Текст книги "Пупок"
Автор книги: Виктор Ерофеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Бессонница
Спать! Спать! Спать… Свернуться в калач эмбриона, покрепче прижаться к подушке – и спать. Спать присно! Спать, когда люди спят. Спать, когда люди не спят, а напротив: в ритме старой фильмы в метель мельтешат к остановке, спать, когда они точат детали, торгуют, гордятся собой, спать в день весеннего равноденствия и позже: в апреле и мае, спать в высокий июльский полдень, в гамаке, под запах смородины, крики детей, босоного бегущих по песку, спать в дождь, в предвкушении обеда и после обеда – спать, завалясь на бугристый дачный диван, схожий ландшафтом с Тульской губернией, и сон поманить, отстегнув тугую пуговицу брюк, ловя воздух всем животом своим – почивать. Спать сейчас; после пива законным мужеским сном. Жить. Жить регулярно, старанно с супругой, чтоб больше и сладостней спать. Чтоб беспробудно. Спать много – зимой, спать с румянцем, с морозца, с охотничьей на губах водкой, спать повсюду, где хочется спать – там и спать, и в чем хочется, вплоть до пижам, а также после бодрящей осенней трусцы по осеннему хвойному лесу, то – пролог к глубокому сну, укройся клетчатым пледом. И спать уж совсем беззаконно, без задних ног, замирая от высшей сладости беззаконного сна – спать, когда тебя ждут, заждались, понадеялись – не дождутся! – спать! – спать напропалую, просыпая свидания, банкеты, вокзалы и дебаркадеры, знакомства, ревизии, спать крепко, наотмашь, дрыхнуть взасос, когда коллеги коллегу выносят из морга с недобрым лицом – обойдут! обойдутся! – еще пуще спать, когда пахнет скандалом… Как спится под стражей! Мертвецким сном спать в русском суде, дожидаясь развода – семейный дезастр – и чутким сном не спать никогда, а только в лесу, опасаясь диких зверей, но безудержно, нестерпимо, самозабвенно спать, мажорно храпя, как хохол, торжествующим звуком, и пуская слюну, – спать под сенью самодержавия, в ограде православия, в духе полного братства – спать, в кровати о четырех ногах… Лечь – рано, с вечерней зарей, в половине девятого, с чистыми помыслами – и проспать безобразнейшим образом до двух, покемарить до трех, размышляя о том в междучасье, кто на великой войне всех народов первый прибегнул к газам: немец иль русский? – и думать так: небось, шельма-немец! – и, побираясь в заветных местах, шептать: «Благодетельница, не погуби… Облегчи участь стареющего никчемного человека!» – в день весеннего равноденствия, но можно и позже. Тогда же и встать, отекшие члены продвинуть к ванной, презирая позывы к физическим экзерсисам, без смутных угрызений; лежать в жаркой ванне и вопрошать: ужель шельма-немец? – ответа не требовать, в заговорах по каждому пустяку не состоять, но лежать, отдыхая, выковыривая запасы сладчайшего свойства, благодаря чему разрешите выйти к завтраку совершенным огурчиком, даже с пробором, увидеть в окно хмурость неба, шалман и кучки людей на снегу – это русские люди стоят, каждый в шапке, с налимом в руке, – и тогда, отпраздновав пробуждение под сенью французского равенства, в ударе, однако, своей самородной народности, в угаре того же опять православия чашкой дрязнящей ноздри арабики – продукт басурманский, – а, значит, отпраздновав пробуждение несколько по-басурмански, – провалиться на сей бугристый наемный диван, прикрывшись в природной стыдливости книгой; в ней кожаная закладка – она с бахромой и, разумеется, дареная – упереться в умные строки, задвигать глазами, пока, вдруг прозрев, не вздрогнет лицо, будто лед перед ледоходом, пока не разъедется, не расползется лицо во все стороны, а брови, напротив, слетятся, стервятники; и скрипнут уключиной челюсти, и полетит в глаза прибрежный песок, по коему с криком бегут босоногие дети, но крика не слышно, поскольку уши слышат одно лишь течение крови, и рябь неглубокой и пресной воды успокоит систему – и щедро засосется в грудь кислород – и мало-помалу воссоединится портретное