Текст книги "Высота круга"
Автор книги: Виктор Улин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
12
С коротким грохотом задвинув форточку, сразу отрубившую разноголосицу внешних звуков и оставив в тесноте кабины лишь вкрадчивое жужжание приборов, Дугарев отщелкнул стояночный тормоз. Потом подвинул вперед белые головки секторов, слегка прибавляя газу, чтоб стронуть с места примерзшие к перрону пневматики. – А ты что, Николай Степаныч, застал то времечко, когда на рулежку пальцем выпускали? – скосив глаз, неожиданно спросил второй пилот Владимир Геннадьевич. – Нет. Научили на удачу, – не вдаваясь в подробности ответил Дугарев и прибрал газ, почувствовав, как быстро раскатывается машина.
Не буду же я ему, в самом деле, объяснять, что душу тянет к чему-то ненынешнему, овеянному романтикой неба – как бы фальшиво ни звучало это затасканное словосочетание. По-другому то не скажешь… Что летать для меня – не работа, а смысл жизни. А полет начинается с того самого момента, когда загруженный самолет трогается со стоянки. И что выставленный в форточку большой палец – знак, отмечающий начало руления – есть своего рода символ. Неизмеримо более значительный, нежели простое "пошел" по рации или СПУ – думал он, аккуратно и не спеша выруливая со стоянки через перрон. – Не поймет он ни-че-го… Да и никто не поймет, потому что несерьезно это все, в самом деле. Даже Рита – и то не до конца понимает. Рита…
От-ставить! – резко пресек он себя. – Отставить мысли! Риты нет. Сейчас нет. И Ленки тоже. Никого нет. Никого и ничего. Сейчас есть только рулежка. А потом взлет. – А вот я застал, – неторопливо продолжал Владимир Геннадьевич, и Дугарев боковым зрением видел, как шевелятся в такт словам его толстые запорожские усы. – На Ржевке еще, когда мы на "Ил-четырнадцатом" ходили. – А кем? – подал голос из своей норы штурман Юра. – Тоже вторым пилотом? – Зачем вторым? – привычно и миролюбиво, не отвечая на легкую издевку, ответил тот– На "четырнадцатом" я командиром летал. – А я думал, что правоведы… – Отставить посторонние разговоры во время руления! – полушутя, но достаточно твердо оборвал его Дугарев. Юра обиженно смолк, затихнув в глубине блистера, откуда в кабину сполохами влетали отблески проползающих мимо огней.
По-солдафонски рыкнул, – тут же укорил себя Дугарев, напряженно ведя машину вдоль сияющего фасада аэровокзала. – Но что делать? Как иначе? Самописец службу несет, и если – не дай бог, тьфу-тьфу-тьфу, три раза по деревяшке… Если сейчас какой-нибудь багажник, которому вечно некогда, подрежет мне хвост и заденет обшивку, то прослушав запись, обвинят прежде всего меня. Командира, попустительствующего внеслужебным разговорам при сложной эволюции на земле. – У Челябинска фронт, – как ни в чем не бывало, сообщил Юра по внутренней связи. Значит, не обиделся, – подумал Дугарев, выворачивая с перрона на рулежную дорожку. – Понимает, стало быть, что напрасно к старику Геннадьичу цепляется. Хоть и удержаться по молодости не в силах.
Рулежка тянулась вдоль границы порта: в сотне метров справа за голой полоской низкостриженного кустарника, напоминавшего узкие нервные усики бортача Олега, бежала подъездная автострада. Навстречу мчались машины и автобусы – их огни приближались и тут же ускользали прочь, за чернеющий в боковом стекле толстоусый профиль второго пилота.
До конца рулежной дорожки оставалось совсем немного. Перед машиной лежали последние метры земли. Ругая себя за вечное, неисправимое мальчишество, Дугарев не мог подавить ощущение тугой пружины восторга, привычно сжимающейся внутри него с каждым оборотом не видимых из кабины колес шасси.
Узкая дорожка кончилась, подведя к повороту – впереди светлело заснеженное и еще даже не подтаявшее поле, окаймляющее зону отчуждения. Развернув машину носом к полосе, Дугарев прижал тормоза, не убирая газ. – Шестьдесят пять-двести двенадцать на промежуточном, – проговорил он в дрожащий у подбородка микрофон. – Готов к исполнительному. – Двести двенадцатому – ждать! – скомандовал голос в наушниках. – Повторяю – ждать. – Понял, ждать, – ответил Дугарев и, сбросив газ, слегка расслабился в кресле.
Голос диспетчера был женский, и он его сразу узнал На стартовом пункте сегодня дежурила Анна Трофимовна – единственная во всей службе движения женщина, работающая по полноценному мужскому графику. "Диспетчерская мама", – так звали ее в порту. Об Анне Трофимовне ходили легенды. Рассказывали, например, что однажды у одного молодого диспетчера зоны раскапризничалась жена, всякий раз устраивая ему дома разбор полетов перед выходом на смену. Какую опасность для всего воздушного движения представляет собой нервный диспетчер, может понять лишь тот, кто хоть когда-нибудь бывал на КДП. И тогда Анна Трофимовна однажды пришла в чужую смену, забрала свободную машину, без лишних слов привезла молодую супругу в порт и заставила просидеть ее семь часов на вышке перед локатором, рядом с несущими службу диспетчерами. Дело кончилось большими слезами, но парень больше никогда не приходил на работу взвинченным.
Дугарев усмехнулся. Это случилось лет пять или шесть назад и было чистейшей правдой: он знал, поскольку сын Анны Трофимовны два года летал в его экипаже бортинженером. Позапрошлой осенью, переучившись, ушел на "Ту-154" – и его место занял нынешний Олег.
Справа над Киевским шоссе в черном небе появились огоньки снижающегося самолета. Не спеша спустившись по глиссаде, он промелькнул мимо желтой цепочкой иллюминаторов, скользнул над полосой, ослепляя неживым ртутным светом проблескового маяка. Это был брюхастый "Дуглас-девятка" с косо темнеющим крестом финской авиакомпании на киле. Через секунду издали докатился глухой гром реверса. – Три точки классно выдал чухонец! – откомментировал невидимый Юра из провала своего блистера. – А то ты видел! У тебя что, бинокль инфракрасный? – не утерпев, высунулся из-за Дугаревской спины Олег. Высокий и тощий, словно весь сплетенный из перекрученных нервов. – Язык у него инфракрасный, – ответил за штурмана Владимир Геннадьевич, уязвленный, видимо, намеками насчет второго пилота. – Лучше иметь язык инфракрасный, чем другой предмет ультракороткий, – парировал Юра, во что бы то ни стало не желая оставаться в долгу. – Отста… – начал было Дугарев, чувствуя, что экипаж опять пустился в посторонний разговор. – Шестьдесят пять-двести двенадцать, давление семьсот пятьдесят два – семь-пять-два, – ветер двести сорок, три метра, исполнительный разрешаю, – дробной диспетчерской скороговоркой отсыпала невидимая Анна Трофимовна. – Трогаем, Степаныч? – спросил Владимир Геннадьевич. Коротко кивнув, Дугарев отпустил тормоза и прибавил газу. Скрипнув железным остовом, самолет оторвал от асфальта успевшие снова примерзнуть колеса и тронулся вперед – к исполнительному рубежу.
К стартовому маркеру. Началу полосы и началу всего, ради чего только и стоило жить.
Душа Дугарева кипела, распираемая предвкушением взлета. Сколько лет миновало с того дня, когда впервые ощутил он под ладонями налившийся упругой силой штурвал аэроклубовской спарки! Сколько раз с тех пор взлетал и садился, и дожил до тридцати шести лет, и сам придвинулся к рубежу – но нет, не притуплялся, а становился лишь все желаннее тот яростный светлый восторг, который охватывал его всякий раз, когда легким движением ног выталкивал он многотонную машину на исполнительный. В эти самые-самые последние секунды, внешне спокойный согласно рабочей обстановке, Дугарев чувствовал внутри головокружительное ожидание взлета и острое, ни с чем не сравнимое счастье. И радость от сознания, что правильно избрал свой жизненный эшелон. Что делает сейчас единственное достойное, предназначенное для него дело. Никому-никому не признавался он в этих вспышках мальчишеского счастья. Никому – даже…
Отставить! – вмешался незримый жесткий контролер. – Все мысли – до эшелона десять тысяч!
