если автоматический аппарат будет записывать наш разговор?

– Басни, – говорит Борис Викторович.

Мы говорим о девяти днях, которые только что пережили, – об аресте, об Андрее Павловиче, обо всем:

– Вы знаете, я рад вас видеть, но…

– Но что?

– Пилляр мне обещал дать свидание с вами наедине перед расстрелом.

Радость видеть Бориса Викторовича исчезает. Я молчу.

– А Александр Аркадьевич?.. Ведь он ничего не знает… Когда вас судят?

– Позавчера Тарновский (Сосновский. – В. Ш.), очень молодой человек с большими голубыми глазами, кстати сказать, прекрасно воспитанный, вручил мне обвинительное заключение.

– И?

– Обвинительное заключение требует моей казни не один, а десять раз.

Молчание. Потом Борис Викторович говорит:

– Знаете ли вы что-нибудь о Сергее? У меня не хватило духу спросить про него Пилляра. Мне так же страшно было бы узнать, что он нас предал, как то, что он расстрелян.

– Это он написал письмо. И он на свободе.

Борис Викторович только что говорил о своей смерти, как будто речь шла о постороннем человеке. Но это известие о Сергее потрясает его.

– Я все предвидел. Я не предвидел одного – что организация, которая была моей последней надеждой, существовала только в воображении чекистов и что Сергей мог нас предать.

(Любовь Ефимовна говорит об освобождении полковника Сергея Павловского со слов Пилляра. На самом деле Павловского в это время уже не было в живых. По официальным данным, он был убит при попытке к бегству в июле 1924 года, но скорее всего просто «ликвидирован», когда надобность в нем отпала. – В. Ш.)

Борис Викторович ходит по камере:

– Вы не понимаете… Когда восемнадцать лет назад я ждал, как сегодня, смерти, в царской тюрьме, я был спокоен. Я чувствовал, что вся Россия со мной. Если я мог бежать из Севастопольской крепости, то единственно потому, что простые люди, солдаты, мне помогли… Горский, бывший начальник Минской Чека, дал мне прочитать показания наших агентов в Белоруссии. Сожженные деревни, расстрелянные крестьяне, звезды, вырезанные на теле у коммунистов… Это превосходит все, что можно вообразить… И подумайте. Ведь до сих пор отряды, прикрывающиеся моим именем, действуют в белорусских лесах!

Борис Викторович не столько разговаривает со мной, сколько думает вслух.

– Еще в 1923 году я отдал себе отчет в поражении не только белых, но и зеленых. Это отразилось на «Коне Вороном». Но Андрей Павлович и Фомичев приехали из Москвы. Они рассказывали о «новых» людях, которые ведут борьбу против коммунистов. Я знал, что монархисты побеждены, что кадеты побеждены, что социалисты-революционеры побеждены и что мы побеждены тоже. Но как я мог прекратить борьбу, зная, что в самой России, не за границей, а в России русские люди, демократы, продолжают бороться и что они надеются на меня, – на мою помощь и руководство?.. А в Минске мне в одну минуту стало ясно, что вся эта организация не что иное, как умная ложь, ловушка, расставленная чекистами для меня! «Новые» люди не борются против коммунистов. Они с ними. Даже Сергей…

26 августа. Я спрашиваю:

– Нет никакой надежды?

Борис Викторович улыбается:

– Мне сорок пять лет. Какое имеет значение, десять лет больше или меньше?..

Он говорит о людях, встреченных нами, о чекистах.

– Они имеют вид честных и фанатически убежденных людей. И ведь каждый из них не раз рисковал своей жизнью… Пилляр… он из помещичьей семьи, и у него два брата убиты красными в начале террора. (Пилляр происходил из рода прибалтийских немецких баронов, настоящая его фамилия – Пилляр фон Пилау. – В. Ш.) Когда поляки взяли его в плен во время польской войны, он выстрелил себе в сердце и не умер только случайно… Пузицкий… он бывший офицер. В Октябре он встал на сторону коммунистов и сражался вместе с ними на баррикадах… Гудин… он сын врача и с шестнадцати лет в боях, – сначала в Москве, потом против Деникина и Врангеля… В таком же роде и остальные… Они плохо одеты, жалованье получают маленькое и работают по двенадцать часов в сутки. Вместо отдыха, в воскресенье, они уезжают в деревню для пропаганды. А эмиграция представляет их себе как злодеев, купающихся в золоте и крови, как уголовных преступников!..

Начальники? Жизнь Дзержинского и Менжинского достаточно известна. Они старые революционеры и при царе были в каторге, в тюрьме, в ссылке. Я их видел вчера. Менжинского я знаю по Петрограду. Мы вместе учились в университете. Он умный человек. Что же касается Дзержинского, он сделал на меня впечатление большой силы…»

Поразительно, что Савинков успел уже столько узнать о чекистах! Откуда? Стало быть, встречались не раз и беседовали «по душам»… И они ему нравятся! Да и он им, судя по всему, чем-то импонирует. Чем? Бесстрашием? Умом? Размахом? Что их сближает? Не в том ли дело, что и он, и они, если задуматься, – при всех различиях – люди одной породы? И он, и они – революционеры, и он, и они – террористы, причем террористы талантливые, по призванию, и профессиональные, то есть умеющие и привыкшие убивать, жертвовать и своей, и чужой жизнью, относящиеся к человеку как к материалу – потребному для осуществления умозрительных идей. Хотя и сражались под разными флагами! Профессия подбирает людей – в ЧК – ОГПУ попадали, в основном, одержимые жаждой тайной власти и неразборчивые в средствах.