сходство, неся благодать, – и выпадет – перекрестивши рот – толщиною в ладонь книга с дареной закладкой, повествуя о том, что жизнь есть сон, есть сон, так написано в старой книге, так завещали нам ученые славяне, они же отчасти испанцы, а сон, со своей стороны, не что иное как не жизнь, по-нашему: небытие, – да какое! – родное, зазнобное, будто ириска, и – осторожно: приступка; – стало быть, делаем резолюцию: если на сон грядущий связать воедино концы, то лицезрим ученых славян, при ближайшем рассмотрении: испанцев и бакалавров отчасти – такая уж, брат, невезуха! – и что же? А то, что жизнь, в резюме, есть не жизнь, по-нашему: пшик! – о чем нам, стоеросовым межеумкам, недурственно было бы поразмыслить на сон грядущий, да разве успеешь, свернувшись в калач эмбриона, зубы повычистив, доверившись подушке… да и к чему? да и чем? Спать…
1981 год
Проезжая мимо станции
В купе пассажирского поезда междугородного сообщения добродушный гражданин в вечнозеленой шляпе и коричневом пиджаке, застегнутом только на верхнюю пуговицу, выкладывал на стол из портфеля малосольные огурчики, помидоры, банку шпрот и нежные творожные сырки в приплюснутом состоянии.
– Берите, ешьте, – хлебосольно предложил он своим спутникам: молодому человеку с сочными малиновыми губами, миловидной девушке с толстыми ножками и симпатичной старушке в белых носочках. В ответ на его предложение старушка вынула три яйца вкрутую, молодой человек – бутылку портвейна, а девушка с толстыми ножками застенчиво угостила всех урюком.
– Должен признаться, – словоохотливо начал гражданин в шляпе, сдирая скорлупу со старушкиного яйца, – я всегда с удовольствием расстаюсь со столицей. Этот город не для моих нервов. Я брата хоронить ездил, а жена говорит: купи мне заодно комбинацию цвета тела и трусы кружевные. Я даже возмутился. Знаешь, говорю, милая, чтобы я за трусами по очередям бегал!..
– Да, Москва – это, можно сказать, опасный город! – воскликнул молодой человек и разлил вино по стаканам. – Моя жена, честно говоря, поехала раз в столицу по своей женской болезни, а вернулась с мужской.
– А вот у меня муж умер от заворота кишок, – улыбнулась старушка, пригубив стакан портвейна. – Пельмешками облопался. Тысячу двести штучек съел, не сходя с места.
– Что касается меня, – призналась девушка с толстыми ножками, – то я незамужняя. Я еще непорочна, как голубь, – вздохнула она.
– Неужели вы не влюблялись? – задушевно полюбопытствовал гражданин в шляпе.
– Нет, почему же? Однажды меня Коля даже ласкал в подъезде, – сообщила девушка с толстыми ножками и отвернулась к окну в легком смущении.
– Ах ты, милая! – растрогалась старушка. – Со мною подобный случай произошел в 1922 году. Тогда же я стала женщиной, – добавила она с гордостью.
Гражданин в шляпе посолил яйцо и отправил его в рот целиком.
– Я однажды, в припадке меланхолии, – сказал он жуя, – свою жену Веру огрел по голове табуретом. И ничего, осталась жива.
– Нет, это было в 23-м году, – сказала старушка задумчиво.
– На нашем курсе я только одна осталась девушкой, – заметила девушка с толстыми ножками.
– Честно говоря, – сказал молодой человек, быстро поглощая пищу, – я люблю вообще иной раздать кому-нибудь в морду.
– Я своего покойничка не раз мокрым полотенцем лупила, – вспоминала старушка. – Очень уж он был беззащитным.
– Нет, я бы, конечно, могла! – воскликнула девушка и с вызовом пошевелила толстыми ножками. – Но боюсь забеременеть и случайно родить.
– Моя жена Вера тринадцать раз искусственным образом прерывала беременность, – с достоинством сказал гражданин в шляпе, выпил залпом портвейна и крякнул, – но два раза не прервала, в результате чего у меня родились дети.
– Честно говоря, моя жена тоже сделала выкидыш. Очень был драматический момент. Я когда вспоминаю об том, у меня появляются красные пятна на коже. Могу показать. – Молодой человек расстегнул рубашку и показал свежие красные пятна на фуди, животе и под мышками. Все были приятно потрясены.
– У меня четыре внука и ни одной внучки, хоть шаром покати, – продолжила разговор старушка. – Я совершенно уверена, что Мишка не от Василия.
Она достала из сумочки фотографии. Сравнили. Мишка действительно не был похож на Василия. Василий – круглолицый, а у Мишки лицо скорее лошадиной конфигурации.
– От кого же он тогда? – спросил молодой человек.
– От Николая Митрофановича Зозули, – сокровенным шепотом произнесла старушка.
– А у вас есть фото Зозули? – спросила девушка с толстыми ножками.
– Нет, – строго сказала старушка. – Зозуля никому свое фото не дает.
– Жаль, – сказал гражданин в шляпе, выбрасывая объедки в окно, – а то бы сравнили.
С молодым человеком они вышли в коридор покурить.
– Честно говоря, я никогда не ворую, – сказал молодой человек, затягиваясь «Дымком», – но когда выхожу с работы, всегда что-нибудь с собой прихвачу. Это сильнее меня.
– Нет, если меня очень разозлить, – доверительно сообщил ему гражданин в шляпе, тыча в грудь молодому человеку толстую папиросу, – то я могу запросто убить человека ударом кулака промеж глаз.
– Честно говоря, я вас понимаю, – радостно закивал головой молодой человек. – Против лома нет приема.
Когда они вернулись в купе, женщины уже спали. Не расстилая постели, молодой человек вытянулся на верхней полке и быстро заснул. А гражданин в шляпе еще долго ворочался и бормотал: «Табуретом!.. Уйди, зашибу!» – но потом угомонился и захрапел, не сняв шляпы.
За утренним чаем молодой человек сказал:
– Я знаю одного парня, который кладет муху в рот, а она вылетает у него из уха.
– Из правого или левого? – спросил гражданин в шляпе.
– А я однажды в пионерском лагере, – сказала девушка с толстыми ножками, – нечаянно откусила пионервожатой ухо.
– Левое или правое? – спросил гражданин в шляпе.
– Точно не помню.
– Ну и что тебе за это сделали? – встревожилась не на шутку старушка.
– Ничего. Я ведь не нарочно.
– Должен вам сказать, – объявил гражданин в шляпе, – что я несколько лет назад был лично знаком с одним бывшим замминистра.
– А я видела Кагановича вблизи, – сказала старушка, и ее лицо озарилось приятным воспоминанием.
Гражданин в шляпе с аппетитом доел остатки вчерашних шпрот, слегка позеленевших за ночь от скуки дальней дороги, и стал складываться: приближалась его станция.
– Возьмите полотенце, – предложил молодой человек, – а мы скажем проводнику, что вам его не давали.
– Это идея, – сказал гражданин в шляпе и запихнул вафельное полотенце в портфель.
Замелькали домики, врассыпную бросились пути. По пустынной платформе с озабоченным видом бегала маленькая женщина в шляпке.
– Вера! – заорал ей гражданин в шляпе, высовываясь в окно и отчаянно махая руками. – Я – тут! Я – сейчас!.. Вот моя мегера, – растроганно обернулся он в купе.
Гражданин в шляпе схватил чемодан и портфель и не попрощавшись выскочил в коридор. Но у самого выхода спохватился и бросился назад в купе.
– Я совсем забыл вам сказать, – тяжело дыша, сообщил гражданин в шляпе своим спутникам, – что этой весной у меня был роман со здешней начальницей станции, Ниной Ивановной Зверевой. Но я дал ей отставку. – И исчез.
Его спутники жадно смотрели в окно на трогательную встречу супругов: с поцелуями и объятьями. Начальница станции Зверева также наблюдала за ней из своего окна, обиженно оттопыря нижнюю губу. Потом она вышла, прищурилась и сделанным равнодушием зазвонила в колокольчик.
– Я тоже изменила своему покойничку, – ласково сказала старушка. – В 1936 году.
– А я вот все непорочна, как голубь, – взгрустнула девушка с толстыми ножками.
– Честно говоря, я люблю такого рода девушек, как вы, – сказал молодой человек и облизал свои сочные губы.
