Текст книги "Время любить"
Автор книги: Вильям Козлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 45 страниц)
В народе бытует мнение, что каждому человеку всего доброго и недоброго отмерено по определенной мерке. Не бывает так, чтобы один человек был всю жизнь несчастен, а другой – счастлив. И потом, наверное, быть только счастливым – скучно. Счастье тоже ведь познается лишь по сравнению с несчастьем. Ученые-медики утверждают, что человеку необходимы стрессы и дистрессы. Только тогда он ощущает полноту жизни, все ее многообразие. Иногда можно услышать: мол, я больше не пью, потому что уже выпил свою «цистерну». Или вдруг энергичный боевой человек, всю жизнь боровшийся за какие-то свои принципы, как говорится, спускает пары и успокаивается, становится покладистым, равнодушным, идет на любые компромиссы. На вопрос, что с ним случилось, отвечает: «Я отвоевался, теперь хочу жить без всяких треволнений…» И живет.
А вот любовь тоже отпущена человеку по мерке? Отлюбил свое и успокоился? И уже до самой смерти кровь твоя не вскипит, а сердце не вспыхнет?..
Вадим Федорович сидел на черном пне у заросшей травой и кустарником землянки. Перед ним расстилалось Черное болото. Ветер шуршал тростником, ржавой осокой, тускло поблескивали между серых кочек свинцовые окошки болотной воды. Зеленая ряска сливалась с лиловыми листьями кувшинок. К самому краю болота подступили высокие сосны и ели, на мох и траву неслышно падали сухие иголки. На березах и осинах почти не осталось листьев, зато их много было под ногами. Неторопливые букашки и жучки ползали между ними. Наверное, запасают пропитание на зиму. Почти не слышно птиц. Сначала улетели ласточки, потом скворцы. Каждый день над Андреевкой тянутся караваны гусей, журавлей, других перелетных птиц. Иные летят своим клином молча, другие пускают на землю мелодичные грустные трели. Красиво летят на юг большие птицы. Впереди вожак, за ним – треугольником – летят другие. Иногда одна сторона треугольника или другая вытягивается, становится длиннее, затем снова выравнивается. Пролетят птицы, скроются за вершинами деревьев, а на душе останется тихая, приятная грусть. Невольно подумается: был бы ты птицей, наверное, тоже полетел вслед за ними…
Вспомнились стихи Сергея Есенина:
Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о ком.
Осень всегда приносит с собой грусть-печаль. И печаль эта не мучает тебя, не терзает, а, наоборот, успокаивает, сладко тревожит, заставляет на мир взглянуть как-то по-иному. Философичнее, что ли. Почему любовь проходит?..
Помнится, встретив Виолетту, внушал себе: дескать, это моя последняя любовь… Может, это и на самом деле так? Больше никогда он не испытает того, что когда-то испытывал к Ирине, Виктории, Виолетте? Кажется, он писал в одном из своих романов, что каждая любовь отрывает от человека какую-то частицу души. А у него их было три. Если верить тому, что каждому человеку природой отпущено все по мерке, то он, Вадим, уже исчерпал свой резерв? Слово-то какое-то казенное… Почему же тогда не пришло к нему спокойствие? Почему он обратил внимание на Галю Прокошину? Или кроме большой, настоящей любви существуют маленькие, грошовые любовишки? И теперь вся его жизнь будет состоять именно из этих любовишек? Незавидная же тогда у него судьба…
В последнюю встречу с Викой Савицкой он услышал от нее, что в новом его романе главная героиня – существо неприятное. Ей, женщине, стало обидно за героиню романа. Значит, подсознательно Казаков придал своей героине черты Виолетты Соболевой… А с другой стороны, имеет ли он право так сурово судить женщин? Каждая из них что-то тоже отдала ему, в конце концов все они послужили прообразами его героинь.
Треснула сухая ветка, сверху, шурша, упала красная еловая шишка. Вадим Федорович задрал голову и встретился глазами с пушистой, похожей на комок сизого дыма, белкой. Изящный зверек бесстрашно смотрел на него сверху вниз, в лапках его была зажата еще одна большая шишка. Изогнутый хвост неподвижно застыл за грациозно изогнутой спиной.
– Привет! – улыбнулся Казаков.
Белка наклонила голову набок, как это делают собаки, когда хотят понять, что говорит хозяин, потом пострекотала что-то неразборчивое и бросила вниз шишку. В следующее мгновение зверек взмыл вверх и очутился на другом дереве. Блеснул веселыми глазками и исчез в колючей хвое большой сосны.
Почему-то после этой мимолетной встречи с белкой на душе у Вадима Федоровича стало полегче. Он поднялся с пня, наступил ногой на что-то твердое, нагнулся и извлек из-под жесткого седого мха ржавую неразорвавшуюся мину. В помятый стабилизатор набилась коричневая земля, перемешанная с нитями мха и грибницы. Повертев мину в руках, он подошел к самому краю болота и зашвырнул ее подальше. Почему то он был уверен, что она не взорвется, даже не пригнулся и не спрятался за дерево. Мина гулко шлепнулась прямо в свинцовое окно, зеленая ряска раздалась в стороны и снова невозмутимо сомкнулась. Мина не взорвалась.
Вспомнился 1943 год, налет карателей на партизанский лагерь, свист мин, треск автоматов. Тогда его бабушка, Ефимья Андреевна, провела сохранившуюся часть отряда через непроходимое топкое болото. Она одна лишь знала узкую тропу, вилявшую меж кочек. В тот раз Вадим и подхватил на этом болоте проклятый ревматизм, мучивший его до сих пор. Сорок два года прошло с тех пор, а как живо все перед глазами! Хорошо замаскированные землянки, «птичье гнездо» на огромной сосне – там дежурил наблюдатель с биноклем, – черный, с помятым боком котел, в котором Ефимья Андреевна варила похлебку, партизаны, занятые каждый своим делом: один штопает рубаху, другой чистит и смазывает автомат, третий просто лежит на бугре и смотрит в небо…
Неожиданно чьи-то теплые ладони закрыли ему глаза, горячее дыхание обожгло шею. Он даже не вздрогнул, лишь мелькнула мысль, что вот тут, где был партизанский лагерь и где он жил в общем-то как на пороховой бочке, был всегда в напряжении, начеку, мог ночью проснуться от шороха усевшейся на ветку птицы, сейчас не почувствовал даже присутствия постороннего человека, не услышал его шагов. Правда, на мху их и услышать трудно, но все равно мирная спокойная жизнь притупила все былые лесные инстинкты.
Какое-то мгновение он стоял молча, даже не пытаясь отвести чужие ладони, размышлял: кто бы это мог быть?
Тихий, журчащий смех…
– Отпусти, Галя, – улыбаясь, сказал он.
Перед ним стояла Галя Прокошина, на ней была капроновая куртка, на полных ногах короткие резиновые боты, у ног стояла плетеная корзинка, почти до самого верха наполненная клюквой. Крупные ягоды будто подернуты сизой дымкой. От одного взгляда ни них во рту появилась оскомина.
– Гляжу, стоишь и смотришь на болото… – весело заговорила женщина. – Тебя что, леший заворожил, что ничего не видишь и не слышишь?
– Я тут мальчишкой воевал… А жил вон там, – кивнул он на небольшой, заросший папоротником ров. – Это все, что от нашей землянки осталось.
– Меня тогда еще и на свете не было, – сказала она, посерьезнев. – А почему здесь так много ямок?
– Это воронки. Нас бомбили, обстреливали из минометов.
– Господи, какие страсти! Мама рассказывала, как бомбили Андреевку. В дом Суворовых, что живут напротив, попала бомба. Сразу троих убило, а в нашем доме до сих пор в бревне ржавеет осколок.
Хотя голос ее был грустным, однако в глазах не было большой печали. Кто войну не пережил, тот воспринимает ее как далекую историю, хотя в Андреевке нет семьи, где бы война и оккупация не унесли близкого человека. Галя наступила ногой на еловую шишку – та с писком вдавилась в мох. Куртка у нее распахнута, грудь распирает васильковую кофту, в глазах снова появился озорной блеск, губы тронула легкая улыбка.
– Тихо-то как! – Закинув руки за голову, она потянулась всем своим округлым сильным телом. Кофта на груди затрещала, и маленькая матовая пуговица упала к ее ногам. – Чего ты вспомнил про войну? Раз жив-здоров, думай о живых…
– О них… – кивнул он на болото, – тоже нельзя забывать.
– Пойдем отсюда, Вадим, – сказала она. – Пойдем…
Лес был пустынным и весь просвечивал, листья и хвоя под ногами шелестели, негромко выстреливали сучки, седой мох постепенно сменился на зеленый, сосны стали реже встречаться, все больше березы и осины. Меж стволов заголубело Утиное озеро. В Андреевку нужно было поворачивать направо, но Галя свернула к озеру. Вадим Федорович шел за ней, он с удовольствием смотрел на крепкие ноги женщины, шагавшей впереди. Иногда Прокошина оборачивалась, в глазах ее смех, мелкие зубы покусывали полную нижнюю губу. Наверное, ей стало жарко, и она на ходу стащила с себя куртку, теперь он видел, как играют ее крутые бедра. Она ничего не говорила, лишь взглядом манила за собой, дразнила белозубой улыбкой, черные волосы спадали на шею, когда сверху падал яркий свет, они матово сияли. Под сосной, где желтой хвоей все было выстлано вокруг, Галя Прокошина внезапно остановилась, повесила корзинку на нижний сук, для чего ей пришлось приподняться на цыпочки. Повернувшись к Казакову, она за отворот плаща притянула его к себе, ее губы коснулись его щеки, впились в его губы.
– И что же вы теперь за мужики такие? – Оторвавшись от него, рассыпала она мелкий журчащий смех по лесу. – Боитесь до бабы дотронуться…
Потянула за собой на мягкий пружинящий мох, он совсем близко увидел ее большие карие глаза с расширившимися зрачками, ощутил горячее дыхание и нежный дурманящий запах багульника от ее густых черных волос…
Позже, когда она, отойдя за куст орешника, привела себя в порядок и они пошли рядом по лесной дороге в Андреевку, он то и дело ловил на себе ее теплый, изучающий взгляд. В ее карих глазах еще колыхалась жаркая дымка, на круглых щеках рдели два яблочных пятна, походка будто стала тяжелее, увереннее.
– Что ты на меня так странно смотришь? – не выдержав, спросил он.
– А ты мужи-ик! – протянула она, облизнув розовым языком нижнюю припухшую губу. – Настоящий мужик!
И ему вдруг сделалось весело от этих простых, но искренних слов молодой женщины.
Не доходя до длинного, как сарай, бывшего клуба, Вадим Федорович крепко взял ее под руку и повел в невидимый за ольховыми кустами овражек, знакомый ему еще с юных лет. Сердце его радостно бухало, полная, но упругая рука женщины, казалось, пульсировала в его пальцах. Она даже не спросила, куда он ее ведет, шагала рядом и улыбалась.
– Ой, Вадим, что же ты раньше-то меня стороной обходил? – шептала она. – Я сколько ночей не спала, ждала, когда ты постучишь в окошко…
– Спасибо тебе, Галя, – вырвалось у него.
– За что? – удивленно посмотрела она ему в глаза. – Это тебе спасибо, что не оттолкнул меня…
– Какая осень, а? – счастливо рассмеялся он. – Утром встал и пошел в лес. На душе такая тоска, а сейчас светло, солнечно, ей-богу плясать хочется!
– Чудной ты! – рассмеялась и она и вдруг помрачнела. – Господи, а что, если я в тебя влюбилась, Вадим?!
– Не надо, – все еще улыбаясь, произнес он. – Видно, я не приношу счастья женщинам. Бросишь ты меня…
– Ты сам уйдешь, Вадим, – негромко произнесла она. – И не говори ничего… Я ведь знаю.
– Ничего ты не знаешь!