Развернувшись на месте, Дугарев точно выровнял машину по оси полосы, уходящей вдаль фиолетовым пунктиром разметки. Фонари сближались, убегая прочь, а совсем далеко сливались с темным, низко нависшим небесным куполом, отчеркнутым лишь светящейся полоской боковых ограничительных огней.
Сейчас, еще несколько последних секунд… – Рули? – задал положенный вопрос Владимир Геннадьевич. – Свободны, – бесстрастно ответил Дугарев, покачав колонкой и надавив на педали.
Он поудобнее устроился в кресле, надежно вдавив свое негрузное тело в кожаное углубление спинки, крепче взял уже нагревшиеся рогульки штурвала. – Красный сигнал? – Не горит, – спокойно ответил Олег, с высоты своего перекидного сиденья наблюдающий за обстановкой на приборных досках. – Шестьдесят пять-двести двенадцать к взлету готов, – кашлянув, чтоб подавить невольно прорезающуюся мальчишескую хрипотцу, сообщил Дугарев. – Двести двенадцатый, взлет разрешаю, – отозвалась Анна Трофимовна и неожиданно добавила не по уставу: – Счастливого пути, Николай Степаныч! – Спасибо, – коротко сказал он; ему было приятно, что диспетчерская мама узнала его по голосу. Самолет молчал, ожидая решительных действий. – Вывести двигатели на взлетную мощность! – скомандовал Дугарев, крепкоприжав педали колесного тормоза: он никогда не пижонил, идя на разбег с места. – Есть двигатели на взлетную мощность! – ответил Владимир Геннадьевич и передвинул рычаги секторов газа со своей стороны почти до упора вперед. Тугое пламя, спрятанное в недрах турбин, раскручивалось, как невидимая пружина. Огненный грохот ворвался в плотно задраенную кабину. Вздрогнули, секундно отозвавшись ошалелой вибрацией, стрелки и циферблаты. Звук нарастал, поднимаясь до тонкого, почти стеклянного звона. Напряженно замерший самолет трясся всем корпусом – казалось, еще немного, и он рванется юзом по полосе, сжигая шины на застопоренных колесах.
Еще немного, дружище… – думал Дугарев, ощущая, как ему передается звонкое напряжение машины. – Есть взлетная тяга, – отчеканил Олег, следящий за тахометрами. С богом, молодцы, – подумал Дугарев, но, конечно, не произнес этого вслух, не вынося внешней сентиментальности, а просто ответил коротко и ясно: – Пошел!
И, отдав от себя штурвал, убрал ноги с тормозных педалей.
Самолет тронулся. Осторожно, точно не сразу веря во внезапное освобождение. Вздрогнув, качнулись длинные тени от неровностей полосы, рельефно и ненатурально выбитые светом низких посадочных фар. Фиолетовые огни разметки двумя прерывистыми струями обтекали кабину: вдали стояли на месте, по приближении ускорялись, словно влекомые к самолету, и резкими молниями сверкали мимо, стремительно уносясь назад. – Сто! – сообщил штурман о набранной скорости. Чувствуя, как нарастающее ускорение все глубже вдавливает его в кресло, Дугарев твердо держал слегка подрагивающий штурвал, всем телом своим контролируя тяжелый бег разгоняющейся машины. – Сто двенадцать. Двадцать три. Рубеж. Красный сигнал не горит! – Продолжаю, – ответил Дугарев. Он точно раздвоился. Один Дугарев – настоящий, – спокойный и властный, – крепко сжимал штурвал, держа машину на осевой линии, боковым зрением следя одновременно и за огнями и за стрелками приборов. А второй… Второй, спрятанный глубоко внутрь, изо всех сил сдерживался, чтоб не выплеснуть наружу кипящую радость разбега – не заорать во все горло что-нибудь этакое, широкое, поднебесное, по-русски залихватское и вычерпывающее всю душу до дна – без остатка…
…Даар-р-ро-гай-длин-най-ю-йэх-да-ночь-ю-лун-най-ю-дас-пес-нейтойчтовдаль-не-сетсама!!!..
В такие секунды он забывал обо всем. Даже о самом плохом, наихудшем, уже вторгшемся или грозящем его жизни. Он словно черпал силы в этом многократном повторном рождении, имя которому было взлет…
Самолет слался над летящей назад полосой, пока все еще катясь на неистово грохочущих колесах, но уже готовый обойтись без них, опершись на силу быстро крепнущих крыльев. – Двести двадцать пять! Тридцать. Тридцать пять. Скорость отрыва! Осторожным движением взяв на себя мгновенно оживший штурвал, Дугарев увидел, как приподнялся, молниеносно скользнул в бесконечность и тут же растаял во мраке слабеющий свет фар – и полоса вдруг отпустила свое тряское прикосновение. Провалилась вниз. А перед скошенными стеклами кабины холодно засвистела нарастающая небесная пустота. – Высота двадцать пять, – отметил Юра, приступивший к своим обязанностям. – Убрать шасси, – не поворачивая головы скомандовал Дугарев. Владимир Геннадьевич протянул руку, щелкнул тумблером на средней панели. Три зеленых лампочки-трилистника, горящие под белым контуром самолета на приборном щитке, погасли. На долю секунды моргнули вместо них три красные, отмечающие промежуточное положение стоек. И наконец потухли все – плотно и надежно, сообщая, что шасси убрано.
Самолет, теперь уже окончательно забывший о своем земном происхождении, уверенно набирал высоту.
Перед Дугаревым по-прежнему чернело непроглядное от туч небо, но краем глаза он видел, как под ногами, сквозь толстые переплеты Юриного штурманского блистера косо прошли дрожащие желтые фонари проспекта Народного Ополчения, потом показалась мигающая дальним разноцветьем живая карта Сосновой поляны, уползая назад и вниз игрушечными коробками девятиэтажек.
Стекла вздрогнули под неожиданным ударом водяной крупы: самолет подобрался к кромке облаков. – Включить дворники, – сказал Дугарев. – Сделано, – отозвался второй пилот. Перед глазами заскользили туда-сюда угольно черные руки стеклоочистителей. Нижняя граница облачности, подкрадываясь неразличимыми во мраке каплями воды, все настойчивее барабанила снаружи по обшивке. – Высота двести, курс сто сорок, – сообщил Юра и добавил, точно командир мог забыть: – Переходим на частоту круга. – Шестьдесят пять-двести двенадцать, курс сто сорок, высота двести, продолжаю набор высоты, – передал Дугарев невидимому диспетчеру круга.
Облачность подступила вплотную, расползлась по стеклам, стянула самолет тугим коконом, в котором, не пробиваясь наружу, а лишь рассеиваясь перед глазами, блуждали красные вспышки проблесковых маяков. Содрогаясь, треща каркасом и обшивкой, покачивая отведенными назад концами крыльев, самолет врезался в толщу туманного месива и упрямо продолжал подниматься вверх.
13
Глотая холодные слезы, катящиеся первыми бусинами с перетянутой и наконец оборвавшейся струны, Надя одиноко стояла перед стеклянной стеной на террасе второго этажа аэропорта, прямо над залом отправления номер два.
В зыбком полусвете летного поля, неровно дрожащем беспокойными огнями, ярко сиял низкий прозрачный павильон, похожий на перевернутый кверху ножкой гигантский хрустальный гриб, вокруг которого, грустно свесив крылья, торчали неподвижные самолеты, четко вырезанные светом из плотной бумажной тьмы. Стоявший ближе других загораживал выход, и Наде не было видно, кто сновал сквозь распахнутые створки дверей; однако ей казалось, будто в непроглядно студенистой, сгущенной искусственным светом вязкой толще ночного мрака она различает еще более темную толпу пассажиров рейса 8613 – того самого, чьи цифры все еще равнодушно зеленели рядом с красно мигающей лампочкой над спускающимися в подземелье ступенями выхода на посадку – которые неспешно брели, скользя на заледеневших лужах и взмахивая руками, к своему самолету. И чудилось даже, что среди этой темной массы она видит угольно черную фигуру мужа в своем любимом черном кожаном пальто.