Вагоны дернулись в железной конвульсии. Поезд тронулся.
– Нет, это было в тридцать седьмом, после Конституции, – сказала старушка. – Мы тогда жили в Конотопе. Я тогда еще себе эти белые носочки связала.
1972 год
Враг
Поэт со странной для еврея фамилией Трясина задумал теракт. Я знал француза с фамилией Хрущ — меня мало чем удивишь. Теракт обещал быть художественным. Если художник занимает место своего произведения, если он вместо, то с ним нужно рядом. И когда Трясина спросил: «Ты пойдешь со мной?», я ответил «нет». «Ты пойдешь со мной!» – сказал Трясина, и я сказал «да». Я, может быть, слабовольный, но отнюдь не слабохарактерный.
Трясина выбрал меня, человека из светской хроники, потому что он стал ньюс-мейкером, написав сильное для своего времени двустишие:
П’опы бывают самые разные:
Очень большие и очень грязные.
Но не успел Трясина окунуться в голубизну, как васильки отцвели, теперь не котируются. Мода прошла, особенно на «очень грязные» попы, ибо сколько можно жить бунтом? Чернуха обрыдла. Но я все равно люблю эти стихи, и все их любят, или завидуют.
Просто время пришло другое, время действия.
– Вот вам тапки, – сказал Иван Григорьевич. – Здравствуйте.
Он присмотрелся к нам, а мы присмотрелись к нему.
Трясина перекрасился в блондина и стал похож на жирного хохла. У меня тоже были причины маскироваться. Я наклеил мерзкие усики и надел черные, рейбановские, очки. Иван Григорьевич недавно публично назвал меня мелкой гнидой на службе разврата.
Трясина держал в руках лампу и штатив. А я держал допотопную любительскую видеокамеру, которая отдаленно смахивала на профессиональную.
Я пожал руку своему давнишнему врагу. Он был для меня легендой. Меня колотило от его книг, когда я был еще школьником. И моя покойная мама, учительница черчения, никогда не рвавшая книг, читала и рвала страницу за страницей, рвала и бросала, со слезами оппозиционного бессилия. При ближайшем рассмотрении образ врага оказался:
анально устойчивый,
с красными раздавленными глазами,
в бабушах, которые годами бережно хранят запах вони,
вяло летающий в морозном поднебесье, оставляя за собой струйку пара,
курлык-курлык,
пантера мочегонная,
с остывшей, отслоившейся кожей.
Видно, ночами он сильно потел холодным потом. Лежал на дуршлаке давно отброшенными макаронами.
– А я как раз подумал, Иван Григорьевич, нужно ли нам разуваться, – сказал Трясина слащавым голосом телередактора.
– С некоторых пор, – признался Иван Григорьевич, – я читаю чужие мысли. Даже на расстоянии.
– Боже! – воскликнул шустрый Трясина. – Неужели вы сразу догадались, что мы пришли вас убить и ограбить?
– Ну, ограбить – не ограбить, – внес ясность Иван Григорьевич, – а телевизионщикам я не шибко доверяю.
Мы вошли в главную комнату врага. Враг жил с розовыми обоями. На серванте стоял танк.
– Дело моей жизни, – по-простому, по-доброму сказал Иван Григорьевич, показывая на авторские экземпляры, выставленные в честь нашей встречи. Подняв ногу, поодаль от танка кружилась балеринка. Одна книга – самая знаменитая – лежала крошечной фотокопией.
– В самиздате издавались, – игриво отметил Трясина.
– Читатели делали. А что оставалось, когда роман изъяли из библиотек?
– Так вы диссидент! – подобострастно глумился Трясина.
– Возможно, – потупился хозяин. – Но с обратным знаком.
Бюст самого Ивана Григорьевича с молодцеватым лицом черного металлического цвета расположился на подоконнике. Мы стали расставлять аппаратуру.
– Теперь мы вас подгримируем, – сказал Трясина и достал коробку с гримом.
– Да чего меня реставрировать! – возмутился, нос некоторым кокетством, Иван Григорьевич.
– Не скажите, – покачал своей перекрашенной головой Трясина и принялся румянить старика. Он вынул губную помаду и сделал ему большие красные губы. Ивана Григорьевича можно было немедленно выставлять в гробу напоказ такой же сволочи, как и он сам.