В письме из тюрьмы к своему парижскому знакомому, доктору Пасманику, Савинков признается: «Вы знаете, я видел всех «вождей» и всех «великих людей». Ну, так я Вам прямо скажу, а Вы думайте, что хотите. Если бы мне пришлось выбирать между бормотальщиками слева и справа и теми людьми, которых я встретил здесь, то есть чекистами… то я бы выбрал чекистов. Я думал встретить палачей и уголовных преступников (опять эмигрантская психология), а встретил убежденных и честных революционеров, тех, к которым я привык с моих юных лет…»

И чекисты чуяли в нем своего. Один из большевистских вожаков – Григорий Зиновьев – напишет позднее: «Между судьями и подсудимым разыгралась притча о блудном сыне… Не оттого ли, что его революционной душе всегда были ближе эти враги?.. Вот почему, может быть, никогда не был так искренен этот авантюрист, ненавидевший лучшей, революционной частью своей души своих давальцев и союзников, как здесь, перед этим народным судом. «Военнопленный» оказался, в сущности, взятым в плен своими от чужих. Тюрьма оказалась освобождением…»

Те, с кем имел дело Савинков, еще не чиновные автоматы карательных органов, которые придут им на смену при сталинском режиме, – это еще романтики и фанатики революции, социальные идеалисты и утописты, увлеченные замыслом переделать весь мир и самого человека, – а не таков ли и их узник?

«Борис Викторович говорит:

– Александра Аркадьевича еще не допрашивали, и поэтому я его не увижу до моего процесса. И после процесса тоже не увижу, конечно… Бедняга! Он ничего не знает и, разумеется, каждый день ожидает расстрела. Но Пилляр сказал мне, что жизни его не грозит опасность и что вам угрожает самое большое три года тюрьмы. Я так измучился мыслью, что из-за меня вы оба попали в ловушку!..

Сосновский мне объяснил, что настоящей тюрьмы теперь в России не существует… Не знаю, но мне кажется, что у коммунистов две меры. Одна для тех, кто был связан с царизмом, другая для рабочих и крестьян и для тех, кто при царе участвовал в революционном движении, например, для эсеров. Посмотрите, как они обращаются со мной, с их злейшим врагом!.. Правда, были случаи, когда социалистов расстреливали на фронте, но взятых в бою, с оружием в руках.

Но тут же Борис Викторович, заметив впечатление, произведенное на меня его словами, прибавляет:

– Не увлекайтесь иллюзиями. Я не эсер и не меньшевик. Ко мне это относиться не может.

Отворяется дверь:

– Номер шестьдесят!

Борис Викторович выходит и возвращается через минуту:

– Суд назначен на завтра, в десять часов утра.

Он шагает из угла в угол.

– Кстати, знаете ли вы, кто сидел раньше в этой камере? Патриарх Тихон… Передо мною стоит дилемма. Для меня ясно, что я ошибался, что мы все ошибались… Одно из двух: либо умереть, не признаваясь в своей ошибке, и смертью своей снова звать на борьбу, а борьбу эту я считаю уже бесплодной, если не вредной, – или иметь мужество умереть, признавшись в своем заблуждении. В первом случае за границей заклеймят моих «палачей». Но еще тысячи русских людей погибнут зря, без пользы для России. Во втором случае – заклеймят мою память… Чтобы понять, что мы совершенно побеждены, надо бороться так, как боролся я, надо пережить крушение последних надежд, как я его пережил в Минске, и быть здесь, в России. Пусть в тюрьме, но в России… В 1922 году почти остановился приток эмигрантов. В 1924-м русские не покидают России, хотя Наркоминдел выдает теперь заграничные паспорта. Что же до эмиграции, то она живет воспоминанием о терроре и гражданской войне. Люди, приезжавшие в последнее время из России, в один голос рассказывали, что многое изменилось, но мы считали, что они «куплены Москвой». Мы не верили ни фактам, ни статистическим данным. «Ах, Советы экспортируют хлеб!» – иронизировали мы. «Какой же может быть экспорт, если крестьяне не засевают полей?..» Но поля засеяны, и 1924 год не похож на 1920-й…

Да, завтра меня судят… И для меня, старого революционера, ясно, что я шел против народа, то есть против рабочих и крестьян».

Как легко поддается Савинков советской пропаганде, когда это в его интересах!

Нет тюрем? И тюрьмы полнились, и страна все больше обрастала колючей проволокой концлагерей. Эсеры? Истреблялись, хоть и постепенно, но повсеместно и поголовно, как, впрочем, и все другие социалисты, кроме коммунистов. С 1922-го нет эмиграции? Именно в этом году из страны были насильственно высланы лучшие представители научной и творческой интеллигенции – целый «философский пароход». «В 1924-м русские не покидают России…» – попробовали бы! Что же до «засеянных полей», то на то они и крестьяне, чтобы сеять и жать, – ради хлеба насущного, а не родной советской власти. А голод придет – когда эта власть обрушит на народ сплошную коллективизацию, новую, самую страшную волну террора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю