355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Чернов » Сын розовой медведицы » Текст книги (страница 21)
Сын розовой медведицы
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:48

Текст книги "Сын розовой медведицы"


Автор книги: Виталий Чернов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 21 страниц)

20

К вечеру на небе опять стали собираться тучи. Белые пики потеряли блеск, закрылись хлопьями тумана и снежной изморози. В горах стало неуютно.

– Как бы не прихватило нас крепким бураном, – сказал Сорокин, повертывая на вертеле целую тушку горного козла.

Охота была удачной: он и Каим Сагитов застрелили двух теков и принесли в лагерь.

Связанный Хуги по-прежнему лежал на носилках. Его отнесли в вырубку и прикрыли сверху верблюжьим одеялом. Ильберс попросил людей не беспокоить Хуги без надобности.

Вытряхивая из кубышки в ладонь табак, Каим Сагитов прищурил глаз, а другим показал Ильберсу на гребень скалы, с которой когда-то свалился обвал.

– Посмотри, селеке.

На скале стоял красный волк.

– Этот шайтан может ночью перегрызть веревки, – сказал он.

– Да. Он оказался преданным, – грустно вздохнул Ильберс. – Распорядитесь, Каим, выставить ночью дежурных. Пусть дежурят по часу. Так будет надежней.

– Сделаю, селеке. Не беспокойся.

На зеленой площадке жарко пылали два костра. На них целиком жарились теки. Когда-то вот так же целыми тушами предки жарили баранов, молодых, сочных жеребят. «Что же это была за жизнь? – думал Ильберс. – Вольная, гулевая свобода! Никто не испытывал на себе пут неволи, пока не попадал в жесткие руки манапов [24]24
  Манапы (каз.) – начальники рода дикокаменных киргизов.


[Закрыть]
. Их пленники тоже лежали вот так же связанными. Одних потом ожидала смерть, других рабство. Через битвы и кровь шли люди от открытия к открытию, постигая умом и сердцем цену человеческой неволи. Но никогда не свыкались с ее существованием, хотя знали, что она есть и каждого стережет, если слаб, если не умеешь держать в руке меч. Люди предпочитали неволе смерть. Они могли выносить пытки, жажду, голод, но с трудом выносили неволю. Сильные духом находили способ бежать или умереть, слабые, поддавшись чувству страха, до конца дней своих влачили в рабстве жалкое существование.

Удивительное создание – человек! Все больше понимая, что такое жизнь, все меньше надеясь на посулы лживых боготворцев, он научился дорожить тем, что отведено ему на веку. Даже в каторжных рудниках, прикованный цепью к тачке, или в одиночных казематах, где только от одной тишины можно было сойти с ума, он научился жить, бороться и не терять рассудка. Да и могло ли быть иначе? Человек – от природы своей борец! А этот? Кто же он? Зверь, дикое животное? Или в нем все же что-то осталось от человека?…»

Ильберс вздрогнул, словно от озноба, хотя жар костра полыхал в лицо. Он встал и пошел в вырубку, где лежал его пленник. «Психика Хуги очень обнажена, на ней нет той защитной оболочки, которую имеем мы, люди». Наверно, совсем некстати снова пришли эти слова на память. Но что поделаешь, если нельзя не думать о связанном орле?…

Хуги мучила жажда.

