Текст книги "Еще до войны"
Автор книги: Виль Липатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
3
С тех пор и зажила в Улыме странная девица Раиса Колотовкина. На второй день после приезда в деревню она отправилась в райцентр кончать десятилетку – всего год оставался. А через зиму, в конце июня, Рая вернулась в Улым, чтобы готовиться к экзаменам в политехнический институт.
Пока племянница училась в райцентровской средней школе, дядя Петр Артемьевич с помощью лучших улымских плотников прирубил к своему большому дому еще одну комнату – окнами в палисадник. В прирубке густо покрасили полы, навесили тюлевые занавески, поставили этажерку для книг. Жена председателя Мария Тихоновна на станке собственноручно выткала для племянницы цветастую половую дорожку, каждый из трех братьев Колотовкиных выделил двоюродной сестре по подушке; ватное одеяло заказали в райцентре, а остальное у Раисы было, хотя Мария Тихоновна пришла в ужас, когда увидела войлочный потник, на котором Раиса спала. Сам войлок был тонкий и твердый, чехол на нем – из грубой парусины, а на чехол кто-то пришил пятиконечную звезду, видимо, снятую с боевого седла. Пахло от войлока густым лошадиным потом, сухими травами и еще чем-то таким, что заставляло чихать.
Поужасавшись, Мария Тихоновна живенько наладилась одарить племяшку периной – кой-какой пух был у нее в запасе, а все остальное она добрала, обойдя улымские дворы, хозяйки которых, узнав про войлочный потник, кривились от жалости к сиротинке. Пуха поэтому собралось перины на полторы, но тут случилось непредвиденное: Раиса заявила, что на перине спать не будет.
– То ись как? – отчаянно удивилась Мария Тихоновна. – Это с какой корысти ты на перине спать не желаишь, Раюха, когда у тебя от потника вся беда?… Кака беда? – еще больше удивилась она, когда племянница на нее поглядела исподлобья. – Да та беда, что на тебе бабьего мясу нету!
Тетка всплеснула белыми руками и, опустив их, застыла в горестно-задумчивой позе. Круглое ее лицо покрылось добрыми морщинками, глаза обесцветились, а губы сделались прозрачными, словно их пронзили насквозь солнечные лучи.
– Так вот я тебе выражу, Раюх, что это все от его, от потника, проклятушшего! – печально сказала она. – Потник мясу наращиваться не дает! Когда ты спишь, он, потник то ись, тебя только в длину расти пушшат, а в ширину мяса не дает. Еще сказать, от потника лошадем вонят! А это ладно ли, ежели тебе пора замуж выходить?
После выпускных экзаменов Раиса приехала в Улым усталая, в лице ни кровиночки; три дня она отсыпалась в своей большой чистой комнате, а на четвертый – вечером – снарядилась погулять по деревне. Из матросского костюма она чуточку выросла, но все же решила надеть его. Костюм целый год провисел в кедровом шкафу, а все равно пахнул городом, детством, просторной отцовской квартирой.
Прежде чем выйти на улицу, Рая походила по крашеному полу, потом присела на высокую кедровую табуретку и стала глядеть в распахнутое окно, за которым приглушенно чирикали сытые воробьи. У одного хвост был выдран – наверное, постаралась соседская кошка, у остальных хвосты были в целости, но перья серели от уличной пыли. Потом откуда-то непрошено прилетела чистенькая сорока, повертевшись на ветке, замерла, глядя на воробьев укоризненно, – надо полагать, думала, что воробьи еще большие сплетники, чем она сама.
Улымская улица была пустынна и тиха, пыль на дороге лежала шелковая и нежная на взгляд.
Солнце уже скатывалось на зареченский запад, было слышно, как позванивают боталами коровы…
«Надо, надо прогуляться, – подумала Рая, улыбаясь самой себе. – Выйду на берег, посижу, подумаю…» Улыма она еще как следует не видела – все бегом да рысью, и было любопытно, что ждет ее на длинной улице, какова деревня, в которой родился и вырос отец.