– Ладно, милый, не будем заглядывать вперед, – снова рассмеялась она. И ему очень понравился ее смех. – Пришло ко мне знаешь что? Мое бабье лето…
– Бабье лето, – повторил он. – Наше с тобой бабье лето, Галя…
4Вадим Федорович не поверил своим глазам: по дороге, ведущей от шоссе к Андреевке, неторопливо шагал со спортивной сумкой через плечо Павел Дмитриевич Абросимов. Он был в светлом костюме, синей рубашке с распахнутым воротом, на ногах желтые штиблеты. Изрядно поседевшие волосы еще дальше отступили ото лба. Павел Дмитриевич остановился под могучей сосной, задрав голову, стал вглядываться в гущу ветвей. Что он там обнаружил, Вадим Федорович не понял. Может, дятла? Стука не слышно. На полном, не тронутом загаром лице двоюродного брата появилась улыбка. Почему он не на машине? В Андреевку он обычно приезжал по большим семейным праздникам на персональной «Волге». После того как умер его отец – Дмитрий Андреевич, стал наведываться сюда еще реже. Заместитель министра! У него дел невпроворот.
Первое движение Вадима Федоровича было окликнуть друга и спуститься с железнодорожной насыпи вниз – Казаков возвращался со своей ежедневной прогулки к висячему мосту через Лысуху, – но что-то остановило его. Павел Дмитриевич поставил сумку на обочину, снял пиджак и, поплевав на ладони, полез на сосну. Нижний сук, за который он ухватился, с громким треском обломился, и заместитель министра тяжело шлепнулся на усыпанную иголками и шишками землю.
Казаков рассмеялся. Абросимов довольно легко для его комплекции вскочил на ноги, отряхнул брюки и уставился на Казакова.
– Ты это, Паша, или не ты? – кричал тот с насыпи. – А где черная «Волга»? Личный шофер? Дал бы правительственную телеграмму – мы бы тут оркестрик организовали!..
– Я боялся, что тебя не застану, – улыбался Абросимов. – Звонил в Ленинград, сказали, что ты здесь, но в любой момент можешь уехать.
– Зачем же я тебе так срочно понадобился?
Павел Дмитриевич по травянистому откосу полез на насыпь, но, вспомнив про пиджак и сумку, вернулся за ними. Когда он поднялся, на лбу заблестели мелкие капли пота.
– Денек-то нынче чудо! – расцеловавшись с другом, произнес он. – Давно я так свободно не ходил по лесу, не любовался природой!
– Все больше на пальмы да на синее море? – поддел Вадим Федорович.
– На море тоже хорошо, – добродушно заметил Абросимов. – Будто ты туда не ездишь?
– И все-таки как ты тут очутился, один, без машины? – удивлялся Вадим Федорович. – Или она на шоссе тебя дожидается?
– Помнишь у моста зеленый луг и огромные сосны? – не отвечая на вопрос, вспоминал Павел Дмитриевич. – А подальше, за дорогой, мы с тобой еще до войны раскапывали железки такие… Вспомнил – пукалки!
– Чего это тебя в детские воспоминания кинуло? – с интересом посмотрел на него Казаков. Он чувствовал, что с двоюродным братом что-то случилось, какой-то он не такой, как раньше… Хотя громко говорит, весело смеется, а в глубине серых глаз притаилась грусть.
– Пойдем туда, – кивнул в сторону висячего моста Абросимов. – Недавно мне снились этот луг, сосны, Лысуха…
– И ты все бросил и примчался сюда, – вставил Вадим Федорович.
– Тебя, черта рогатого, захотелось повидать, – рассмеялся Павел Дмитриевич.
– Что-что, а рогов у меня много за жизнь накопилось… – невесело пошутил Казаков.
Солнце заставило светиться зеленые иголки на древних соснах, меж которыми росла невысокая трава. Лысуха стала еще уже, из-за камышей и осоки воды почти не видно. Только у самого моста русло расширялось, слышно было, как меж зеленых валунов журчит чистая вода. Над вершинами плыли сплющенные с боков облака, покрашенный выгоревшим суриком мост тяжело навис над мелкой речушкой.
– Какая тут тишина, безлюдье… – негромко произнес Павел Дмитриевич. – Ведь и поселок большой, а людей не видно.
– Все течет, все меняется…
– Перемены, перемены… – вздохнул Абросимов. – Кругом перестройка, гласность, демократия… Уж не знаешь, как и быть…
– Никак недоволен? – внимательно взглянул на него Вадим Федорович.
– А не ударят эти перестройки и перемены по тебе и мне? – не глядя на него, сказал Павел Дмитриевич. – Теперь никому не возбраняется громко заявить, что ты – плохой писатель, а я – никудышный руководитель. И что делать? Доказывать, что ты не верблюд?