Кто-то шевельнулся поблизости, какая-то не в меру проворная тень скользнула сзади и встала прямо за спиной – Над вздрогнула, мельком заметив белый диск фуражки и золотые звезды на черных плечах – и, напрягшись всем телом, от бровей до кончиков пальцев на ногах, заставила себя медленно-премедленно скосить глаза и взглянуть в упор на него, догонявшего ее до самого аэропорта…
О господи… – от расслабляющего облегчения Надя едва не опустилась на колени прямо посреди мраморного пола: не тот, конечно же, совсем не тот; молодой, с еле пробивающимися рыженькими усишками – у них что, усы в форму входят?! – и парой маленьких звездочек, жалко обступивших одну узенькую полоску на погоне.
Она снова обернулась к мерцающей черноте летного поля, пытаясь угадать, где сейчас движется темная толпа, увлекая за собой Сашу – но нет, упущенный миг нарушил все, она перестала различать людей во мраке, она уже вовсе не ориентировалась в пространстве, ослепленная стеклянным грибом, что с ледяной безжизненностью сверкал среди тьмы.
Но все-таки она стояла и смотрела до ломоты в висках, надеясь вовсе непонятно на что, словно скованная внезапным оцепенением, бороться с которым не было ни желания, ни воли.
И вдруг один из самолетов, стоявший совсем поодаль от других – так далеко, что Надя его и не рассматривала, даже не обращала внимания на тепло горящую цепочку круглых бусин-окошек на его боку, – ожил: на спине и где-то на днище вспыхнули неприятно пульсирующие розовые огни, а под крыльями зажглись очень яркие, почти белые фары, точь-в-точь как у автомобиля. Самолет постоял так некоторое время, а потом беззвучно – или она просто не слышала его вой и скрежет среди железной какофонии аэропорта, дремотно дрожащей в стеклянных панелях? – развернулся, с трудом выискивая свободный путь, и медленно поехал по летному полю, мутно белея светлым силуэтом.
У нее что-то дрогнуло внутри: это он, она поняла сразу… Сквозь слезы, залившие глаза, контуры самолета растягивались и изгибались, раздваивались и сливались обратно – и ей казалось, что он, точно большая подбитая птица, тщетно машет растрепанными крыльями, пытаясь оторваться от земли.
Мигая розовыми огнями и гоня перед собой мокро дрожащее пятно яркого света, самолет прокатил под самой стеной аэропорта так близко, что казалось: если распахнуть наглухо завинченную прозрачную дверь и выбежать на осевший снег балкона, то можно запросто потрогать маленькую зеленую лампочку, пронзительно дрожащую на конце его крыла.
Судорожно давясь сухими рыданиями, Надя закусила губу и так крепко стиснула пальцы, что давно не стриженные ногти глубоко и больно впились в ее маленькие ладони.
Она не вела счет, она не знала, сколько прошло времени: секунды, минуты или, может быть, даже часы, – как вдруг справа, над светлеющими в далекой тьме силуэтами неподвижных самолетов, в сажисто черной непрогляди неба возникли две равномерно перемигивающихся розовых точки и не спеша полезли вверх. Надя вздрогнула, узнав их седьмым чувством: это самолет мужа, неслышно покинув мерзлую землю, карабкался в небо навстречу ужасающе висящей черноте тяжелых туч – и не было силы, не было ничего на свете, что сумело бы остановить, задержать и вернуть назад его мигающие огни.
И не сдерживая больше слез, хлынувших бурным потоком, Надя закрыла глаза, прижавшись лбом к равнодушному холодному стеклу.
14
Ровный гул моторов казался негромким фоном. Полоса потолочных светильников была выключена. Остались лишь редкие тусклые пятна. Салон погрузился в желтоватый полумрак. И затих в тяжком полетном сне.
Спал, уронив шапку, путешествующий дед. Спал грузин, запрокинув курчавую голову и по-детски разинув рот. Спала рядом с ним женщина. Даже во сне крепко притискивая к себе спящего сынишку. И игрушечный заяц тоже, наверное, спал. Спала и собака. Плотно распласталась в проходе. Уткнув морду меж вытянутых лап. И прядая во сне чуткими ушами. Охраняла, верно, своего бородатого хозяина. Который, конечно, тоже спал. Навалился на подлокотник и храпел. Перекрывая время от времени даже шум турбин.
Рощин зевнул.
Твердая тяжесть сна навалилась и на него. Он решил откинуть спинку кресла. Но перед этим оглянулся на последний ряд.
Там спала в обнимку молодая пара. Белокурая девушка посапывала вдернутым носиком. Голова ее лежала на плече парня. Прижавшегося щекой к ее волосам. На их отрешенных лицах витало выражение смутного блаженства. Столь характерного для их возраста. Когда мимолетная близость любимого человека самоценна. Поскольку несет огромное. Ни с чем не сравнимое. Просто вселенское счастье…
Рощин вздохнул. Его кольнула зависть к этим юным ребятам. Все еще живущим в сладком сне. Не знающим истинной горечи. Верящим в универсальную силу любви. И потому имеющим все лучшее впереди.
Он осторожно опустил спинку. Постарался не задевать выставленных коленок девушки. И закрыл глаза.
Но странное дело. Только что у него закрывались глаза. Однако стоило откинуться на подголовник, как сон улетучился. И в теле осталась лишь холодно ноющая тяжесть.
Точнее, не во всем теле. В левой руке. Совершенно уже привычная тяжесть. Свинцовой струей льющаяся от сердца. И скапливающаяся понемногу в самых кончиках пальцев.
Или это не сердце? А просто холод? И рука мерзнет от самолетного борта?
Рощин поворочался так и сяк. Удобного положения не находилось. От иллюминатора веяло холодом. Холод тек осязаемо плотной струей и от всей, не в меру тонкой, самолетной стенки. Арктический холод высоты.
Но рука болела вполне конкретно. Пару дней назад, захваченный болью на Невском, он заглядывал в аптеку. И купил пластинку валидола. И, кажется. сунул ее именно в этот пиджак. Рощин вспомнил об этом. Пошарил во внутреннем кармане. Действительно, пластинка нашлась. Но в ней оставалась всего одна таблетка. И когда успел использовать остальные… – Рощин, рассосал ее, пытаясь убедить, что это поможет. Что вот сейчас, сию же секунду сердце отпустит. И рука перестанет болеть и мерзнуть.
Помогла ли таблетка, он так и не понял. Только вдруг стало холодно вообще. Обеим рукам и ногам. И всему телу. Словно холод только ждал момента, чтоб добраться до него.
Хорошо хоть пальто наверх не сунул, – подумал он, укутываясь до подбородка. – Эх, если бы еще дубленку догадался надеть, – он поерзал, стараясь подоткнуть холодную, негреющую кожу. – думать надо было головой. Когда собирался… И не пижонствовать по-петербургски…
Холод нехотя отступил. Но вместо него всплыла мелкая дрожь. Изнуряюще острая. Глухо сдавленной кровью пульсирующая в висках. Наверное, ее вызывал гул моторов. Он ведь не был монотонным. Он катился кругами вспыхивающих и гаснущих обертонов. Порождал блуждающие биения. Которые поднимались и затухали, как и положено рассыпанной вибрации. И на эту вибрацию что-то отзывалось внутри него.
Или виной был выпитый сверх меры кофе?
Рощин понял, что не в состоянии лежать спокойно. В руках и ногах звенел судорожный зуд. Погасить который можно было лишь непрерывными движениями. Конечно, не стоило кофе на ночь хлестать, – посетовал Рощин, будто это что-то могло изменить. Лежачее положение лишь усугубляло озноб. Одновременно и зябкий и горячий.
Он поднял спинку обратно. И сел, оставив мысли о сне.
Напряжение дня снимается. Вот и не найду себе место, – подумал он.
Круглая чернота иллюминатора разрывалась равномерными розовыми вспышками.
Дня… Причем не сегодняшнего, а именно вчерашнего.
Рощин вздрогнул от вернувшегося ощущения пропасти. Которая вчера разверзлась под ногами.
Но зато у него открылись глаза. День окончательно развеял иллюзии. Как бы мало и ни оставалось. В борьбе за место под солнцем нет разговоров о порядочности. Это просто стало ясным еще раз. А в гадкой игре ничто не может считаться нежданным.
Рощин шевельнул ногой. Проверил дипломат с диссертацией. Похоже, это стало у него навязчивым.
Хотя все можно было предугадать. Все абсолютно.
Стоило только на секунду оторваться от науки. И трезвым взглядом окинуть окружающую жизнь. Борьба между Кузьминским и Стариком началась лет десять назад. А теперь пришла к фазе решающей схватки. К полю Куликову. Где или-или. Схватка, конечно, не была слишком честной. Но кого и в каком веке волновала чистота рук?
А как обнадеживающе все начиналось! Демократические выборы директора! Общеинститутское собрание дало Кузьминскому и Старику почти равное число голосов! Но в этой равности было неравенство.
Потому что Кузьминского вытолкнула масса молодых приспешников. Недоучившихся или едва защитившихся аспирантов. За Стариком же были те, кто стоял у руля от основания института. Все – с чадами и домочадцами. И Старик победил. С крошечным преимуществом. Но все-таки победил.
И Кузьминская шайка моментально перестроилась. Сделала вид, будто сдалась. И, смиря гордыню, готова отказаться от дальнейшей грызни. С радушием жали Старикову руку главные фигуры из кагала Кузьминского.
Но теперь-то ясно. Ими было расписано все с самого начала. На много ходов вперед. Как в шахматах. Которые Рощин терпеть не мог. Что было крайне нехарактерным для математиков вообще.
Действительно: что означало стать директором в прошлом году? Когда институт бурлил. Не сразу привыкая к изменениям в десятилетиями заквашенной жизни. Это было смутное время. И директорское кресло несло лишь бремя переходного периода. Старику в кратчайший срок требовалось решить гору проблем.
Разобраться с новым помещением. Твердо закрепить ставки. Провести реорганизацию аппарата. Создать собственный информационный центр.
Старик не вынес бы всего на одних своих эполетах. Ясное дело. Он имел термоядерный авторитет во всех кланах научной мафии. Но просто человеческих сил у него уже не оставалось. Поэтому обязанности разделила его гвардия. К ней принадлежал и Рощинский прямой начальник. Заведующий сектором Емельянов.
Год прокатился. Здание выбили. Штатное расписание утвердили. Информационный центр был почти готов. Но чего это стоило…
Рощин поежился, вспоминая. Время было повернуто вспять. Они будто вернулись обратно в эпоху социализма. Для него самого год прошел без единого выходного дня. Потому что постоянно шли "субботники" и "воскресники" по доделке здания. Ведь Академия наук выделила им слишком малые фонды. Которых не хватало на квалифицированное строительство полного цикла. Бреши заткнули сотрудниками из числа молодых. В смысле не предпенсионных.
И какая уж тут была наука…
А тем временем мальчики Кузьминского времени не теряли. Им не было дел до проблем института. Прикрываясь всяческими справками, они сидели на больничных. И лихорадочно долбили науку. Годовой отчет в институте назывался осенней конференцией. В ту осень ведущие места заняли Кузьминские выкормыши. У ребят Старика ничего путного за этот суматошный год не получилось. Этого следовало ожидать. Но тем не менее удар оказался ощутимым.
Но и это был еще не конец. Все оставалось поправимым. Требовалось чуть-чуть нажать где надо. И пролететь один год по инерции. А к следующему подняться на прежнюю высоту.
Но подступила беда нежданная. И непоправимая. Сорвалось открытие информационно-вычислительного центра. Причем из-за мелочи. Не сумели вовремя достать плиты для фальшполов. Под которые должны прятаться кабеля компьютерной сети. Пожарные отказались подписать акт о приемке помещения. До тех пор, пока провода болтаются под ногами. А тем временем машину с плитами забрало себе какое-то темное НПО. Прямо по дороге. Чуть ли не с сортировочной станции.
А может, это не было случайностью? – запоздало усомнился Рощин. – Рука Кузьминского нанесла последний улар?
Так или иначе, но грянул скандал. Ужасный. С отголосками в Москве. Через год прошли окончательные выборы директора. На которых победил Кузьминский.
Это было знамением черных времен. Рощин понимал прекрасно. Предстояла планомерная атака на Старика. Кузьминский стремился закрыть саму Старикову тему. Чтоб пустить всех чужих по миру. И остаться в институте единовластным научным главой. Тем более, что по публикациям гвардия Старика неожиданно оказалась уязвимой. Кузьминский готовился к войне всерьез. И заранее провел обработку ученого совета.
В институте каждый год подводились формальные итоги. По публикациям. Этим занималась контрольная группа ученого совета. Именно она решала, какие издания считать местными, а какие центральными. Результаты исследований, конечно, были самодостаточны. И не зависели от того, куда успевал их пристроить вечно опаздывающий автор. Но терминологический крючок играл роль при подсчете результатов. Которые выражались именно рейтингом публикаций. Существовало также столь тонкое понятие, как индекс цитирования. То есть количество ссылок на ту или иную работу. Фактор, который вроде бы определялся прямым подсчетом. Но тем не менее журналы, где считались ссылки, тоже определяла пресловутая группа. И нынче у Кузьминского этот индекс получился в три с половиной раза выше, чем у Старика. В такую разницу нельзя было верить. Поскольку этого просто не могло быть. Но председателем группы в этом году посадили Степанова. За хорошее поведение Кузьминский гарантировал ему помощь с докторской. Это знали практически все.
Кузьминский был отъявленной сволочью. Но свои обещания выполнял всегда. Водилась за ним такая маленькая слабость. Вот Степанов и старался изо всех сил…
У самого Кузьминского имелось трое докторантов. С перспективой защиты в будущем году. У Рощина диссертация была готова. И сейчас именно он был козырным тузом Емельянова. А значит, и самого Старика. И, конечно, стоило знать, что в борьбе все средства хороши.
А он расслабился. Один из его оппонентов, как положено, был иногородним. Рощин отправил ему бандероль с диссертацией на отзыв. Совершенно спокойно. Через институтскую экспедицию. Даже не подумав о возможных осложнениях…
И если бы не секретарь ученого совета Третьяков… Который из последних сил старался быть нейтральным в битве. Если бы не он…
Позавчера он отозвал Рощина в сторонку. Под лестницу, где никто не мог услышать. И тихо осведомился про отзыв второго оппонента. Первый и третий прислали давно. А этот пока молчал. В тот момент Рощин даже не встревожился. Поругал почту, и все.
Но к словам Третьякова прислушался. Отбросил принятую в научных кругах щепетильность. И вечером позвонил своему оппоненту, профессору Корнилову. Прямо домой по межгороду. Благо они были знакомы. И на одной из конференций обменялись координатами.
А когда дозвонился, то у него остановилось сердце.
Никакой бандероли с диссертацией тот не получал. Вряд ли Корнилов врал. Он был мудрым человеком. Знал, что за плечами Рощина в итоге стоит Старик. Который, несмотря ни на что, имел огромный вес в Москве. И вряд ли Корнилов стал бы рисковать своей репутацией. Тем более, ему самому Кузьминский был абсолютно безразличен. Ведь власть того еще не простерлась за Урал.
Значит… Значит экспедиция института была коррумпирована. И подвластна Кузьминскому. Так же, как и контрольная группа ученого совета. Впрочем, в этом не виделось ничего странного.
Положив трубку, Рощин несколько минут стоял, боясь пошевельнуться. Потом осторожно прошел в спальню и прилег не раздеваясь. Прислушиваясь к неохотно затихающей боли. И думал, что иной человек на его месте тут же получил бы инфаркт.