– Зачем помада? – заволновался Иван Григорьевич. – Я же мужчина.
– Иначе дыра будет вместо рта, – строго пояснил Трясина.
– А вы, собственно, из какой телекомпании? – вдруг с подозрением спросил загримированный враг. – Ведь вы все вырежете!
– Не вырежем! – Я улыбнулся ему и сел в кресло, а он сидел на стуле и волновался, сложив на стол некрасивые руки.
– Мотор! – крикнул Трясина самому себе.
Поскольку камера была без кассет и без батареи, Трясине нечего было делать. Он только смотрел в слепой глазок, оттопырив зад.
– Иван Григорьевич! – сказал я приподнятым голосом. – Вы…
– День добрый, уважаемые зрители! – перебил меня Иван Григорьевич.
– Да-да, – сказал я. – Вот только насколько он добрый, этот день?
Иван Григорьевич нахмурился.
– В трудное время мы живем, это верно.
– И вот мой первый вопрос: расскажите о вашем детстве.
– Я ветеран, – заговорил Иван Григорьевич. – С первого дня войны бил фашистов. Под Варшавой меня контузило. После войны под руководством маршала Рокоссовского наводил в Польше порядок. Там было много всякой нечисти.
Я непроизвольно кивнул головой.
– Победа далась нам нелегко. – Он резко встал со стула и вышел из комнаты.
– Чего это он? – спросил Трясина.
В ответ раздался жуткий пердеж из уборной.
– Испражняется, – оживился Трясина. – Со страшной силой срет. Пора!
– Постой, – сказал я. – Интересно.
– Ну, смотри, – неодобрительно сказал Трясина.
Примерно через четверть часа после своего внезапного ухода Иван Григорьевич вошел с извинениями.
– Приспичило, – пояснил он.
– Иван Григорьевич! – сказал я, по-телевизионному улыбаясь. – Кто главный враг России?
– Очень зоркий вопрос, – одобрил Иван Григорьевич. – Да, чуть было не забыл. Ко мне поступил страшный документ.
Иван Григорьевич извлек из письменного стола рукописные листки, надел очки. Он стал похож на пенсионера, решившего разобраться со счетами за электричество.
– «Посеяв в России хаос, – взволнованно прочитал он, – мы незаметно подменим их ценности на фальшивые и заставим их в фальшивые ценности верить…» Планы разрушения нашего государства изложены в послевоенной доктрине Алена Даллеса. Вот как рекомендует действовать шеф ЦРУ: «Эпизод за эпизодом будет разыгрываться грандиозная по своему масштабу трагедия гибели самого непокорного на Земле народа».
– Гибели самого непокорного народа? – переспросил я.
– Директива точно осуществилась, – безжалостно кивнул писатель. – Как? Вот послушайте: «Из литературы и искусства мы, например, вытравим их социальную сущность, отобьем у художников охоту заниматься изображением процессов, которые происходят в глубинах народных масс».
– Это им удалось, – легко согласился Трясина.
– Все началось еще при Никите, – объяснил нам Иван Григорьевич. – Но и в брежневские годы ЦРУ не сидело сложа руки. Каждый второй член Политбюро был масон.
– Кто же конкретно виновен в развале великой державы? – воскликнул я.
– Суслов! – раздался слабый голос.
Мы оглянулись и вздрогнули. С распущенными волосами за нами стояла тощая отвратительная старуха с простым русским лицом и кровавыми тампонами в ноздрях. Трясина с присущей ему элегантностью поцеловал хозяйке руку.
– Она глухая, – сказал Иван Григорьевич. – Кроме того, по вечерам у нее из носа течет кровь. Это неопасно для жизни.
– Иван! – промолвила Наталья Михеевна. – Где мы? Я тебя потеряла!
– Все в порядке, Наташа! – шевеля красными губами, заорал на нее Иван Григорьевич.
– Суслов заставил нас жить по указке из-за океана, – мягко вступила в разговор Наталья Михеевна. – Поддерживал подонков, награждал их лауреатскими медалями и Звездами Героев. Хрущевский зять Аджубей получил Ленинскую премию; журналист Юрий Жуков – Героя Соцтруда. А за что, за какие шедевры?