– Вон каким ветром тебя сюда занесло, Пашенька! – сообразил Казаков. – Тебе и мне ведь тоже никто не заказал молчать и проглатывать обиды и напраслину. Привыкли мы, Паша, принимать как должное все то, что нам сверху навязывали, а когда предоставили свободу самим решать государственные и производственные дела, выходит, мы и растерялись? Не хотим гласности, не нужна нам и демократия? Велика же была сила, которая сделала нас немыми и покорными! Видим, что страна заходит в тупик с горе-руководителями, которые только о себе и думают, а мы молчим, вернее, закрываем на все глаза. Рядом воруют, занимаются очковтирательством, а мы отворачиваемся, мол, моя хата с краю… Я полагаю, что все эти перемены как нож острый как раз тем, кто как сыр в масле катался в те годы. Мне ли это тебе говорить? Ты что, сам не видел? Близко был к начальству… Помнится, говорил мне как-то, что партия не потерпит надругательства над нашими идеалами, освободится от всего наносного и чуждого. Вот она и освобождается… Чем же ты недоволен, Паша?
Абросимов вертел в руках сухую еловую шишку, делая вид, что внимательно ее разглядывает. Его синяя сумка висела на суку, пиджак он положил под голову. На крупном лице углубились морщины, волосы поредели, хотя лысины и не заметно, некогда твердый абросимовский подбородок стал вялым, двойным, шея под воротником собралась в дряблые складки, да и серые глаза будто водой разбавили. Посветлели или помутнели?
– В нашем министерстве сейчас сквозняк гуляет… – медленно разжимая губы, начал Павел Дмитриевич. – Минимум двадцать процентов аппарата заменили…
– Надеюсь, ты чист? – сбоку посмотрел на него Казаков. Он лежал рядом на траве под сосной.
– Но я ведь работал с ними, если что и замечал, так закрывал глаза… Имею ли я право дальше работать на этом посту? Начальника главка отдали под суд. Наверное, читал в газете? Старый коммунист, всю жизнь на руководящих постах. Когда же он стал загнивать?
– В период «великого застоя», как теперь говорят, – вставил Вадим Федорович. – То ли еще раскрутится! Теперь что ни газета или журнал – обязательно разоблачительная статья! Это же только подумать, что творили в Узбекистане, Казахстане! Да, пожалуй, везде…
– Когда еще был жив дед Тимаш, он как-то душевно поговорил со мной, – вспомнил Павел Дмитриевич. – Я был тут на похоронах отца. Вот что мне сказал тогда старик: «Митрич, почему ты так быстро полез в гору? С чего бы тебе такая честь, Паша? Навроде никаких особых талантов у тебя не было, а вон куды тебя жизня вознесла! На самый верьх! Небось вместе со всеми встречаешь – провожаешь деятелей разных? Подумал ты, Паша, с чего бы это тебя тянут в большие начальники, а? Кому ты приглянулся, как красна девица? Или ты, Паша, не в деда свово Андрея Ивановича уродился? И характер у тебя иной? Андрей Иванович знал свое место в жизни; когда ему предлагали стать начальником станции, он наотрез отказался, так как знал, что у него нет на это грамотешки… Суровый был мужик, царствие ему небесное, прямой и честный. А таким людям ой как трудно в нынешнее время в большие люди пробиться… А вот покладистый да ласковый – тот скорее просклизнет наверьх… Не зря говорится, что ласковый теляти двух маток сосет…»
– Мудрый был старик, – усмехнулся Вадим Федорович.
– Мне бы прислушаться к Тимашу, – продолжал Павел Дмитриевич, – а я отмахнулся – мол, что со старого горохового шута взять? Несет всякую чепуху… Вот ехал сюда на поезде и всю жизнь свою перебрал и разложил, как говорится, по полочкам… И знаешь, к какому выводу пришел?
– Что дед Тимаш прав?
– Это само собой! – отмахнулся Павел Дмитриевич. Лицо его стало суровым, вроде бы и подбородок отяжелел, а в глазах появился блеск. – Не за какие-то особые заслуги продвигали меня по службе, Вадим, а за что-то другое… Наверное, раньше я и себе боялся признаться, что это другое – не талант организатора и призвание педагога, а обыкновенное приспособленчество и угодничество перед начальством. Вот что двигало меня по служебной лестнице! Хитрый старик, когда меня сравнивал с дедом Андреем, в самую суть глядел… Но вот когда я стал другим? Удобным для начальства?
– Я думаю, когда тебя в обком партии взяли, – помолчав, сказал Казаков. – Ты мне рассказывал, что где-то удачно выступил, тебя заметили и скоро туда пригласили…
– Нет, – покачал головой Павел Дмитриевич, – раньше… Намного раньше! Я ведь в институте был членом комитета комсомола, в армии вступил в партию, перед демобилизацией уже заседал в парткоме… Этот червь начальствования заполз в меня еще в детстве. Мне нравилось считать себя умнее других, командовать, поучать… Лишь в школе я почувствовал, что здесь мое место. С удовольствием занялся строительством, получал удовлетворение от уроков истории, а с каким удовольствием занимался фотографией! Наверное, эти годы в Андреевке были самыми насыщенными и счастливыми в моей жизни! А потом… Потом подлаживался под каждого нового начальника. Смотрел в рот, научился мыслить его мыслями, выказывать восхищение умом, деятельностью, всегда был на месте, под рукой. Писал доклады, собирал факты и фактики, да что говорить! Номенклатура – она коварная штука! Покрутившись в ней, начинаешь верить, что ты исключительная личность, рожденная только командовать и руководить. Это теми, кто ниже тебя на служебной лестнице… А кто повыше, тот бог и судья! И еще пример для подражания. Не надо обладать глубокими знаниями, важно выглядеть импозантно, иметь значительную внешность, с важным видом изрекать прописные истины – это все перед низшим звеном, перед толпой. А перед начальством гнуть спину, кланяться, угадывать его желания… Вот ступеньки в те времена наверх! И не я один прошел по ним, а многие, очень многие! А теперь они, конечно, не хотят признаться, что прожили жизнь, как… Да и как признаться в таком? Люди-то стали смотреть на руководителей совсем другими глазами. Если ты пустое место, то, будь добр, уйди! А уходить-то с теплого местечка не хочется, вот и вертятся, пристраиваются к перестройке, играют в демократию, а сами по ночам зубами скрежещут от злобы и тоски по былым годам…
– И дураки те руководители, которые цепляются за старое и ждут, что все вернется на круги своя, – заметил Казаков. – Им все еще не взять в толк, что многие из них уже давно выглядят перед народом голыми королями. Ведь этим людям не привыкать хвалить начальство, когда оно в чести, и поносить его же, когда оно рухнет… Один «деятель» специальную тетрадку завел, куда записывает фамилии всех тех, кто его покритиковал на собрании, другой, наоборот, всех, кто на него ополчился, на командные должности назначает, включает крикунов в издательские планы, третий по телевизору выступает, заигрывает перед молодежью, мол, я ваш, за перемены… В общем, каждый перестройку подстраивает под себя.
– Знаешь, Вадим, – сказал Павел, – я хочу подать заявление министру – мол, прошу по собственному желанию…
– Боишься, что выгонят? Решил упредить?
– Выгонять меня никто не собирается, я как раз попал в разряд тех, кого, покритиковав и поправив за допущенные ошибки, оставляют служить и делом доказывать, что ты перестроился. Дело в том, что я по новому руководить людьми уже не смогу. Разве можно в нашем возрасте переделать себя самого? Это в молодые годы, а теперь… – Павел махнул рукой. – Да и до пенсии недалеко.
– Не записывай себя в старики, – сказал Казаков. – Ты крепок и здоров. И потом, не забывай, что некоторые люди, ушедшие на пенсию с крупных постов, зачастую чувствуют себя обворованными и пребывают в ненависти ко всем и ко всему, что делается без их участия.
– Мне это не грозит, – улыбнулся Павел Дмитриевич. – Приеду в Андреевку и буду учить ребятишек, как мой отец… И жена не возражает. Она у меня любит деревню, природу…
Хотя он произнес это якобы в шутку, Вадим Федорович понял, что друг его всерьез над этим размышлял. И приезд его в Андреевку не такой уж неожиданный…
– Я ведь в последние пятнадцать лет ни одного снимка на природе не сделал, – продолжал Абросимов. – Тянет в лес, к зверюшкам, птицам, бабочкам, стрекозам! Помнишь, какие я снимки делал?