Сорока заверещала, затрясла хвостом и улетела, кренясь почему-то на бок, словно на улице был ветер, хотя в палисаднике листья на черемухах висели мертво, такие же серые от пыли, как воробьиные перья… «На берег не пойду, – подумала Рая решительно. – Лучше посмотрю, что делается в клубе…» После этого она поднялась с табуретки, взяла с этажерки томик Чехова и развернула книгу на рассказе «Ванька» – сразу стало жарко щекам и под тельняшкой сильно застучало сердце.
– «Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в учение к сапожнику Аляхину…» – басом прочла Рая и откинула назад прядь волос со лба точно так, как это делал герой фильма «Учитель»…
После этого девушка громко рассмеялась, бросила книгу на гору подушек – одна одной меньше, закружившись, надула юбку колоколом и, когда коленям стало холодно, сама себе погрозила пальцем: «Легкомысленна ты, Райка, на удивление. Я в твоем возрасте ротой командовал!»
Разгладив юбку, девушка чинным шагом вышла из дому.
Все в мире было так, как в тот сентябрьский день, когда «Смелый» привез Раю в деревню, – клонилось большое красное солнце, тайга заботливой стенкой окружала дома улымчан, над темной Кетью белыми гребешками волн парили спокойные чайки; над Заречьем еще при солнце вызревал остророгий месяц, похожий на смеющийся рот, прозрачный, как промасленная бумага.
По длинной желтой улице гуляла спокойная молодежь, лузгая кедровые орехи; старики и старухи, как только схлынул зной, уселись на лавочки возле своих домов и умиротворенно помалкивали. Мальчишки проволочными загогулинами катали по улице обручи от колесных ступиц. Быстро ездил на единственном в деревне велосипеде брат учительши Жутиковой – пятнадцатилетний Володька. За ним бежала стайка почтительных приятелей.
Прошагав метров двести медленными шагами, Раиса заторопилась, так как все не успевала поздороваться первой с вежливыми стариками и старухами: она только повертывала голову к оградной скамейке, только открывала рот, чтобы сказать: «Здравствуйте!», как те уже кланялись ей издалека, поднявшись со скамейки, говорили почтительно: «Драствуйте!» – и глядели на нее, как на солнце, сощурившись. Поэтому девушка ускорила шаг, но и это не помогло – старики и старухи опережали, считая долгом здороваться первыми с незнакомым человеком. Так, опаздывая, Раиса перездоровалась со всеми старшими Мурзиными и Сопрыкиными, Кашлевыми и Колотовкиными – ее разнообразными родственниками, с остяками Кульманаковыми и Ивановыми, похожими друг на друга стариками и старухами – у всех торчали из желтых зубов прямые длинные трубки с медными колечками на чубуках.
Едва Рая отдалялась от поздоровавшихся стариков и старух, они медленно повертывались друг к другу, помолчав для солидности, обменивались впечатлениями. Конечно, выход на улицу председателевой племянницы был делом необычным, событийным для тихого Улыма, и потому за девушкой катилась волна возбуждения, как перед новым кинофильмом или приездом в деревню районного начальства. У большого дома Сопрыкиных, например, сам родоначальник, дед Сысой, живущий на земле девяносто три года, проводив девушку взглядом, нюхнул воздух, пососав впалыми губами ус, сказал своей глуховатой старухе тихо:
– Не одобряю я Петру Артемича! Нет, не одобряю! Чего это он племяшку на инженершу сбирается выучивать, когда ее надоть обратно от грамоты ослобонить…
Старик помахал в воздухе палкой и обозлился:
– Ты думаешь, почему она така худюща? От грамоты… Ты не молчи, язва, кода с тобой мужик говорет! Я тебе кричать не собираюсь – у меня жила надорванная!
Дед Сысой был глуховат еще более, чем старуха, но считал себя слухменным.
– Как ты была язва-холера, так и осталася, – зашипел он сквозь бороду. – Надоть бы тебе укорот дать, но мне силы вредно спущать: я лажу утресь на рыбаловку съездить…
Потом дед обмяк и запечалился:
– В жир, конечно, девка войтить может, однако насчет ноги у меня большо сомненье. Ногу ты короче ей не дашь, а ежельше на такой ноге мясо нарастет – это срам! Нд-а-а! Придется ей при длинной ноге жизню мыкать… Жалкую я Петру Артемича!
Июньская река была светлой, вода сейчас походила на жиденький чай, хотя в иные времена бывала темнее чифиря; полетывали над рекой испуганные утки, присев на воду, сразу зазывали других на сытые забереги, густо обросшие травой. Бесшумно парили над коричневой водой чайки, ничего не высматривали внизу, а глядели вдаль, точно собирались улетать в жаркие края.
Возле бревенчатого клуба было еще безлюдно – сидели на замшелой лавочке три сонных парня, стояла в дверях, подбоченившись, сторожиха тетя Паша, а в самом клубе кто-то играл на гармошке «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой…».
Клуб вовсе и не походил на клуб. Стоял большой дом из лиственничных бревен, обыкновенный жилой дом, в котором для пожарной безопасности прорубили запасные двери, сняли внутренние перегородки да покрасили желтой краской маленькое крыльцо; возле дома раньше, видимо, росли черемуха, рябина и акация, но деревья срубили, чтобы клуб было далеко видать, – торчали темные пеньки. На крыше клуба никнул в безветрии совершенно побелевший флаг, а над дверью висел такой же выцветший плакат: «Женщина в колхозе – большая сила», так как в начале июня в районе проводился слет доярок-ударниц.
Посмотрев на сторожиху тетю Пашу, Рая весело улыбнулась: эта женщина действительно была большой силой. Тете Паше, наверное, давно стукнуло шестьдесят, было у нее черное от времени и солнца лицо, но стояла она в клубных дверях так коренасто и могуче, что лицо казалось чужим, взятым от настоящей старухи. Тело же тети Паши, обтянутое цветастым ситцем, кичилось здоровьем, белой кожей и бугорками мускулов. Расставив ноги, подбоченившись, она глядела на девушку, и в глазах тети Паши вызревало то выражение родственности и заботы, к которому Рая еще не могла привыкнуть, когда видела его на лицах незнакомых людей.
– Ты, Раюха, на лавочку-то не садись, – сказала тетя Паша и отчего-то вздохнула. – Лавочка-то вся мазутом обляпана, а на тебе кустюмчик городской… Я тебе лучше табуретовку из клуба выну… Ты покуда стой на месте, никуда не поспешай!
Коренасто и тяжело ступая, тетя Паша вынесла из клуба могучую кедровую табуретку, поставив ее возле Раи, вернулась на прежнее место, но подбочениваться не стала, а, наоборот, горестно подперла рукой подбородок и опять тяжело завздыхала:
– Ты садись, садись, Раюха…
В клубе кто-то по-прежнему старательно играл на гармошке «Трех танкистов», врал напропалую, все сбиваясь на одну тоскливую ноту; три сонных парня на замшелой скамейке на Раю покосились без всякого любопытства, один из них по-мужичьи почесал затылок и тоже отчего-то вздохнул.
– Ты садись, садись, – повторила тетя Паша. – Тебе стоять без надобности.
Как раз в этот миг гармошка, жалобно пискнув, затихла, в маленьком клубном окне показалась лохматая голова гармониста, и Рая узнала Витальку Сопрыкина – приятеля двоюродных братьев. Он тоже узнал девушку, высунувшись в окно до пояса, помахал рукой:
– Драствуйте, Раиса Николаевна! Я скоро выйду, вот только доиграю…
Рая громко засмеялась, помахав ответно рукой Витальке, решительно села на табуретку и положила ногу на ногу, чтобы поматывать туфлей на высоком каблуке. «Хорошо! – легкомысленно подумала она, оглядываясь и вздергивая понежневший от удовольствия подбородок. – Буду сидеть и ничего не делать!»
С близкой реки – метров сто до берега – поддувал легкий ветер, трава под табуреткой зеленела бархатно, на высоком стебельке сидела жестяная стрекоза с отдельными глазами; было так тихо, что слышалось, как в висках пульсирует кровь, и «Три танкиста» не мешали тишине, как не мешал бы ей и многотрубный духовой оркестр: тишина жила отдельно, а «Три танкиста» существовали сами по себе.
– А ведь мы сродственники с тобой, Раюха, – задумчиво сказала тетя Паша. – Это дело так надоть выразить… Я сама собой буду не из тех Мурзиных, что баня в прошлом годе сгоревши, а я – те Мурзины, что корова вёхом объевшись… Ну теперь так будем на круг ставить, что мой-то мужик не тот Лавра Колотовкин, что нога другой короче, а тот Карпа, что цигарку из зубов не выпущат… А уж от его до тебя рукой подать, как мой Карпа твоему дяде Петра сродный брат по матери, как ихняя фамилия обратно же Мурзины… Однако это не те Мурзины, что медведь телку задрал, а те, что в погребе все лето лед, хоть целого лося клади, не протухнет…
Тетя Паша мучительно завела глаза под лоб, вспотев, зашевелила крепкими, свежими губами…
– Значится, я тебе, Раюха, два раза назад тетка. – После этого она быстро открыла глаза и покачала головой. – Всегда так: как зачну считать родню, то меня в пот бросат… Вот ты шибко ученая, так скажи: пошто это так? Деньги считаю – ничего, а родню – так прошибат… Может, у меня сердце заходится?
Ох, как хорошо было, как весело, как смешно… Рая только теперь начинала понимать, что значила строчка в автобиографии отца, начальника военного училища, писанная его крупным почерком: «Родился в деревне Улым бывшей Томской губернии…» Ей доводились родней все сорок семь улымских Колотовкиных, все пятьдесят два Мурзиных, переженившихся на женщинах из рода Колотовкиных, и даже ходили в родственниках остяки Ивановы и Кульманаковы, перемешавшие кровь с Колотовкиными и Мурзиными, по какой причине многие из мужчин русского обличья имели на подбородках жидкие и редкие волосы, их можно было и не брить.
Рая повертелась на табуретке, сморщившись, чтобы не засмеяться, начала действительно поматывать перед носом тети Паши городской туфлей на высоком каблуке. Кожа на туфле не успела запылиться и блестела хорошо, весело, отражая зеленую траву и розоватое солнце.
– Мой-то холера на рыбаловку вдарился, – прежним печальным голосом сказала тетя Паша. – Нет городьбу городить или дворову печурку перекласть, так он, язва, на рыбаловку… – Она презрительно пожала плечами. – Ты, Раюха, как взамуж выходить станешь, так сразу спроси, не рыбак ли, часом… Ну, ежельше ответит, что рыбак, ты его сразу под корень секи: «Поишши другу дуру!…» Ты моего-то мужика знашь? – И удивилась до изумления: – Это как же ты моего-то не знашь!… А вот ежели мужик по деревне идет и на ем рубаха по колено? Или еще так: сидит мужик на лавке, а на ем зимняя шапка – одно ухо другого короче? Так вот это мой и есть… Теперь знашь? Ну, молодца!
После этого тетя Паша захохотала басом.
– Он седни у меня поимеет ласку! Ведь чего, язва, придумал! Нет ему, как все, вентерями ловить, так частушкой старатся… Чебака, вишь, жареного любит! Так ты сам, зараза, его и чисть! У меня рука не казенна… Чебак-то, он мелкий!
Рая помахивала ногой, наслаждалась. Трое сонных парней на лавочке, косясь на нее, спокойно молчали; Виталька Сопрыкин с «Трех танкистов» перешел на «Катюшу»; по реке плыло розовое сосновое бревно, на нем сидела грустная чайка и поправлялась крыльями, когда теряла равновесие. От воды поднимался желтоватый свет, а левобережье, заросшее осокорями, березами и тальниками, казалось наклеенным на голубое дремное небо.
– Кино седни приедет. Звуковое! – сказала тетя Паша, поглядывая на дорогу из-под руки, сложенной горбушкой. – Механиком счас Капитон Колотовкин, твоего отца, Раюха, сродный брат… Который уж раз, язва, это кино возит!… Вот чего-то припозднился…
Виталька Сопрыкин вывел наконец неподатливую музыкальную фразу и, обрадованно прихлопнув гармошку, вышел на клубное крыльцо. Парень он был красивый, холостой, поэтому сразу начал зазывно глядеть на Раю и улыбаться кончиками губ.