Он услышал шаги: смелые, не крадущиеся шаги сильного к побежденному, – и остался безучастным к ним. Даже не пошевелился. Прикрученный крепкими волосяными арканами, впившимися в тело, он не испытывал от них боли. Боль – это жизнь, она горячит кровь. А его кровь остановилась. Поэтому в теле нет силы. Он не чувствовал ни рук, ни ног. Тела будто совсем не было. Свободной оставалась одна голова, и в этой голове, которую почему-то пощадили двуногие, копошились мысли и чувства – одновременно. Мыслей было совсем немного. И они все время повторялись. Охота с Волком на каменных выступах красных скал, бородатый козел, припертый к стене на узкой тропинке, теплая пещера и вкус горячего мяса. Потом – непостижимое: двуногие существа, много двуногих существ, плотно загородивших выход. Он видел, хотя был застигнут врасплох, как они слабы против него, но они оказались хитрее. Гибкая змея волосяной петли стянула руку, а потом бросила его на каменный пол пещеры. Разве для этого он прогнал из нее снежного барса, чтобы быть потом пойманным в ней самому?… И еще вспоминались глаза и одинаковые плоские лица. Эти глаза смотрели отовсюду, жадные, пристальные, прожигающие насквозь. От них некуда было деться. И эти глаза уже не вызывали мыслей, а до предела накаляли бессильную ярость, злобу, нежелание признать себя побежденным, О, как болезненны были чувства! Что там змеи волосяных петель, глубоко врезавшиеся в тело! Презрение к двуногим мешалось с ужасом перед ними, колючий озноб возмущения за попранную гордость переплетался с растерянностью и отчаянием.

Сейчас он слышал запах паленого мяса, приглушенные, но ликующие голоса двуногих. Что еще они собираются с ним сделать?

Шаги – ближе, полновесные, тяжелые шаги сильного к побежденному…

Оба встретились взглядами. Взгляд угасший и равнодушный. Взгляд внимательный и грустный.

Послышался голос:

– Ну, как твои дела, дружище? – Голос тихий, ласковый и тоже по-своему полный неизъяснимой тоски, как немой крик души связанного пленника. – Плохо тебе?

Ильберс сел рядом на камень, подпер широкий подбородок подушечками ладоней. Из-под одеяла виднелась полоска смуглого дикого тела, одинаково привыкшего и к жаре и к холоду. Перевивающиеся, как по весне змеи, круги аркана врезались в него крутыми витками. Видно, как пульсирует кровь, с трудом находя отток под этими петлями, под которые не просунуть и пальца. Ильберс слегка перепустил узлы.

Кто-то остановился за спиной. Не оглядываясь, Ильберс жестом велел уйти. Ему хотелось остаться с пленником один на один.

Спутанные пряди длинных волос давно уже не знали ни воды, ни мыла, ни ножниц. А ведь когда-то их, двух мальчишек, стригли вместе овечьими ножницами, как стригут и теперь матери своих сыновей в степных стойбищах и аилах – наголо, лесенкой, с рубцами выстригов. Неужели когда-то они бегали вместе, ловя бабочек и стрекоз, галопируя верхом на гибких лозинах? И этот несчастный умел говорить, как умеют говорить все дети в свои два года? Отец вспоминал, что они были похожи друг на друга. Но где оно, это сходство? Да как же так случилось, что этот родной по крови человек перестал им быть? А ведь они могли бы и дальше остаться вместе. Вместе росли бы, вместе попали бы в школу к учителю Сорокину, а позже ездили бы по аилам учить грамоте бывших кочевников, неся им свет и познание. Потом кончили бы университет… Ведь все было возможно! И вот этот скрученный сейчас веревками исполин знал бы, что такое Земля и Вселенная, Миг и Вечность, Бесконечность времени и Бесконечность пространства; он знал бы, как растет колос и дает людям пищу; он научился бы смеяться и плакать, любить и ненавидеть, бороться за счастье себе подобных…

Хуги через силу пошевелил грубыми, пересохшими губами. Они были у него шершавы, изрезаны тонкими морщинками и растянуты. Оттого и рот казался большим и мужественным. Из-под верхней губы в вязкой слюне обнажились крепкие зубы. Такими зубами можно было дробить трубчатые кости самого большого марала.

Ильберс отвернул кромку одеяла. Поглядел на огромную кисть руки. Ногти короткие, толстые, со следами обломов. Ладонь в складках. Он ощупал ее пальцами – тверда и упруга, как подметка из воловьей кожи. Каждый удар ею – как удар свинчаткой, каждая хватка – мертвая, хватка тисков. Сухие массивные колени с плотными подушками верблюжьих мозолей. Природа не позаботилась о красоте. Ей нужен был вольный и сильный зверь. И она создала его, отняв взамен человеческий разум.