Закусив губу, Иван Григорьевич устремил на Наталью Михеевну взгляд беспомощной растерянности и священного негодования. Потом заговорил негромко, даже как будто спокойно, но мы видели, какой ценой дается ему спокойствие:
– Документ напомнил мне «Протоколы сионских мудрецов». Сбылось все, как запланировано. Теперь, – кивнул он на камеру, – этот документ услышит весь народ.
– Не ты ли мне говорил, родной, что народа нет, а есть толпа, масса? – спросила Наталья Михеевна.
– Надеюсь, сегодняшняя обманутая толпа завтра превратится в народ. Но народу русскому очень тяжело будет поднять страну. Внутри него за последние годы появилось много врагов России. И главные среди них – молодежь. Эти жестокие уроды запросто насилуют и убивают своих подруг за джинсы, за «видик». А теперь, родная, – заорал Иван Григорьевич, – налей-ка нам горячего чайку! Да покрепче!
Наталья Михеевна и Трясина гуськом потянулись на кухню.
– Он выключил камеру?
Я кивнул. Иван Григорьевич хитро покосился на меня.
– Ты думаешь, я старый гриб?
Он подскочил к двери кабинета. Щелкнул замок.
– Смотри!
Он приоткрыл тот самый ящик письменного стола, из которого вынимал документ ЦРУ, и протянул мне чуть дрогнувшей рукой фотографию. Лебедь с полураскрытыми крыльями, стоящий позади девушки, нежно касался ее обнаженных плеч. Голова девушки с развевающимися волосами была слегка запрокинута в сладкой истоме. Изящная шея лебедя покоилась на светлом, приятно припухшем лобке.
– Журналистка, – зажмурился Иван Григорьевич. – Единомышленница.
– Согрей меня, любимый.
Иван Григорьевич перенес электронагреватель в спальню, куда уже упорхнула Алена. И снова послышалось воркование возлюбленных в теплой постельке:
– Ванечка, тебе хорошо со мной, ты не жалеешь?
– Зоряночка, зачем спрашиваешь? Мне хочется кричать: «Люди! Я счастлив».
– А вы говорите, что для вас секс не существует, – сказал я, тронутый его доверительностью, возвращая фотографию голой журналистки.
– Любовниц я не признаю, не для меня, – посуровел Иван Григорьевич. – У меня может быть только возлюбленная.
– Разве это не одно и то же? – сделанным удивлением спросил я.
– Далеко не одно. Любовница – это нечто проходящее, вроде простуды. Возлюбленная – предмет неугасимого обожания.
– Ну, коль вы так считаете – я к вашим услугам, – кротко сказала Алена, залезая под одеяло. И за ней запахнулось.
Помолчав немного, Иван Григорьевич принялся рассуждать вслух:
– Почему я не встретил вас ну хотя бы лет десять назад?
Как умная девушка она, конечно, понимала, что его гложет, и старалась развеять его сомнения.
– Вы все о возрасте своем! – легкомысленно сказала Алена. – Забудьте о нем – у вас прекрасный возраст. Вспомните Мазепу и Марию. Или семидесятилетнего Гёте и его шестнадцатилетнюю У…
– Все это аномалии из «Книги Гиннесса», – с грустью отрезал Иван Григорьевич.
И Алена решилась первой сделать шаг.
– Разве я не гожусь? – устремила она на него знойный взгляд.
Лицо ее пылало. Духовная близость непременно рождает и плотскую. И наоборот. В дверь кабинета несмело поскреблись.
– Иван! – раздался голосок Натальи Михеевны. – Ты чего, Иван? Заперся, что ли?
– А все-таки я ее не брошу! – категорически сказал Иван Григорьевич, сверкнув глазами на замок. – Старуха без меня пропадет.
– Иду! – крикнул он и, распахнув дверь с чувством душевного подъема, неожиданно для всех запел:
Ты для меня одна заветная,
Другой не будет никогда…
Иван Григорьевич подошел к окну, минуя ярко горящую лампу, посмотрел на улицу и вдруг ощутил, что это даже не Москва, а просто – город. Лишенный души и совести.
– Так, какие еще вопросы? – с некоторым раздражением спросил он.
