Текст книги "В ролях"
Автор книги: Виктория Лебедева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Приближался Новый год. Яхонтов понемногу выздоровел и стал появляться в театре, но, встречая Любочку, смотрел мимо, точно ее в природе не существует. Он завел себе щегольскую тросточку и ходил теперь нарочито прихрамывая. Тросточка эта очень шла к его благородным сединам. А по театру шли смутные какие-то слухи, будто Любочка, воспользовавшись болезнью Яхонтова, устроила прямо у него дома настоящий вертеп и бордель, будто толпами водила мужчин чуть не под дверь тяжелобольного и занималась с ними всякими непотребствами – нарочно громко, чтобы он слышал. Слухи эти были столь настойчивы, что даже Нина, с самого начала знавшая от Любочки все подробности происшествия, им верила. Не в том смысле, будто Любочка мужиков толпами водила, нет. Просто она сомневалась, что у них с Васей в ту ночь ничего не было. И чем больше Любочка клялась, чем яростнее отрицала, тем серьезнее становились эти сомнения.
– Да что ты оправдываешься-то? – утешала Нина. – Я ж тебя не осуждаю! И никто не осудит! Яхонтов что? Яхонтов твой – старичье. Песок уж сыпется. А твое дело молодое.
– Да какое дело?! – кипятилась Любочка. – Просто сидели, разговаривали. Ну, посмеялись. И всё. ВСЁ, ты понимаешь?!– Как не понять? – многозначительно подмигивала Нина. – Вася – он смешной. И, говорят, талантлив очень. Семенцов его знаешь как хвалит?Странная это штука – слухи. Разгорятся, что твой «сыр-бор», из-за сосенки, и пошли полыхать, сами себя питая. Бог весть, сколько народу на этом пожаре погорело… Никто в целом городе не верил бедной невинной Любочке. Никто, кроме Бориса Семенцова.
Семенцов был умен. Семенцов был прямолинеен. Связав воедино три факта, а именно: разрыв Яхонтова с невестой, которую буквально на руках готов был носить (и доносился на свою голову, дурак старый), грязные слухи о Любочке, за три года ни в чем таком ни разу не замеченной, и странное охлаждение (а лучше сказать – злобу), которое испытывал выздоровевший Яхонтов к некогда любимому ученику Василию Крестовому, – он сразу понял, откуда ветер дует. Семенцов вызвал к себе Васю и потихонечку всё выспросил. Как он и подозревал, опять Аркадий напридумывал с три короба и, как водится, над вымыслом слезами обливался.
В тот же день, после актерского мастерства, выпустив из аудитории последнего студента, Семенцов решительно запер дверь изнутри на ключ.
– Чего это ты… – удивился было Яхонтов.
Но Семенцов не дал ему договорить. Подошел, схватил за полы модного двубортного пиджака и тряхнул со всей мочи:
– Что ж ты, паскуда, делаешь?!
– Я? Да ты что, Борис… Ну, отпусти! – перепугался Яхонтов. Он даже не попытался высвободиться. Так и застыл – большой, ссутулившийся, – и смотрел сверху вниз, и видел, как блестящая лысина Семенцова становится багровой от гнева.
– Что ж ты с девочкой делаешь, я тебя спрашиваю?! – опять тряхнул его Семенцов.
– Я… А что я? – залебезил Яхонтов. – Она изменила мне. Понимаешь, из-ме-ни-ла! Не знаешь будто. Весь театр уже знает. При мне, пока я больной лежал. Из-за нее лежал, между прочим. Что ж я, теперь…
– Дурак ты! – Семенцов оттолкнул Яхонтова и брезгливо отряхнул руки.
Тот попятился, присел на краешек стула.
– Тебе легко говорить, Борис! – начал Яхонтов с пафосом. – А если бы твоя с тобой так, а?