Ильберс поднялся и ушел к костру, вернулся с кружкой воды. Наклонившись, несколько капель пролил на жесткий рот. Губы не разжались, и вода стекла по щеке на плечо, изрытое шрамами. Ильберс вылил всю кружку, но Хуги так и не разомкнул рта.

– Удалось напоить? – спросил Сорокин, когда Ильберс вернулся.

– Нет. Боюсь, что это шок.

Сорокин вздохнул:

– Не беспокойся. Жажда и голод свое возьмут.

– Мне больно на него смотреть, Яков Ильич. В глазах у него невыносимая мука.

– Естественно. А как же? Пройдет и это. Садись ужинать да пора отдыхать. Напряженный день у нас выдался. Да и не спали мы эти ночи…

Мясо протомилось насквозь. От него шел такой аромат, что и сытый снова почувствовал бы голод. Каждый резал от зажаренной туши сам и, обжигаясь, перекидывал кусок с руки на руку. Натертое солью, мясо уже не нуждалось в досаливании. Но Ильберс ел без аппетита. Сполоснув после еды руки, он ушел в шалаш и снова принялся читать дневник.

Тетрадь в клеенчатом переплете была исписана больше чем наполовину, но Ильберс, повинуясь какому-то безотчетному желанию узнать, какие умозаключения строили Дина и Федор Борисович, наблюдая Хуги, не стал читать весь дневник, а отыскал в тексте именно то место, где описывалась первая с ним встреча.

«Федора Борисовича, – писала Дина,  – больше всего, пожалуй, тревожит сейчас загадка, каким образом сумел выжить мальчик, став частью звериного мира, частью дикой природы. Сегодня весь день с того момента, как мы в первый раз увидели Хуги, Федор Борисович вспоминает историю за историей, которые уже были известны науке…

В Германии в 1344 году был найден ребенок, воспитанный волками; в Ирландии в 1671 году обнаружили мальчика, вскормленного овцами; в 1920 году близ индийской деревушки Годамури были найдены в волчьем логове две девочки трех и восьми лет; в 1923 году охотники из горного Ассама нашли пятилетнего мальчика в логове леопарда… Примеры за примерами. Но это только те примеры, где люди, вернув снова в свое общество дикого ребенка, пытались как-то очеловечить его. Однако все их попытки кончались трагично. Дети не только не становились полноценными членами общества, они погибали. Почему?…»

Но ведь, очевидно, думал Ильберс, имели место и другие случаи, когда дети, воспитанные дикими зверями, не были обнаружены и пойманы? Тогда что становилось с ними? Почему не удавалось увидеть взрослого дикого человека? Значит, они тоже погибали? Опять это «почему». Загадка за загадкой…

Спустя несколько страниц Ильберс вдруг наткнулся на такие строки:

«Федор Борисович высказал мнение, что «дикие» дети не выживают в природе, очевидно, потому, что сама мауглизация человека есть процесс регрессивный во всех отношениях, и прежде всего в физическом. В ходе эволюции у человека выработалось вертикальное положение тела, соответственно расположился и центр тяжести, и специализировались группы мышц, «рычаговые» системы, сложилась своя «география» и у внутренних органов. Горизонтальное же расположение тела в принципе меняет все качественные, жизненно важные свойства человеческого организма…»

А ведь в его суждениях, подумал Ильберс, есть прямая обратная связь. Дети, возвращенные в общество, должны погибнуть еще быстрее – от новой ломки психики и новой перестройки организма. Дунда, бесспорно, был прав в своих выводах. Известен единственный случай, когда двенадцатилетний мальчик Виктор, пойманный в 1797 году в лесу под Авейроном, прожил у парижского врача Жана Итара до сорока лет. Местные жители, где он был пойман, утверждали, что мальчик вел дикую жизнь не менее семи лет, он ходил на двух ногах, ловко лазал по деревьям. А Хуги? Разве Хуги не повторение этого примера? И да, и нет.