– Давайте уточним наши разногласия, – услышал Иван Григорьевич собственный голос. Не так давно в его сновидениях появилось нечто необыкновенное. Он слышал как бы самого себя, читающего себе же трактат на злобу дня. Некоторые положения изумляли его своей новизной.
– Мы, то есть наша газета, называем это октябрьским переворотом, – уколол его кто-то вполне дружелюбно.
Да. Это была Алена. В трапециевидном пальто золотистого цвета, с точеными ногами и в черной норковой шапке-ушанке, она остановилась у порога, вся в снежинках, и, преодолевая смущение, сказала певучим голосом:
– Я собрала интереснейший материал: имена и фамилии пассажиров, ехавших в пломбированном вагоне вместе с Лениным. Всего сто восемьдесят девять человек. Из них русских только девять.
– Вы, несомненно, правы, Алена, в том, что во главе нашей революции стояли главным образом евреи, – соглашательски вымолвил Иван Григорьевич. – Коммунисты пообещали народу земной рай, и за ними пошла беднота. Я сам носил в детстве лапти.
– Родной, единственный вы мой лапоть! – с неподдельным чувством произнесла журналистка.
Невольно она вспомнила своего моряка из Кронштадта – Игоря. Сопоставила. Ничего похожего. То был надрывный зов плоти, нездоровое любопытство, граничащее с эротизмом. Но не было пожара души, безумства чувств, нахлынувших внезапно, как ураган. К Игорю даже нежности не было такой, какую она испытывала к Ивану Григорьевичу. Необыкновенный самородок!
А необыкновенный самородок метался по квартире в вихре самых приятных мыслей. Огромное чувство овладело им безраздельно и властно.
– Я полюбил тебя вселенской любовью.
– О, как шикарно! – возбудилась Алена.
К концу ужина обе бутылки были пусты. Не привычная к спиртному Алена изрядно захмелела. Не сводя умиленного взгляда с возлюбленного, она распахнула ему свою душу и откровенничала:
– Ванька, паразит, я впервые в жизни люблю. Коснись же скорее своим клювиком моего сосочка!
Она расстегнула с треском тугую застежку бюстгальтера, уставилась на него глазами человека, чуждого лжи. Иван Григорьевич покосился на литые девичьи груди и сказал неторопливо и глухо:
– Ведь были когда-то Чайковские и Мусоргские, был Шолохов. А теперь… Шнитке и Неизвестный, Ван Гог и Бродский. Это сеятели пошлости и грязи.
Аленка нервно сплюнула на пол и встала:
– Ничего! Туман рассеется, появится новый маршал Жуков, и будет солнце по-прежнему не заходить над отчизной. Поздно, милый, а я хмельна. Вот заберут меня в вытрезвитель, и желтая пресса получит лакомый материал.
– Ты никуда не уйдешь, не пущу, – сказал он твердо, подойдя к ее телу вплотную.
И тут Ивану Григорьевичу вспомнилось темное пятно, размером с березовый лист, на ее бедре. Это пятно он заметил, правда, еще в ванне, но деликатно промолчал. Теперь решил полюбопытствовать:
– Ожог?
Теребя его усы, Аленка отшутилась в ответ:
– Нет, родимое пятно. Особая метка.
Она прижалась к нему и, нащупав у него на плече родинку величиной с лесной орех, лукаво сказала:
– А у тебя, ну, конечно, я помню по детству, тоже есть производственный брак.
– Знакомый хирург предлагал удалить, – мучительно, до слез застеснялся он как человек военного поколения, – да я отказался, зачем резать? Мне не мешает.
Так они лежали в постели и говорили о негасимой любви, о бессмертии души и опять о любви и верности.
– Материальное благополучие, – сказал Иван Григорьевич, – дело третьестепенное. Вдвоем мы выживем назло миллионерам. У нас есть главное – наша любовь. Она нам поможет выстоять в жестокой борьбе.
Он осенил ее благодарным взглядом, бережно, как хрупкую чашку, взял тонкую руку, поднес к губам. Она нежно потрепала его по щеке:
– Не падай духом: мы с тобой патриоты.
– А репрессии? – не выдержал Трясина, грассируя от волнения.
– Опись личного имущества Сталина, – спокойно пожал плечами Иван Григорьевич, – составленная после его смерти, неумолимо свидетельствует: три костюма, трое брюк, одни подтяжки, семь пар носков, четыре пары кальсон и четыре трубки.
– Иван Григорьевич, – сказал я. – Я вижу у вас в кабинете среди портретов великих людей с погонами портрет скромной белокурой девушки, как две капли воды похожей на вас и вашу супругу. Судя по прическе, это портрет двадцатилетней давности.
– Наташа! – закричал Иван Григорьевич. – Они нас спрашивают о нашей дочери.
Наталья Михеевна горестно поджала губы. Она сидела в обтрепанном халате, из-под которого виднелось несвежее, обильно залитое кровью белье.
– Она погибла на мотоцикле, – сказала Наталья Михеевна, и плечи старушки затряслись от бесшумного плача.
– Это не вся правда! – закричал на старуху Иван Григорьевич и затопал ногами.
Трясина, с бледными губами, выглянул из-за камеры.
– Это наша убиенная дочь, – сказал Иван Григорьевич. – Она ехала со своим женихом на мотоцикле. Их сбили. И вместо того, чтобы оказать нашей дочери первую медицинскую помощь, преступники глумились над ее раненым телом, насиловали умирающую плоть и кровь и ушли, злобно засунув в ее розовую нежную писечку пустую бутылку из-под, извините, «Кола-колы». Она умерла в больнице. Они отомстили мне!
– Кто они? – спросил я.
Алмазные росы сверкали в солнечных зайчиках. Вопреки всем невзгодам и напастям, природа жила по закону, и никто не мог помешать естественному ходу ее жизнедеятельности.
– Это был ваш единственный ребенок? – уточнил Трясина.
Наталья Михеевна заплакала так, словно это случилось вчера.
– Блядь, какой ужас! – сорвалось у меня с языка.
Иван Григорьевич сделал вид, что не услышал похабного слова. Весна справляла пробуждение природы, выставив напоказ нерукотворную красоту. В Останкинском парке выводили свои рулады соловьи. В семидесяти километрах на север от столицы они еще помалкивали.
Аленка притихла, затаилась, прислушиваясь к тишине. Иван Григорьевич тоже настороженно ждал. И вот преподобный Сергий из каменного превратился в живого. Стукнул грозно посохом о землю:
– Ну что, ветеран, больно России?
И видит Иван Григорьевич, что перед ним уже не Сергий Радонежский, а Фидель Кастро. И Фидель говорит ему: «Предали вы и советскую власть, и революционную Кубу. Социализм предали». Хочет Иван Григорьевич что-то сказать, объяснить, что нас самих предали, продали, Аленку убили, а слов нет, голоса нет. И Фидель продолжает с присущей ему страстью: «Россия стала колонией США, но Куба не сдастся! К нам на помощь придут небесные ангелы, и мы победим! Они уже летят, я слышу их позывные! Смотрите, вон они, наши спасители. Видите их корабли-тарелки?!»
– Да, – кивнул я, искренне вглядываясь в весеннее московское небо. – Вижу!
– Ну и тогда я все понял, – полушепотом сказал нам в камеру Иван Григорьевич. – Все окончательно понял.
Он сделал паузу. Мы с Трясиной испуганно смотрели на него.
– Люди! – обратился Иван Григорьевич к телезрителям, стирая помаду с губ. – Много тысячелетий назад из другой галактики было занесено на Землю семя сообразительных двуногих, высокомерных эгоистов. Оказавшись среди простодушных аборигенов, они повсюду вели себя вирусами.
Эти возбудители зла, – гремел голос Ивана Григорьевича, и я невольно залюбовался стариком, – легко входят в местную среду, но не растворяются в ней, не меняют своей сути разрушителей. Через тайную секту они уже правят планетой, правда, пока еще тайно. На пути к мировому господству у них стояла наша великая страна. Теперь ее нет, они убрали препятствие со своего черного пути. Наша планета погружается в океан лжи.
– Восстаньте, руссичи, – зашептала Аленка, – и стар и млад, забудьте распри и обиды, всем миром навалитесь на чудище! Князья Александр и Дмитрий! Сталин и Иисус Христос! Воскресните в образе внуков и правнуков! Не пожалейте живота своего за Русь святую… О-о-ой! – глубоко интимно застонала она. – Ай!