– Быстро же ты сдался, Паша, – после продолжительной паузы сказал Казаков. – Уйти, конечно, можно, но лучше победителем, чем побежденным.
– С кем же прикажешь сражаться? – глядя на небо, спросил Павел Дмитриевич.
– С самим собой, – сказал Вадим Федорович. Абросимов долго молчал.
Небольшое облако на миг заслонило солнце, вода в Лысухе сразу потемнела, а валуны в ней засветились малахитом. Над лугом парил коршун, концы его неподвижных бронзовых крыльев напоминали длинные тонкие пальцы.
– Устал я, Вадим, – сказал Павел Дмитриевич. – И потерял вкус к работе, как и мой покойный отец когда-то. Помнишь, пришел к первому секретарю обкома и подал заявление об уходе с партийной работы? А я, видно, пошел не в него, а?
– Тебе виднее, – дипломатично ответил Казаков.
– Отец мой ушел, когда корабль был на плаву и с раздутыми парусами, – проговорил Абросимов. – Когда дождем, как ты говоришь, на головы подхалимов и деляг сыпались награды, премии, а вот мне приходится как крысе бежать с тонущего корабля…
– Не казни себя строго, – сказал Вадим. – Такое время было… Вот и народилась целая прослойка подхалимов, угодников, рвачей, обманщиков.
– Ты имеешь в виду и меня?
– Ты остановился где-то посередине, – смягчил свои слова Казаков.
– Я не остановился, я шел в гору… Привык ко всему, что происходило вокруг, считал, что так и нужно. Меня-то лично ничто это не задевало.
– Тогда уходи, Паша, – жестко сказал Вадим Федорович. – Не дадут школу – иди учителем.
– Спасибо, друг, утешил, – криво усмехнулся Абросимов.
– А чего ты от меня ждешь?
– А ты лично, Вадим Казаков, что ты получил? Тебя стали больше издавать, о тебе пишут, печатают в журналах?
– Если бы меня только это волновало, то грош цена была бы всем моим книгам. Я льщу себя надеждой, что меня потому читают, что я всегда говорил правду, даже тогда, когда она некоторым глаза колола…
– Ты прав, – прикрыл глаза светлыми ресницами Павел Дмитриевич. – Тем, кто не может перестроиться, – слово-то какое простое, а ведь за ним черт знает что стоит! – тем нужно уходить. Нет, это далеко не каждому под силу.
– Я вот о чем подумал: кто Рашидова писателем сделал? Его, слава богу, разоблачили, а те, кто прославлял его в печати, писал о нем монографии, называл классиком советской литературы, – те остались в стороне… Вроде бы они и ни при чем.
– Надеюсь, ты понимаешь, что я ни в каких махинациях не замешан? – посмотрел в глаза другу Павел Дмитриевич. – До этого я еще не докатился. Правда, пытались некоторые подкупить, да я гнал их с подарками из кабинета в три шеи!
– Гнал из кабинета… – насмешливо повторил Вадим Федорович. – Их надо было гнать с работы! Из партии!
– Я о многом догадывался, Вадим, – произнес Павел Дмитриевич. – Но поверь, то, что сейчас становится известным, о чем пишут в газетах и журналах, для меня такое же откровение, как и для всех.
– Верю, – сказал Вадим Федорович. – Я пытался на собраниях говорить правду о злоупотреблениях в нашей сфере, так меня высмеяли… Они теперь за перестройку: ругают то, что раньше хвалили, изобретают новые идейки, заигрывают с молодыми писателями… А вот Алексей Стаканыч из издательства и теперь в своей редакции заявляет, что перестройка и все нововведения – это чепуха! Все должно быть как и раньше… А тех, кто критикует начальство, нужно так прижать, чтобы и другим было неповадно! Стаканычу-то в те времена жилось ой как сладко!
– И этот Стаканыч все еще работает? – поинтересовался Павел Дмитриевич.
– Пока сидит в своем кабинете, причем стол поставил так, чтобы к входящим сидеть спиной… К сожалению, до таких, как Стаканыч, Монастырский и некоторые другие, еще не добрались…
Снова большое облако наползло на солнце, легкий ветерок белкой проскакал по вершинам деревьев, заставил басисто загудеть железнодорожный мост. Большая коричневая стрекоза сверху спланировала на сумку Абросимова. Издалека пришел металлический шум, послышался гудок тепловоза. Товарный состав неожиданно вынырнул из зеленого туннеля на чистое место, прогрохотал через мост. На открытых платформах впритык одна к другой проплыли «Нивы», светлые «Жигули». Состав снова скрылся в зеленом туннеле, железнодорожный мост еще какое-то время пощелкивал, потрескивал, потом затих. И тогда звонко, так что по лесу загуляло эхо, тренькнул блестящий рельс.
– Надолго к нам? – спросил Казаков.
– К нам… – усмехнулся Павел Дмитриевич, поднимаясь с травы. – Точнее будет – к себе, Вадик.
– Вот Дерюгин «обрадуется»…
– Все еще держится за дом? Ведь один остался, ему, кажется, уже стукнуло восемьдесят?
– После того как Федор Федорович умер, дом совсем опустел, – заговорил Вадим Федорович. – Мой братишка Гена хотел, чтобы там поселилась его дочь с мужем, так Григорий Елисеевич на дыбы: «Не желаю, чтобы там кто-нибудь еще жил! Я его строил, я в нем и буду свой век доживать…»
– Тебя-то не притесняет?
– Привык… Да он теперь не так уж часто сюда наезжает. Но ключи никому не отдает.
– Умная голова был Федор Федорович, – вздохнул Абросимов. – Ему еще восьмидесяти не было?
– Один год не дотянул. А скрутило его в три дня: простудился в Великополе, воспаление легких и… конец. Похоронили в городе рядом с матерью.
– А ведь, кажется, совсем недавно мы с тобой сюда мальчишками бегали купаться, прыгали с моста в речку. Потом война, партизанский отряд… А теперь сами дедушки, черт побери!
Они поднялись по тропинке на пути и зашагали в Андреевку. Рельсы багрово поблескивали, от шпал пахло мазутом, мелкие камешки выскакивали из-под ног и со звоном ударялись о рельсы.
– Гляди, семафор убрали! – удивился Павел Дмитриевич.
– Спохватился! – улыбнулся Вадим Федорович. – Уже лет двадцать, как установлены на нашей ветке светофоры.
– А как Лида и Иван Широков? – помолчав, спросил Абросимов.
– Ты разве не знаешь? – посмотрел на него сбоку Казаков. – Болеет Иван. Нужна, говорят, операция на сердце. А Лиду в этом году избрали председателем поселкового Совета. Единогласно.
– Она, чего доброго, меня тут и не пропишет, – усмехнулся Павел Дмитриевич. На полное лицо его набежала тень. – Очень изменилась?
– А мы разве с тобой не изменились?
– Женщины быстрее стареют, хотя и живут дольше нас, мужиков.
– Веселая, с внуками возится. Младший сын женился, с ней в доме живет. И с невесткой ладит. Ты же знаешь, у Лиды легкий характер. И деловой оказалась. Новый клуб в поселке построила, детсад, амбулаторию.
– Надо же какие у нее таланты открылись, – покачал головой Павел Дмитриевич.
Они поднялись на крыльцо дома, в ручке двери увидели свернутую в трубку телеграмму.
– Тебе, – с усмешкой протянул зеленый листок с текстом, написанным от руки, Вадим Федорович.
Абросимов вслух прочитал:
– «Срочно возвращайтесь Москву коллегия министерства состоится в среду…» Послезавтра, – вертя телеграмму в руке, проговорил Павел Дмитриевич. – Придется завтра днем из Климова выехать.
– Ты что же, удрал? – с любопытством посмотрел на него Казаков.
– Надо ехать, – озабоченно сказал Павел Дмитриевич. – Отсюда автобусом, а из Климова много поездов на Москву. До завтра еще времени вагон… Знаешь что, Вадим? Давай баню истопим, а? Попаримся! Веники наломаем вон с той березки! – кивнул он на лес, что со всех сторон подступил к полотну.