Ильберс, продолжая просматривать тетрадь, ни на минуту не уходил от мысли, пытаясь связать в единое целое выводы Дунды с своими собственными догадками. Экология до сей поры не имела примера, чтобы как-то научно обосновать возможность выживания ребенка в дикой среде и его дальнейшего в ней возмужания, как это произошло в данном случае.

И вдруг снова строки, записанные уже Дундой.

«Я полагаю, – писал он,  – что случай с Хуги – это почти беспрецедентный. Мальчик не только выжил, он стал самостоятельным и независимым от своих опекунов. Попади он не к медведю, а к другим животным, он вряд ли бы дожил до пяти – восьми лет. Дело, очевидно, в том, что этот сильный добродушный зверь, который здесь редко залегает в спячку, оставался не только верной защитой мальчику на долгие годы, но еще и способствовал своим образом жизни сохранению его прямохождения. Этот способ передвижения остался для него основным, хотя он, как было нами подмечено, умеет передвигаться и на четвереньках, правда не столь быстро.

И удивительно еще то, что Хуги сам приходил к нашему становищу, более того, сегодня он открыто нам показался, изъявляя какую-то тревогу Так и кажется, что человеческое начало в нем не погибла. Поэтому прихожу к мысли, что изучать его образ жизни надлежит и дальше только в естественной для него среде. Если дикое животное, попав в неволю будучи взрослым, может еще примириться с нею, Хуги, сохранив задатки человека к развитию в своей экологической среде, впитав в себя инстинкты свободолюбивого зверя, останется, на мой взгляд, непримирим к неволе. Он неминуемо погибнет от нервной горячки. В этом я убежден. Насильственный путь возвращения его в лоно цивилизации невозможен. Только медленное и упорное сближение в естественных условиях, только путь привыкания…»

На этом дневник обрывался, дальше шли уже предсмертные записи в замурованной пещере. Ильберс перечитал раз, второй и третий последние строки дневника. И смысл этих строк для него с каждым разом становился все отчетливей и все зловещей.

«Что же мы тогда наделали? – спросил он себя. – Мы же его, по существу, уже обрекли на смерть!»

Он позвал Сорокина:

– Яков Ильич, вот слушайте, что пишет Дунда, – и зачитал ему нужный абзац.

– М-да, – протянул Сорокин с явным изумлением, – стать убийцами, даже невольными, – это в наши планы никак не входит. Но ведь это только предположения?

– В том-то и дело, что Федор Борисович был уверен в таком исходе. Хуги уже при нем фактически был не мальчик, а вполне оформившийся дикий человек. Что же говорить о нем сейчас?

– Да-да, – согласился Сорокин. – Но давай подождем до утра. Неужели науке неизвестны обратные, обнадеживающие факты?

– Нет, неизвестны. Во всяком случае, подобные.

– И все-таки подождем, хотя я понимаю, нам нельзя ошибаться…

* * *

В воздухе опять закружились снежинки. Сперва они были редкими. Начавшийся ветер будто донес только горстку хлопьев, сорвав их с белых пиков, донес и развеял над станом. А четверть часа спустя вокруг уже ничего не было видно. Сразу все побелело, помутилось, температура резко упала, и началась круговерть.

– Каим, – сказал Ильберс Сагитову, – прикрой Хуги еще кошмой и назначь дежурство, как мы условились.

– Все сделано, селеке.

– Ну спасибо, значит, можно спать.

Но если бы он мог уснуть… Он чувствовал, что изнемогает от усталости, что его тело просит покоя. Но на душе было ужасно скверно.