– Как «так»? Ты сам-то хоть понимаешь, что мелешь?! И на руки к тебе она, между прочим, не сама прыгнула. Я свидетель! Ишь, «из-за нее»! И как ходила она за тобой, денно и нощно, сам видел. Своими собственными глазами! А ты теперь, стало быть, по углам про нее гнусности болтать? Хорош, нечего сказать! Браво! Брависсимо!!! Попользовался, значит, а теперь под хвост ногой…
– Ты… Вы… Вы ничего не понимаете! – Яхонтова захлестнула обида, и он даже перешел на «вы». – Да спросите хоть у Васи вашего любимого, коль скоро пришла охота вмешиваться в чужую жизнь!
Сказал и тихо, горько всплакнул. Разумеется, он был не так глуп, чтобы не понимать – ошибся, во всем ошибся. У страха глаза велики. Но механизм завертелся, история слишком далеко зашла, отступать было невозможно, и было теперь совершенно не до Любочки, самого себя обелить бы, избежать позора. Уж лучше быть жертвой измены, это все-таки по-мужски… Да кем угодно, только не старым ревнивым дураком!
– У Васи, говоришь? – усмехнулся Семенцов. – А я и спросил у Васи. Не потому спросил, что мне в чужом белье копаться приятно. А потому спросил, что Вася, в отличие от тебя, дурака, человек порядочный.
Внутри у Яхонтова все похолодело. Значит, Борис все знает…
– Вы изволите забываться! – истерично взвизгнул он, от волнения сползая на какой-то театрально-архаический лексикон. – Вы не имеете права! Потрудитесь выпустить меня из этого помещения, иначе я буду вынужден…
– Ну и дрянь же ты, Аркаша, – вздохнул Семенцов и пошел открывать. – Где мои двадцать лет? С каким бы удовольствием я тебе сейчас врезал, ты даже не представляешь…На том и кончилась дружба. В следующем году Семенцов набирал курс в одиночку.Сразу после новогодних праздников Любочке дали комнату в общежитии драмтеатра – большую и светлую, в два окна. Она, правда, была не очень удачно расположена, на первом этаже, прямо около входа, – а все-таки это было лучше, чем приживалкой у Нины на раскладушке. Знать об этом Любочка не могла, но комнатой была она обязана Борису Семенцову, который посчитал своим долгом помочь ей чем только сможет. За прошедшие годы он проникся к ней искренней симпатией и временами немного жалел, что не дал ей при поступлении шанса, срезал на первом туре. Конечно, возраст. И кривляния эти несуразные. И все-таки, чем черт не шутит… Ведь какая фактура! Героиня, истинная героиня!
Он же сделал все возможное, чтобы пресечь грязные сплетни, ходившие по театру. Конечно, совсем прекратить их было не в его власти, однако унять разошедшихся доброхотов удалось, и Любочку оставили в относительном покое. Во всяком случае, в глаза ей сальности говорить теперь побаивались. Многие стали даже сочувствовать, однако в полную невинность все равно никто не поверил.
Любочке, привыкшей жить на широкую ногу, приходилось тяжело. Впервые она остро почувствовала это перед самым праздником, когда не хватило денег на модные лаковые сапоги-чулки, которые Нине принесли по случаю и которые оказались ей малы на размер, а Любочке, наоборот, пришлись впору. Второй раз это чувство возникло в театральном кафе, где недостало несчастных тридцати копеек расплатиться за заказ, и за Любочкой записан был долг. К Рождеству родители прислали перевод, и жизнь наладилась – дней на десять. А дальше Любочка опять увязла в восхитительной бедности.
Деньги истаивали в первые дни после получки. И ведь ничего такого не покупала, что самое обидное! Комната обрастала, точно плесенью, мелкими бесполезными предметами – подсвечничками, фарфоровыми зверушками, витыми рамочками для фотографий, пуховками и кружевными салфетками, кремиками и духами, а на окнах, между рамами, где, за неимением холодильника, хранила Любочка провизию, в лучшем случае доживал свой незавидный век скукоженный желтый огрызок российского сыру, замерзший в кость. С этим нужно было что-то делать. Приближался отпуск, но ехать к родителям было страшно.
Она долго собиралась с силами, а потом написала пространное, запутанное письмо матери, где все-все ей рассказала – и про Яхонтова, и про училище, и про развод с Гербером.
Ответ не заставил себя долго ждать. Он был спокоен, даже холоден. Как ни в чем не бывало Галина Алексеевна писала о сельских новостях – папа летом собирается на пенсию, у него пошаливает сердце; в сентябре похоронили бабку Дарью – «сарафанное радио»; летом на сплаве шабашники передрались до поножовщины, так что полон огород был милиции; картошка уродилась, а морковка не очень… Как-то походя, между делом, сообщалось, что Илюшенька живет теперь у второй бабушки в Новосибирске, учится на пианино и делает большие успехи. Так что Герберовы алименты туда пересылают – на учебу, на воспитание. И от себя добавляют, конечно, как без этого. В самом конце обнаружилась набок сползшая приписка: «Папе ни полслова – убьет». Письмо было густо закапано какой-то жидкостью – может быть, водой, и буквы местами расплывались. Вокруг них стояли мутные чернильные кругляши. А между строчками читалось: «Ох и дура ты у меня, ох и дура!»
Денег, конечно, прислали. Но гораздо меньше, чем обычно.Узнав об отъезде Илюшеньки, Любочка с полчаса всхлипывала в подушку. А потом, настрадавшись, решила: «Ах, как красиво! Совсем как в фильме “Мальчики”!» Представила сына на сцене, поющим – в ладненьком пиджачке, в белой рубашечке, тщательно причесанного на прямой пробор, – и материнское сердце немного успокоилось.Вдобавок ко всем неприятностям, под Восьмое марта заявился Вася Крестовой. Он был странно серьезен и отчего-то стеснялся. В руках держал бутылку полусладкого шампанского и три растрепанных перемерзших гвоздички – их красные тряпичные головки почернели по краям, а стебли казались пластмассовыми.
– Ты чего это? – раздраженно спросила Любочка, пропуская робеющего Васю в комнату.
– Я… это… – замялся Вася.
Всегда такой болтливый, сейчас он явно не знал, что сказать.
– Что «это»?
– Я… предложение…
Бедный Вася покраснел точно рак.
– Какое предложение? – не поняла Любочка.
– Ну… замуж… Люба, выходи за меня замуж! – с этими словами Вася наконец-то протянул Любочке шампанское и цветы.
– Что-о?! Да как тебе такое в голову?.. – задохнулась Любочка.
– Ну, я подумал… Все равно ведь про нас болтают… – промямлил Вася. А потом зачем-то добавил: – Ты красивая. Очень.
Ах, с каким упоением лупила Любочка Васю по лицу мерзлым букетиком, с какой великолепной яростью! С каким удовольствием швырнула об пол шампанское, так что брызги, сверкая под неверными лучами голой лампочки накаливания, летели во все стороны и бились о стены!
А Вася даже не закрывался. Он стоял столбом, виновато опустив голову, – жалкий, лопоухий, взъерошенный – и слушал, как она кричит, срываясь на визг:
– Сволочь! Сво-олочь! Сво-о-олочь! Ты же мне жизнь сломал! Жи-и-изнь, понимаешь?! Слома-а-ал!Позже она горько пожалела об этой выходке. Но это случилось много лет спустя, когда возмужавший, похорошевший Вася стал телеведущим программы «Время». А сейчас она, пьяная от ярости и боли, все била, била – по лицу, по плечам, – пока от гвоздик не остались одни измочаленные, надломленные стебельки.Глава 24
А потом она стала Музой. Это были лучшие, легчайшие десять лет жизни.
Любочка, лишенная в одночасье и бдительного руководства Галины Алексеевны, и нежной заботы Яхонтова, целиком положилась на опыт приятельницы Нины.
Нина была типичная околотеатральная барышня. Она, легкая на подъем и падкая на развлечения, жила сегодняшним днем, ни к чему и ни к кому не прикипая сердцем, – веселая беззаботная стрекоза, пропевающая красное лето, и Любочка очень быстро научилась вести себя так же, приняла эту новую необременительную роль.