Как у всех Сопрыкиных, у Витальки были тяжелые, сросшиеся на переносице брови, выгнутые и черные, а лицо медное, гладкокожее, опрятное, без пятнышка, без царапинки.
– Еще раз драсьте, Раиса Николаевна! – вежливо произнес Виталька и посмотрел на Раю добрыми, чистыми и невинно-светлыми глазами. – Очень мы все довольные вашему возврату с учебы, Раиса Николаевна! Теперь вам и погулять можно от всей души…
После этого Виталька подошел к девушке, ласково заглянул ей в лицо и вдруг, обняв ее, засмеялся. От неожиданности Рая опешила, не догадалась вырваться, а Виталька начал ее перегибать с боку на бок, играть с ней, стараясь как бы нечаянно прикасаться руками к маленьким грудям Раи.
– Не надо! – наконец вскрикнула она и выскользнула. – Ты что?
– Ничего!
Удивившись, Виталька забыл опустить руки и держал их на весу распростертыми, а брови у него оторопело поднялись да так и замерли; маленький, крепкий рот приоткрылся.
– Я ничего… – недоуменно пожав широкими плечами, сказал Виталька. – Я по-хорошему, Раиса Николаевна…
Теперь все смотрели на девушку удивленно – тетя Паша, трое сонных парней, впервые повернувшихся к ней, причем тетя Паша укоризненно качала головой и цыкала, а из глаз парней потихонечку уходила мирная сонливость.
– Ты чего брыкашься-то? – ворчливо спросила тетя Паша. – Ить Виталька-то по-хорошему, не со зла… Парень он холостой, работает славно…
Рая стояла трепетная, красная; было так стыдно, что в уголках век появились длинные слезинки, набухая, упали бы на щеки, если бы она не подхватила их платочком. Наклонив голову, девушка вытерла глаза, помедлив, повернулась и пошла прочь от клуба, сутулая от обиды, совсем тоненькая оттого, что плечи сделались узкими: походила она, наверное, на осеннюю цаплю, когда та из захолодевшего болота посматривает на южный край неба.
Сначала за Раиной спиной стояла удивленно-обиженная тишина, а потом раздался жалобный голос Витальки Сопрыкина:
– Куда же вы, Раиса Николаевна? А как же кино-то?
Но Рая все шла и шла и, наверное, завернула бы за угол клуба, если бы позади не раздались тяжелые и торопливые шаги – это тетя Паша догоняла девушку, крича на ходу:
– Стой, Раюха, погоди…
Клубная сторожиха тетя Паша бежала навстречу низкому солнцу, лицо у нее было медно-красным, и потому зубы казались белыми, молодыми. Догнав Раю, схватила ее за локоть и проговорила сурово:
– Стой, где стоишь, брыкалка!
Толстые и тугие тети Пашины губы уж было приготовились ругаться, но по щекам Раи все еще текли слезы, и клубная сторожиха смягчилась.
– Ты родного-то дядю пожалей, – сказала она. – По деревне и так разговоры бегут, что ты не девка, а шотланда – так ты не взбрыкивай… Виталька, он парень славный, добрый, веселый… Ты и в кино с ним иди, и на лавку при Витальке сядь, и людску беседу с им веди… Не позорь ты дядю-то родного, Раюха! Вы мне не чужие…
4
Кино приехало только в половине девятого. Привез фильм на самом деле Капитон Колотовкин, двоюродный брат Раиного отца; телега, темная от пыли и грязи, оглушительно скрипела, хотя на задке болталось ведерко с дегтем; от райцентра до Улыма киномеханик ехал три дня, ночевал под тальниками, кормил коня приножным кормом, устал, забурел, оброс щетиной. Лошадь шла в оглоблях медленно, понуро, за телегой двигались такие же медленные и понурые ребятишки, встретившие Капитона за километр до деревенской околицы. А впереди подводы шествовала высокая женщина с грудным ребенком на руках – жена киномеханика. Она держалась независимо и гордо, поглядывала по сторонам глазами мадонны, ноги под длинной юбкой переставляла величаво. Киномеханики в те годы считались рангом выше трактористов и шоферов; равными им, пожалуй, были только сельповские продавщицы. И потому двое Капитоновых мальчишек, едущие на отцовской телеге, тускло улыбались, пресыщенные славой.