Ильберс прилег рядом с Сорокиным и укрылся с головой. Сорокин уже тихо посапывал. Сон, наверно, пришел к нему сразу, как только он лег и закрыл глаза. Храпели и остальные. Ильберс попробовал думать об Айгуль. Скоро он вернется в Алма-Ату. Теперь осталось совсем немного. Потом будет свадьба. Он пригласит на нее всех друзей и знакомых. В его дом на правах хозяйки войдет женщина, лучшая женщина на свете. Тогда в жизни будет все: увлекательная научная работа, разнообразный отдых, любовь, какие-то новые устремления. «А что ожидает твоего двоюродного брата, который лежит сейчас связанным?» – не к месту возник вопрос. «Вот еще! – сердито подумал Ильберс. – При чем тут брат? Просто глупо отождествлять наши судьбы…»

Ильберсу стало жарко. Он отбросил полог. На лицо посыпались холодные покалывающие снежинки.

– Тьфу ты дьявол! Да где же сон-то?

Метель в горах разыгрывалась все сильнее. Скрипел в камнях упругий ветер, и сквозь этот скрип долетал откуда-то тягучий одинокий вой красного волка. Костры давно погасли и даже не дымились. На кострищах выросли белые холмики снега. Ильберс полежал, послушал вьюжную ночь и как-то вдруг сразу провалился в ошеломляющую бездну сна.

…Его кто-то долго тряс за плечо. Он слышал, что трясут, просят проснуться, но проснуться не мог.

– Селене, селеке, проснитесь! – тормошили его.

Он с трудом разлепил глаза.

– Что?… Что случилось?

– Селеке, ему плохо.

Над ним стоял Каражай.

– Кому плохо? – все еще не понимал Ильберс.

– Ему. Он мечется. Говорю, ему плохо!..

Сонной одури как не бывало. Ильберс вскочил. Было совсем светло и тихо. Так тихо, что писк комара был бы слышен на расстоянии. Легкая красивая заря, разлившаяся за четкими очертаниями снежных пиков, красила чистое голубеющее небо розовыми полосами. Все вокруг было белым-бело. Только далеко внизу, там, где лежала долина Черной Смерти, вызывающе зеленели луга и лес. Снежные летние бураны не спускаются ниже ореховых лесов.

В лагере все спали непробудным сном.

Ильберс поспешил за Каражаем. На носилках метался Хуги. Одеяло и кошма, которыми его прикрыли, валялись рядом. Связанный пленник конвульсивно дергался, перекатывал голову, как в бреду, бился ею о концы палок. Все тело у него стало каким-то синюшно-матовым.

Первым побуждением Ильберса было разрезать на нем веревки. Конечно же, это случилось из-за нарушения нормального кровообращения. Не очень-то соблюдая осторожность, Ильберс придавил выгибающееся на носилках тело, стал ощупывать петли аркана. В самом деле, их пора было давно ослабить. Он торопливо стал перепускать петли, перевязывать узлы.

– Ну-ну, – приговаривал, – успокойся. Вот теперь лучше. Сейчас все восстановится.

Хуги все еще перекатывал голову. Глаза были широко открыты. В них метался животный страх. Ильберс схватил пригоршню снега, прижал к его лбу.

– Держи ему голову, – сказал он Каражаю. – Сейчас, сейчас все пройдет.

Через некоторое время буйство Хуги действительно прошло. Взгляд прояснился, и в глазах появилось нечто осмысленное, человеческое. Он внимательно поглядел на Ильберса, а потом тихо вздохнул и отвернулся. У Ильберса будто все оборвалось внутри от этого взгляда, и от этого человеческого вздоха, и от того, что Хуги, совсем как сломленный неволей человек, от него отвернулся.

– Селеке, он, кажется, уснул. Я пойду разбужу Айбека, – сказал Каражай негромко. – Идите спать.

– Не надо будить, – ответил Ильберс. – Иди, Каражай. Я теперь все равно не усну. Я подежурю. Иди.