Днем они работали, а потом порхали по вечернему городу, легко входя в любое общество, где было пьяно, шумно и весело. На фоне Любочки Нина казалась невзрачной, но это была невзрачность калорийной булочки с изюмом перед сложным кремовым пирожным, так что поначалу, пока Любочка еще привычно разыгрывала неприступность, мужского внимания Нине доставалось даже больше.
– Что ж ты у меня ледышка такая? – посмеивалась Нина. – Неужели тебе не хочется? Ну, признайся? Или просто залететь боишься?
Любочка отмалчивалась. А Нина не унималась, учила ее женской премудрости, которая позволяла самой Нине чиститься не чаще раза в год.
Впрочем, Нина была не слишком удручена холодностью подруги – все Любочкины кавалеры, не получившие с наскоку того, что им хотелось, в конечном счете шли утешаться в Нинину мягкую, просторную постель, где бурно и страстно изливали ей свою неутоленность и за ласками просили сочувствия и поддержки.
Вдоволь наигравшись, пресытившись очередным ухажером, она действительно, как могла, старалась помочь заполучить Любочку. Это выходило не всегда – Любочка с детства заточена была под принца на белом коне, – но бывали и удачи. Порой Любочку начинал томить странный неуют; он постепенно зарождался внизу живота, мешал спать, работать, – и тогда Любочка делала снисхождение какому-нибудь местному богемному деятелю.
Наверное, если бы не Нина, Любочка выскочила бы замуж после первой же такой связи. Но мудрая Нина учила:
– Замуж? Ну, была ты замужем. Почитай, два раза. И чего ты там не видела? Ребенок у тебя уже есть. А в остальном – ни денег, ни удовольствия.
И Любочка вспоминала – студеную лачужку в Шаманке, квартиру на 5-й Армии, пропитанную запахом лекарств, скучную работу на почте и Илюшенькины мокрые пеленки. К тому же перед глазами постоянно была многочисленная армия коллег, несчастливых в браке – тянущих лямку от получки до получки, выводящих мужей из запоев, вытаскивающих из чужих постелей и кабаков. В итоге Любочка постепенно пришла к мысли, что замужество – это дурно, и перестала о нем думать.
Задолго до появления небезызвестного рекламного слогана она научилась брать от жизни все. Это выходило у нее легко, почти виртуозно. И каждый, кто оказывался рядом с ней, чувствовал себя обязанным дать еще и еще и счастлив был самим фактом дарения.
Для нее пели и сочиняли музыку, ей посвящали стихи, ее рисовали. У кого-то это выходило лучше, у кого-то хуже, но всякий раз Любочке удавалось подвигнуть мужчин на некий творческий акт, на небольшой подвиг. Под окнами Любочкиной комнаты, к большому неудовольствию вахтерши, летом исполнялись серенады под гитару, а иной раз кто-нибудь, подвыпив, ломился в окно с пышным букетом, собранным на клумбах города. «Вьются, точно мухи над помойкой!» – ворчала вахтерша, перебирая спицами бесконечное вязание, но начальству не жаловалась. По сути, она была добрая старушка, понимала – дело молодое.
Именно в тот период в общежитской комнатке между окнами появился портрет. Он был не нарисован в строгом смысле этого слова, а глубоко процарапан сквозь многие слои выщербленной штукатурки маленькой крестовой отверткой. Обнаженная Любочка сидела полубоком, на коленях, изогнув спину, закинув руки за голову, и все это – запрокинутая голова, острые локти, высокая грудь – казалось, образовывало трогательную кошачью мордочку. Изящная молодая кошечка, замерев, внимательно смотрела вдаль, куда-то сквозь каменную стену, и нагая женщина, вписанная в ее силуэт, смотрела вдаль вместе с ней. Портрет был вроде красивый, но странный какой-то. Любочка так никогда и не решила, нравится он ей или нет. А вот создателя его постаралась как можно скорее выкинуть из головы. Этот неряшливый, сильно пьющий и уже немолодой художник оставил по себе недобрые воспоминания. Слишком талантливый и дерзкий, подающий слишком большие надежды, он имел неосторожность устроить какую-то подпольную выставку своих и чужих графических работ. В итоге, увы, всех участников этого смелого проекта посадили. Любочку даже вызывали в милицию давать показания. Словом, все это было пренеприятно.
А через несколько месяцев около Любочки случился настоящий поэт. Он тоже был в летах, солидный и обстоятельный человек. Ходил поэт всегда в тщательно отглаженной пиджачной паре, но без галстука. Любил цитировать Пушкина. Собирался в самое ближайшее время выпустить книгу.
После первой близости (которая самым романтическим образом состоялась на скрипучем общежитском стуле, при неосторожном обращении вечно теряющем поперечину между двумя передними ножками, и ввиду этого обстоятельства содержала в себе некоторые элементы акробатического этюда), восхищенный способностью Любочки на весу раскидывать ноги почти на сто восемьдесят градусов, он немедленно начертал прямо на подоконнике, косметическим карандашом, четверостишие-экспромт:
Твои прекрасные раскинутые ноги
Лежат, как две проселочных дороги.
Куда пойти, чтобы сберечь любовь твою?
На перекрестке лучше постою.
Любочка была от стихотворения в восторге и еще долго показывала его случайным гостям, пока оно не стерлось окончательно.
Всякий раз победа давалась очередному воздыхателю с таким трудом, что это исключало даже мысль о последующих «мужских разговорах в курилке». Любочке удалось невозможное – она сохранила репутацию, несмотря на то что почти каждый, приложив достаточные усилия, получал что хотел.
Это было, впрочем, неудивительно. Все-таки Любочка была Музой, а не какой-то там театральной давалкой вроде Нины. Музе полагалось быть капризной и переменчивой. Муза имела право приходить и уходить, когда вздумается. И каждый приход ее был праздником – фактом не физиологии, но искусства.
Глава 25
Настоящий мужчина никогда не станет кормить свою Музу одной лишь духовной пищей, тем более когда вокруг столько претендентов на право обладания, поэтому каждый, кто случался около Любочки, стремился принести к ней в дом условного мамонта.
Благодаря этому счастливому обстоятельству в комнатке общежития очень скоро появились, без всякого вмешательства со стороны хозяйки, такие полезные предметы обихода, как холодильник, телевизор, просторный раскладной диван, обитый мягким бордовым плюшем, утюг с паром и доской, катушечный магнитофон, транзисторный приемник, двухконфорочная плитка, мощность которой была собственноручно и довольно серьезно усилена умельцем, ее подарившим, ковер в тон диванной обивке, размером полтора на два метра, глубокое кресло, неуместно зеленое, электрический самовар, обеденный набор на шесть персон, с супницей, и многое-многое другое. В сезон Любочке, в лучших традициях, несли мясца с охоты и рыбки с рыбалки, корзиночки грибов и ягод, а в межсезонье – всяческую ювелирную мишуру, и цветы, и хрустальные вазочки, чтобы было куда букеты ставить. Один студент художественного училища, человек чрезвычайно восторженный, но не слишком наблюдательный, стоило Любочке намекнуть – мол, не худо бы в углу комнатки смастерить небольшую полочку или подставку, – на следующий же день, с вахтершей разругавшись в пух, наволок откуда-то досок и, влекомый чистым своим порывом, соорудил книжный стеллаж от пола до потолка. Даже лаком покрыл, для пущей красоты и прочности. Книг у Любочки не водилось, но полки эти недолго пустовали – очень скоро их заселили плюшевые зайцы и фарфоровые статуэтки, флакончики с духами и туалетной водой, а в самом низу, подальше от посторонних глаз, поместились три берестяных шкатулки под украшения: отдельно под серебро, отдельно под золото и так, для прочей бижутерии.
В этом тщательно свитом гнездышке царило уютное женское счастье. Оно выставляло из едва закрывающегося шкафа разноцветные рукава, пятнадцатью парами туфель стояло у двери под вешалкой, мягким пледом ниспадало с дивана, лучилось в сережках модной хрустальной люстры, голосом радиостанции «Маяк» распевало из новенького транзистора, тяжелой гроздью разноразмерных сумочек свисало со спинки стула.
В чем был Любочкин секрет? А и не было у нее никакого особенного секрета. Просто ей доставлял радость сам факт существования мужчин на земле. И в глазах мужчин это выгодно отличало ее от сверстниц, воспитанных, в лучших советских традициях, на кинофильме «Девушка с характером».
Бог весть как ей это удавалось, но она была по-настоящему счастлива с каждым, кто сумел ее добиться. И неважно, длились эти отношения один день или один год. С ней было тепло. Она, по природе незлобивая и заботливая, кормила и обстирывала очередного избранника, и давала ему малиновое варенье с ложки, если он простужался, и пришивала пуговицы, и наводила стрелки на брюках. Она сразу начинала дружить с его друзьями, жить его интересами, тужить о его неприятностях; она слушала, не перебивая, без тени сомнения, восторгалась всем, что он ни сделает, и умела завязывать галстук пятью разными способами. Это было почти как с Героем Берлина, только герой теперь был не один.
Возможно, секрет ее счастья заключался в том, что она, по сути своей, оставалась ребенком – все той же маленькой, беззащитной, в меру избалованной хорошенькой девочкой, за которую мальчишки решали когда-то задачки и дрались до первой крови на школьных задворках. Пока она была замужем, пока воспитывала маленького сына в далекой Шаманке, она не могла позволить себе роскоши быть собой, и теперь, когда эта возможность представилась, беззаботно наслаждалась, отложив все текущие проблемы до тех пор, пока строгий учитель не вызовет к доске. Но по паспорту она давно уже числилась самостоятельным человеком, и вызывать ее к доске было решительно некому.
Должно быть, именно эта детскость стала главной причиной, помешавшей Любочке удержаться около кого-то одного. Любые, самые радужные отношения стремительно сходили на нет, коль скоро очередной избранник пытался привнести в них серьезную, взрослую ноту. Это попахивало взвешенными решениями, ответственностью и прочими проблемами, которых Любочка инстинктивно избегала.
Жизнь бурлила, каждый день был переполнен до краев, и веселого, праздничного было в этом стремительном водовороте намного больше, чем грустного и обыденного.
Почти со всеми своими любовниками расставалась Любочка по-доброму, и они еще долго после разрыва по привычке заботились о ней и заходили в гости на чай. Случалось даже, что «бывшие», защищая честь своей Музы, побивали кого-нибудь из неудачливых соискателей, получившего у Любочки от ворот поворот и с досады распустившего язык.
Конечно, роль Музы была не такой уж простой.
Настоящая Муза легка. Около нее нет места ни усталости, ни болезням, ни даже минимальному бытовому неуюту – всё это факторы принижающие, прибивающие к земле. Где тут взлететь? Ноги вязнут. А Любочка, хоть и Муза, хватала иногда насморк, или у нее желудок расстраивался, или прыщик вскакивал, не говоря уж о ежемесячном недомогании – в такие дни порхать и радоваться становилось особенно тяжело. К тому же времени катастрофически не хватало. Каждый день нужно было успеть в десять мест, и улыбаться, и выглядеть, и вербовать для своей армии новых рекрутов.
Вот и выходило, что на Илюшеньку почти ничего не оставалось.
Она появлялась один раз в год – обычно это случалось летом после гастролей, куда театральную обслугу брали наравне с актерами, – снимала в Новосибирске гостиницу на три-четыре дня и забирала мальчика гулять и развлекаться. Привозила Илюшеньке фрукты в больших картонных коробках, конфеты и пряники, разные смешные сувениры. Валентине Сергеевне презентовала неизменно сухую палку финской копченой колбасы и какой-нибудь подарочный алкоголь в яркой упаковке.
Любочке не хотелось встречаться с бывшей свекровью. Не по вредности характера. Просто Любочка, о северных похождениях Гербера ничего не знавшая, чувствовала себя виноватой, разрушительницей семьи. Меж тем Валентина Сергеевна, уже несколько раз побывавшая с визитом в Мамско-Чуйском районе, понянчившая вторую внучку, познакомившаяся поближе с новой невесткой, ни в чем Любочку обвинять даже не думала. Во-первых, Валентина Сергеевна была женщина интеллигентная и выяснять отношения не любила; во-вторых, столько лет проработав при университете, пусть даже и на малых должностях, она очень хорошо считала, и тот факт, что внучка родилась почти сразу после развода, не ускользнул от ее внимания. Зная Герберову склонность к преувеличениям, она не слишком верила в историю Любочкиного сожительства со старцем в пижамных штанах. К тому же находила новую невестку особой вульгарной и симпатии к ней не питала.
Но они так и не поговорили. Пока Любочка прятала глаза и отмалчивалась, остро переживая свою вину, Валентина Сергеевна томилась стыдом за сына, боялась задать неосторожный вопрос, который мог бы ранить бедную девочку. Ведь той и без того несладко приходилось: мыслимое ли дело – отдать ребенка чужой тете, лишь бы он получил достойное образование. Это ж какую силу воли иметь надо?! Прибавьте сюда еще расстояние между Иркутском и Новосибирском, счастливое неведение Валентины Сергеевны, так никогда и не узнавшей, что Любочка не актриса, счастливое неведение Любочки, тоже никогда не узнавшей, что никакой Гербер не брошенный, и картина будет полной.
Илюшеньку обычно передавали с рук на руки в холле гостиницы, где уже был забронирован для матери и сына двухместный номер. Валентина Сергеевна и Любочка церемонно раскланивались, наскоро обсуждали предстоящие культурно-развлекательные маршруты и расходились, пожелав друг другу всяческих благ. А потом для Илюшеньки начинался короткий яркий праздник, во время которого он объедался сладостями, опивался лимонадом и получал в подарок столько игрушек, на сколько у него хватало фантазии. В первые годы он все ластился к матери, все держал ее за руку, даже засыпая, и горько плакал, когда она уезжала. Потом для него наступил период серьезных вопросов. Илья был обычным мальчиком, он мечтал о настоящей семье, в которой были бы любящие мама и папа, и он отказывался понимать, отчего это невозможно. Ведь мама была, и папа был, но почему, почему они обитали в разных городах, за много километров друг от друга, и не хотели даже встретиться? Любочку подобные вопросы вгоняли в тоску, потому что ответа она и сама не знала. Впрочем, особой вины перед сыном в такие моменты Любочка не чувствовала – пользуясь своими обширными знакомствами, она к тому времени уже встала на очередь и твердо решила: как только у нее появится свой дом, она немедленно заберет мальчика, и бог с ней, с учебой. Это давало ей некоторое моральное право не понимать, чего, собственно, ребенок от нее добивается. Она много раз терпеливо объясняла ему про новую квартиру, которая вот-вот появится у них, отчего же он как будто не слышал? Илюша спрашивал, спрашивал, потом неизменно начинал канючить: «Мамочка, забери меня! Ну пожа-а-алуйста!», умильно заглядывал в глаза и больно обнимал за шею, а куда, скажите, было его забирать? Не в общагу же театральную! Там один общественный душ чего стоил!
Но прошло еще несколько лет, и вопросы неожиданно кончились.В маленьком уютном кафе, куда они зашли отметить долгожданную встречу, Любочка, дурачась, привычно попыталась взъерошить непослушную Илюшину челку и неожиданно почувствовала, как он отдергивает голову. Волосы мягко ускользнули из-под руки, едва чиркнув по пальцам, и Любочка услышала смущенное, неловкое какое-то: «Мам, пожалуйста! Ну не надо!» Рядом с ней сидел взрослый юноша выше ее ростом – красивый, как она сама, крепкий, как Гербер в молодости, и неизвестно в кого очень серьезный.В сентябре того же года хоронили Петра Василича, который скоропостижно умер от сердечного приступа прямо под своим вечно сломанным «москвичонком».
Там и нашла его Галина Алексеевна. Уже вечером. Встревожившись, чего это муж так долго не идет к ужину – совсем, старый дурак, с ума спятил, – она, с твердым намерением ругаться, отправилась в гараж. Петр Василич уже остыл. Он лежал навзничь, откинув правую руку, еще сжимавшую гаечный ключ, и заострившееся серое лицо его было в машинном масле.
Любочке, ничего не попишешь, пришлось ехать в Выезжий Лог, куда она не совалась со времен памятного объяснительного письма. Конечно, она любила родителей. Но, как это часто случается с детьми, ужасно боялась, что мама ее заругает, и этот страх оказался сильнее любви.
Галина Алексеевна после смерти мужа как будто съежилась. Она тихо стояла у гроба, сгорбленная и жалкая, с помертвевшими глазами, из которых катились редкие слезы. Любочка стояла рядом – как всегда прекрасная, в концертном черном платье до пола, с распущенными по плечам пышными локонами. Когда стали прощаться, Галина Алексеевна не заголосила, даже не подошла – только отвернулась, сотрясаемая беззвучными рыданиями. А Любочка, в порыве дочерней вины, напротив, кинулась к гробу, буквально легла на него и начала было плакать. И в тот же момент с ужасом почувствовала, что не может выдавить из себя ни единой слезиночки, даже самой пустяшной. Тогда она уперлась лбом в папину окостеневшую грудь, так что волосы растеклись по телу, закрывая от посторонних глаз Любочкино испуганное лицо, и несколько раз вздрогнула плечами – в точности как Галина Алексеевна. Никто из соседей ничего, разумеется, не заметил. Но, поспешно отходя от гроба, Любочка закрывала лицо платочком и, охваченная паникой, рьяно терла сухие глаза. Ей казалось, что буквально все на нее смотрят – и видят, и осуждают.
А весной Любочке дали долгожданную квартиру. Двухкомнатную, ведь у нее был мальчик. Только Илюше все это было уже не нужно – он окончил восьмилетку и уехал учиться в Москву, в Гнесинское училище.
Глава 26
Многообещающий режиссер Лёва Бурмин приехал из Ленинграда, где ему не дали поставить «Взрослую дочь молодого человека». Что заставило его добиваться этой постановки – творческая ли смелость или молодая глупость, не умеющая учитывать исторического периода? Как бы там ни было, Лёва обиделся, собрал вещи и уехал – сам себя сослал в Сибирь.
Он был чрезвычайно талантлив, и это дало повод злым языкам шептаться по углам: «Ну посмотрите! Какой же он Бурмин?! В лучшем случае – Бурман, а еще вернее – Бурштейн!» Косвенным доказательством этих слов служили Лёвины темные кудри, немного отливающие рыжиной, крупный нос и малый рост.
Лёве было двадцать восемь, Любочке – тридцать четыре.
Она, признаться, не сразу его заметила. К моменту знакомства Лёва успел обжиться в городе и приобрести в местном театральном сообществе вес. Во время очередной богемной вечеринки (вроде бы это был чей-то день рождения) Любочка с удивлением заметила, что основной поток внимания, традиционно направленный в ее сторону, преспокойно течет себе мимо, а до нее, до Любочки, докатываются лишь жалкие пьяные ручейки. Заинтригованная, Любочка пошла по направлению потока, и в дальнем углу комнаты обнаружился худенький взъерошенный мальчик. Он сидел в продавленном хозяйском кресле, вальяжно перекинув ноги через подлокотник, прихлебывал вино из чайной чашки и рассказывал. Точнее – вещал.
Мальчик вещал, а слушатели ему внимали. По бокам кресла, прямо на полу, пристроились раскрасневшиеся театральные барышни, чьи взоры направлены были прямиком мальчику в рот, но и сильная половина от них не отставала – никто не перебивал оратора и не спорил с ним. Напротив, кивали согласно, поддакивали.
Любочка отыскала глазами Нину, пробралась к ней, подергала за рукав:
– Кто это?
– Ну ты даешь! – громким шепотом восхитилась Нина. – Это ж сам Лёва Бурмин! Совсем ты в своих отдельных квартирах одичала!
– А он кто?
– С луны ты свалилась, что ли?! Режиссер. Знаменитость ленинградская. У нас в ТЮЗе теперь ставит.



