Как только телега проехала, улымчане дружно двинулись к клубу – шли все те, кто встречал пароход «Смелый», все, кто мог двигаться. Подойдя к клубу, люди почтительно здоровались с Капитоном, покупали у его строгой жены билет и торопливо проходили в зал, чтобы захватить место получше. Первые ряды, как и полагается, занимали старики и старухи, середину первого ряда сохраняли незанятой для председателя Петра Артемьевича с женой, продавщицы сельпо Екатерины с мужем Иваном Капой, учительницы Капитолины Алексеевны Жутиковой и трактористов.
Младший командир запаса тракторист Анатолий Трифонов в клуб пришел своевременно – не рано и не поздно, то есть чуть раньше председателя Петра Артемьевича. На нем была желтая вышитая рубаха, черные брюки и брезентовые тапочки с белым верхом – знаменитая обувь конца тридцатых и начала сороковых годов. Верх у тапочек был брезентовый, широкий рант – резиновый. Когда тапочки пачкались, владелец разводил водой зубной порошок и, тщательно перемешав, щеткой покрывал брезент белой кашицей; после этого тапочки сушили, стряхивали лишний порошок и осторожно шли в них по улице, оберегаясь травы, чтобы не остались въедливые зеленые пятна.
Анатолий Трифонов ноги в белых тапочках переставлял бережно, широкие брюки имели острую складку, голова без привычной улымчанам пилотки казалась по-мальчишески круглой, несолидной. Продираясь сквозь толпу, он вел себя, как всегда, вежливо; здороваясь со стариками и старухами, низко кланялся, машинально прикладывая ладонь к простоволосой голове, с молодыми держался просто, без гордости, как равный с равными.
Проходя мимо Раи Колотовкиной, младший командир запаса приостановился, подумав, поклонился ей так, как кланялся старикам и старухам:
– С удачным прибытием вас, Раиса Николаевна! Дравствуйте!
Успокоившаяся, повеселевшая Рая стояла с Виталькой Сопрыкиным далеко от клубных дверей и слушала его рассказ о киномеханике Капитоне.
Рассказывал Виталька серьезно, вдумчиво, обстоятельно, улыбку на лицо не пускал, и поэтому все казалось смешным.
– У Капитона кила! – сочувственно говорил Виталька и поджимал губы. – Через это он на колхоз трудиться не может… Вот, скажем, надо ему за вилы браться, он бы и радый, но кила команду дает: «Не берись! Через меня, килу, погибель!» Тогда Капитон под куст ложится, килу успокаиват: «Ничего не боись, я тебя не забижу»… Вы осторожно смейтесь, Раиса Николаевна, Капитон шибко обидчивый. Если услышит, начнет кино верх ногами казать… А еще того хуже – взадпятки аппарату ход даст, от этого со смеху окочуришься! Скажем, человек бежит не передом, а задом… Вы лучшее поверните личико в тую сторону, чтобы на речку смеяться…
Рая действительно хохотала, уже без всякой опаски заглядывала в лицо Витальки и поражалась тому, какие у него славные, добрые глаза, похожие на незрелые шарики крыжовника; и пахло от парня так же хорошо, как от сторожихи тети Паши, – пшеничным хлебом и свежей холстиной, хотя он работал трактористом и должен был бы пропитаться керосиновым духом.
– Капитон через килу и динаму не крутит, – важно объяснял Виталька. – Счас вы, Раиса Николаевна, самолично узрите, какой разворот с динамой содеется…
И они начали смотреть на киномеханика Капитона, который устанавливал возле клубных дверей электродвигатель с бензиновым мотором. Капитон был высок, костист и сутул, глаза у него были по-совиному круглые и влажные от сознания собственной значительности, а движения такие, словно Капитон каждый свой жест ценил на вес золота. Устанавливая сложный агрегат, Капитон был решителен и самокритичен: сначала установил машину параллельно дверям, потом, отойдя от нее метров на пять, прищурился; заросшее щетиной лицо стало озабоченным. Капитон вокруг себя никого не замечал, ни на какие внешние раздражители не реагировал. Щурился он на машину минуты три, затем пробормотал:
– Надоть ей градус придать…
Однако когда машину повернули к дверям боком, Капитон снова остался недовольным:
– Так она вид не кажет!
Когда электроагрегат наконец установили правильно, Капитон, встряхнув головой, вернулся к реальной действительности – заметил мужиков, парней и ребятишек, которые почтительно наблюдали за его поступками и помогали устанавливать машину. Правда, спервоначала Капитон оглядывал всех людей сразу, как бы оптом, потом же стал глядеть на народ подробнее, детальнее, выделяя каждого в отдельности, пока не остановил блескучий взгляд на крупном белобрысом мужчине.
– Ты вот что, Валерьян, – задумчиво сказал он, – ты, Валерьян, по силе возможности подмогнул бы мне… Во-первых, надоть ручку провернуть, во-вторых, заметь, требовается мне халат на заду приспособить… Нам без халату кино гнать не положено. Вдруг пожар!
С этими словами Капитон Колотовкин неторопливо скрылся в клубе, пробыл там минут пять, а когда вернулся, то бережно нес за плечи синий уборщицкий халат с завязками на спине; халат был куплен за двадцать семь рублей в райцентре, какое он имел отношение к пожарной безопасности, никто понять не мог, но белобрысый богатырь Валерьян навстречу Капитону бросился охотно, перехватив ловко халат, помог киномеханику забраться в него грудью и аккуратно завязал тесемки на спине.
– Ладно! – озабоченно произнес Капитон. – Теперь, Валерьян, план у нас такой… Правой рукой ты, значится, берешься за эту вот загогулю, левой рукой ты, значится, вот в эту хреновину упирашься… Лева нога у тебя вперед идет, права нога от левой отставание имеет, но от нее правой ноге помощь… Это ты взял на замет?
– Ну, взял.
– Ладно!… Теперь отвечай, в какую сторону загогулю крутить зачнешь? По сонцу или встречь сонцу?
– Ну, по сонцу.
– Ну, ты прямь инженер Кочин! – заявил Капитон и одобрительно улыбнулся. – Тако кино есть «Ошибка инженера Кочина». Видал?
– Ну, видал…
– Молодца, Валерьян!
Киномеханик Капитон, примерившись, с размаху заложил руки за спину, отставив в сторону длинную ногу, осмотрелся итогово… Стояли в прежних почтительных позах мужики и парни, молодайки и девчата располагались отдельными группками, деревенские ребятишки – человек сто, – притихшие и озабоченные, сидели амфитеатром вокруг электроагрегата. Впереди лежали на траве трехлетние и четырехлетние, за ними – парнишки и девчонки годика на два постарше, еще дальше – девятилетние, десятилетние и так далее, вплоть до четырнадцатилетних, за которыми уж шли пятнадцатилетние, люди солидные и работящие. Эти рассеянно бродили неподалеку от девичьих групп. Весь пожилой и старый улымский народ сидел в клубе, терпеливо дожидаясь.
– Давай сготавливайся, Валерьян!
Белобрысый Валерьян Мурзин от смущения покраснел, растерялся чуточку, но ноги вместе с тем поставил правильно, так, как велел Капитон, руки тоже привел в соответствие с указаниями и замер, ожидая дальнейших распоряжений. Роста он был двухметрового, плечи имел саженные и даже заводную ручку трактора «фордзон» крутил легко.
– С богом, Валерьян!
Белобрысый мужик в четверть силы подал ручку от себя, услышав, что мотор чихнул, стал вращать быстро-быстро, словно имел дело не с электроагрегатом, а со швейной машинкой, причем вид у Валерьяна был такой, словно не он крутил ручку, а она сама вращалась. Мотор еще несколько раз чихнул, пустил Валерьяну в нос сизый клуб дыма, и на этом дело кончилось: кроме поскрипывания, ничего не слышалось.
– Так! Стой!… Раз не заводится, значься, не заводится… Потому не мельтеши, силы не показывай, подшипник не томи… Ты, Валерьян, отойди в сторонку, притихни, молчи, шибко не дыши…
Капитон так крепко почесал подбородок, что в зрелой тишине послышался канифолевый скрип щетины. Затем, важно оглядевшись, он нагнулся, помигал на агрегат и с некоторой опаской сунул пальцы внутрь.
Улымская толпа почтительно молчала, глядела на действия Капитона благоговейно, и в ней не было человека, который бы насмешливо улыбнулся или назвал бы киномеханика сапожником… За два года до войны моторы тракторов, автомобилей и динамо-машин все еще умели казаться таинственными, а трактористы, шоферы и киномеханики представлялись такими же непонятными и загадочными людьми, как попы деревенских церквушек. За два года до войны в сибирских деревнях трактор окружали плотной толпой, собравшись всем обществом, часами глядели, как бьется один на один с холодной машиной усталый, растерянный тракторист; это были те далекие времена, когда слух о том, что наконец завелся старый «колесник», передавался по деревне из дома в дом; это было еще тогда, когда шоферы ходили в кожаных куртках и перчатках, носили на кожаной кепке очки-окуляры и женились на учительницах, врачах и дочерях председателей райисполкомов.
Это происходило за два года до войны, в те дни, когда девчата слово «Москва» произносили с молитвенными глазами и умели за шесть секунд натянуть на лицо пахнущий резиной и тальком противогаз; это происходило в те далекие времена, когда в обских деревнях парней в армию провожали так, как сейчас встречают космонавтов, а старики мечтали научиться читать; это было еще тогда, когда на вельвет глядели как на чудо, а о шевиоте говорили как о лунных породах…
Киномеханик Капитон долго возился в моторе, щелкал языком и ожесточенно кряхтел, потом, выпрямившись, колдовски подмигивал в темнеющее уже небо, чесал затылок.
– Зажигание! – наконец воскликнул Капитон таким голосом, словно что-то прочел на сиреневом небосклоне. – Зажигание, будь оно неладно!
Мотор завелся только в одиннадцатом часу, завелся, как бывает всегда, неожиданно: вдруг что-то звякнуло, охнуло, из выхлопа показался черный дым, земля задрожала мелко, и мотор заработал яростно, судорожно, словно старался вознаградить за терпение; ребятишки восторженно завизжали, мужики гудели сдержанно, девчата с шумом хлынули к дверям – сделалось так оживленно, что на улице сразу появились председатель Петр Артемьевич с женой Марией Тихоновной, учительница Капитолина Алексеевна Жутикова (при шляпке и фильдеперсовых чулках), дебелая продавщица Катерина (в черном крепдешиновом платье и в белой шали с бахромой) и трактористка Гранька по прозвищу Оторви да брось. Избранные зрители шли по отдельности, зная об оставленных им местах и о том, что кино без них не начнется; влиться в ликующую толпу не торопились. Председатель Петр Артемьевич вел себя незаметно, скромно, старался идти по лунной тени, но учительница Жутикова, продавщица Екатерина и Гранька Оторви да брось держались фасонно, носы задирали, делали вид, что кино им неинтересно, а когда сошлись все-таки у клубных дверей, то стало заметно, что учительница Жутикова и продавщица Екатерина, перестав въедливо разглядывать друг друга, объединились против Граньки Оторви да брось, на которую посматривали одинаково свысока, словно спрашивали: «Это что за птица?»
– Здорово, честной народ, здорово! – говорил председатель Петр Артемьевич.
Огромное красное солнце давно спряталось за черные осокори и тальники кетского левобережья, сиреневая полоска на горизонте, остывая, линяла с каждой секундой, и носились над теплой землей острые, холодные запахи, похожие на запахи первого снега, хотя на дворе был июнь – теплый месяц в нарымских краях. Вызрела уже над стрехой клуба и налилась розовостью большая луна с вислыми хохочущими щечками, с прищуренным левым глазом, полнокровная и здоровая.
Когда страсти возле клубных дверей немного приутихли, Виталька Сопрыкин перестал рассказывать смешные вещи про трактористку Граньку Оторви да брось, взяв Раю крепко за локоть, повернул к ней желтое от лунного света лицо.