Каражай ушел

Малиновая заря все больше облегала небо. Просыпающийся день гнал от Ильберса ночные страхи и мрачные мысли, навеянные разгулявшейся стихией. Недаром ведь все живое тянется поутру к свету, к теплу, к солнечным лучам. Каждой иголочкой трепещет сосна, пережившая тревожную ночь, каждый лепесток цветка, прибитый морозцем, пытается снова ожить; даже оттаявшая мошка спешит расправить окоченевшие крылья и подняться в воздух. «А пожалуй, Федор Борисович все-таки прав, – подумал Ильберс. – Ведь это были признаки самой настоящей нервной горячки. Петли аркана здесь ни при чем».

Взгляд Ильберса упал на лицо Хуги. Тот смотрел вверх, в небо, и в глазах его была такая тоска, что Ильберсу снова стало не по себе. «А ведь он погибнет, – опять кольнула Ильберса мысль. – Мы едва ли довезем его до Кошпала. Его психика действительно очень ранима. Что же сделать? Как поступить?»

Успокоившееся лицо Хуги опять вдруг задергало тиком, потом снова начались конвульсии. Ильберс кинулся к шалашу, разбудил Сорокина.

– Яков Ильич, давайте принимать решение. У Хуги начинается горячка.

Вдвоем вбежали в вырубку, растерянно остановились перед носилками.

– Это уже второй приступ, – сказал в замешательстве Ильберс. – Что будем делать?

Сорокин опустил голову, отвел от носилок взгляд. Молчал, наверно, с минуту, потом твердо взглянул в глаза своему бывшему ученику.

– Нож есть у тебя?

Рука Ильберса как-то невольно опустилась к сапогу.

– Режь веревки! – глухо сказал Сорокин.

Ильберс, сам поражаясь своему хладнокровию, достал из-за сапога нож и неторопливо полоснул им по петлям аркана – раз, другой и третий. Довольно. От остальных Хуги сам освободится. Попятился, проговорил:

– Уходи. Теперь ты свободен.

Пленник взглянул на них. С минуту смотрел не мигая. Его взгляд постепенно становился осмысленным. Петли перевившихся змей больше не стягивали тело. Он это почувствовал, но не поверил. Все еще боялся пошевелиться. Потом медленно согнул в колене сухую сильную ногу, дернул плечом.

Ильберс и Сорокин попятились еще дальше. Встали у самого края вырубки. Им было видно, как напряглась рука Хуги и освободилась от пут. Потом другая.

Не спуская осмысленного взгляда с людей, которые вдруг почему-то освободили его, он приподнялся и стал срывать с себя перерезанные кольца аркана. Сорвал, бросил и только тогда поднялся во весь свой гигантский рост. На ногах все еще висели обрывки волосяных петель, но они больше не сковывали его движений. Хуги неуверенно шагнул к стене вырубки. И дикое лицо его просветлело. Теперь он уже верил, что для него снова открывалась свобода, воздух, небо, солнце, лес, горы, шелковистые альпийские луга. Могло ли быть что-то лучшее на земле?…

Одним прыжком Хуги перемахнул на покатую спину обвала. И пошел вверх, к гребню, время от времени оглядываясь на людей и, возможно, все еще сомневаясь в их необъяснимой доброте. Вот он ухватился рукой за камень, подтянулся, разбрасывая пухлый снег, еще подтянулся, уверенно полез по круче. Наверху показалась красная – на белом фоне – голова волка. На гребне они постояли оба, молчаливо глядя сверху на людей, потом… исчезли.

На заснеженном склоне обвала остались только следы, глубокие, темные, словно прожженные насквозь до камня. И все…

* * *

Прошли долгие-долгие годы. Война многих не оставила в живых, и до поры до времени некому было поведать о Сыне Розовой Медведицы. В старых архивах, забытых людьми, нашлись только кое-какие наброски Сорокина да в клеенчатом переплете бесценная тетрадь Дины. Правда, был еще жив Ибрай, сумевший пережить и войну, и горе, постигшее его в связи с гибелью сына, ушедшего с первых же дней войны на фронт.

Но ничто не пропадает бесследно. Всегда что-то остается от человека.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю