Текст книги "Том 3. Морские сны"
Автор книги: Виктор Конецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Виктор Викторович, вас англичане к первому трюму вызывают!
– Что у них?
– Вроде они страйк объявили.
«Страйк» – забастовка. «Дружные, хорошо организованные отряды лондонских докеров стойко защищают свои права…»
У первого трюма хохот. Никто не работает. Резвятся. Брызгаются из кишки, приспособленной для заполнения бочек-противовесов. Орут:
– Секонд! Страйк!
Кто на этом трюме главный, черт бы его побрал!
Чего они бастуют, рожи сопливые! Наконец один тыкает пальцем в шкив блока у грузового шкентеля на стреле. Пробую блок. Не прокручивается. Заело. Ну и что? Сами расходить не могут? Раза два ручником ударить по шкиву. А они «страйк»! Простой за наш счет.
– Боцмана сюда!
Здесь я сведу с ним счеты. Его дело подготовить грузовое устройство. Он за этот подлый шкив отвечает. За «страйк», за простой.
У боцмана физиономия делается виноватой, сопит, материт докеров.
Пока он ходит за ручником, ломиком, британцы продолжают резвиться возле тихой дыры трюма.
Окружают меня, суют в нос газету. «Ивнинг ньюс». Фото полуголеньких девиц. «Мисс Австрия», «мисс Австралия»… Очевидно, в Лондоне проходит конкурс этих мисс. Наконец догадываюсь, о чем они лопочут. Где «мисс Россия»? Почему нет «мисс России»? В России нет красивых девушек? Если собрать с каждого русского всего по два шиллинга, они принесут, да, да, принесут на руках нам такую мисс, такую мисс, которую мы сможем увезти с собой в Россию…
– Заткнитесь, болваны! – советую я им, стараясь сохранить добродушие. Я говорю на русском, но некоторые слова они отлично знают. Эти слова они повторяют за мной хором. Хоть бы у одного я увидел носовой платок. Сопли висят до подбородка. Ну и рожи! С такими темпами мы будем разгружаться недели две.
– Крутится блок, – докладывает боцман.
Англичане потихоньку гаснут и разбредаются по местам.
Но шум поднимается у носового трюма. Шпалы у меня в кормовом трюме.
– Что случилось?
– Джон краской испачкался. Вас требуют.
– Боцман, красили у четвертого номера?
– Только надстройку румпельного…
– Неужели другого времени не могли выбрать? Сотня людей на палубах крутится!
– Там везде на ихнем языке плакаты вывешены, по закону!
– Пошли разбираться!
Толпа пляшет вокруг одного раскрашенного суриком Джона. Зачем он лазал к румпельному, болван? Сам виноват. И аншлаги – прав боцман – висят по всем правилам. Но боже мой, как они размахивают кулаками и крюками: «Мани!» – «Деньги!» А испачканы рваные, жалкие брюки и ладони.
– Спокойно, Семеныч, – успокаиваю я себя, а не боцмана. – Прикажите принести растворитель. Главное – не идиотский престиж, а работа.
Но не удерживаюсь. Тычу пальцем в брюки Джона, делаю самую презрительную физиономию, на которую только способен. И вдруг кричу волевым, как у Нельсона при Трафальгаре, голосом:
– Век! Работать!
Помогает.
Возвращается из госпиталя чиф. Паренька оставили там. Позвоночник цел. Насчет сотрясения мозга еще не ясно. Лежать несколько недель.
Боцман с ходу жалуется чифу, что я не разрешаю вахтенному у трапа работать. Вечный конфликт чифа с вахтенным помощником. Если матрос у трапа начнет работать, он принципиально за трапом смотреть не будет. Даже если по трапу вынесут капитанский сейф, матрос скажет, что он не видел: ему приказали работать, а глаз у него не десять – два, и смотреть ими в разные стороны только в цирке умеют…
Мы крупно цапаемся с чифом. От этого настроение ухудшается еще больше.
Вижу, что вся толпа докеров с носа повалила в надстройку. Бочки-противовесы повисли в воздухе. Лебедки стали. Приятная тишина.
Появляется капитан. Капитан интересуется, почему вахтенный матрос красит, знаю ли я правила несения вахтенной службы в иностранных портах.
Я слишком давно связан с флотом, чтобы валить вину на другого. Выйдет хуже, хотя так и подмывает пожаловаться на чифа.
Капитан сразу опять убывает.
Спускаюсь в надстройку. Столовая команды полным-полна докерами. Сигаретный дым, гул. Играют в шашки, в «шишбеш», листают газеты.
Грегори Пек подносит железную кружку чая.
У них уже ленч, что мы переводим – второй британский чай. Хорошо, хоть забастовки нет. Я отмахиваюсь от чая. Грегори обижается. Беру кружку с мутным пойлом. Слабый чай с молоком и минимумом сахара, если он там вообще есть. Отрава. Они хлебают его на полный ход. Сидят в шляпах и кепках. Грегори полощет кружки в своем ведре. Рядом сундучок стоит – деревянный ящик с ременной ручкой. Там полотенце, ножи, кишка какая-то.
Ладно, пейте свое пойло. Хоть подышу тихо на палубе.
Мир в Сорри-доке.
Солнце проглядывает, потеплело. Медлительно дрейфуют под ветерком сотни барж, трутся бортами, закрыты синими, зелеными, желтыми брезентами. Между баржами плавают доски. А мы их от дождя прятали при погрузке.
Выходит из соседнего бассейна огромная «Финниа», порт приписки – Гельсингфорс. Впереди нее плывут два ослепительных лебедя. Он и она. «Финниа» отрабатывает полным задним и обрушивает в воду левый якорь, чтобы развернуться в тесноте на выход. Якорь шлепается метрах в десяти от лебедей. Они не пугаются – ко всему привыкли, плывут между досок к нам. Оранжевые, веселые клювы, черные породистые брови. С высоты борта хорошо видны в зелени воды синие перепончатые лапки, оттянутые назад. Задирают головы, воркуют недовольно, поглядывают на меня.
– Цып-цып, – говорю лондонским лебедям.
Боцман оказывается рядом, съедобное что-то в руках.
– У них ведь тоже ленч, – объясняет он.
Мы заключаем негласное перемирие. Хорошо вокруг, мирно.
И запах спиртного – стивидор пришел.
– А, секонд! – улыбается он. Воняет от него водкой еще больше, чем утром. Объясняет, что они не начнут разгрузку после ленча, если мы не передвинем в другое место бимсы, сложенные на правом борту.
Бимсы весят килограммов по пятьсот. Чтобы их переместить, нужны лебедки, но лебедки англичане переоборудовали под идиотское устройство с водяной бочкой-противовесом. Теперь бимсы им мешают, а двигать их нечем. Вернее, есть старый, как миф, прием – по каткам ломами. Минут пять собираюсь с духом, чтобы приказать боцману провести этот прием в жизнь. Наконец решаюсь. Он верещит так, как будто ему бимс на ногу упал.
Перемирие закончилось.
До обеда мы с чифом и дедом осматриваем заклепки в том месте, где приложились на входе в док.
Устанавливаем, что на пяти шпангоутах один ряд заклепок имеет потертые головки на сорок сантиметров ниже ватерлинии.
После простукивания, при котором я ничего не слышу, хотя делаю умный вид, приходим к выводу, что водотечности быть не может. На всякий случай указываем, что по окончании выгрузки ряд потертых заклепок будет проверен под давлением из пожарной магистрали.
Черновик акта пишу я в каюте. Стивидор сидит рядом и несет, как он в войну сражался в отрядах коммандос и высаживался в Норвегии, чтобы захватить тяжелую воду. Каким-то чудом я понимаю рассказ и даже чувствую, что стивидор не врет.
Хочу толково объяснить ему это. Первый раз открываю англо-русский разговорник. Нахожу только: «Официант, стол на троих, пожалуйста!» – и все в этом духе.
Забрасываю разговорник под стол. И наконец понимаю, что его бормотание имеет одну цель: выбить бутылку водки. У меня ее нет. И не будет. Он удивляется: как я буду без нее жить? И уходит. Через пятнадцать минут является с пивом: презент. Выпиваем пиво. Не такой уж он плохой мужик. Надо будет покормить его обедом.
Но с обеденным перерывом опять выходит неувязка. Английский обед на час позже. Наши ребята помоются, переоденутся – и отдай им час перерыва, отдай и не греши. А докерам то одно, то другое надо пособить, наладить.
Только мы по ложке супа съели, вызывают ко второму трюму. Опять «страйк». Перегорела лебедка. Старые у нас лебедки, старые, как сам теплоход.
Электромеханик – мой корешок, подружились еще на ремонте.
Прибежал к лебедке – изо рта котлета торчит недожеванная.
– Что случилось?
– Файя! – орет английский лебедчик и радостно улыбается.
– Сейчас, Викторыч! – Электромеханик кладет котлету на фальшборт и лезет в контроллер. Минута – и лебедка начинает урчать. Электромеханик с победным видом наблюдает за медленно наматывающимся на барабан тросом.
Трах! Бах! Ограничитель не срабатывает, гак с полного хода втыкается в блок и намертво заклинивается там.
– Капут! – радостно орут англичане.
Теперь надо майнать стрелу на палубу, выбирать гак из блока, но английское устройство с противовесом не дает возможности уложить стрелу на палубу. Из-за этого их проклятого устройства и ограничитель не сработал.
Работяги с быстротой актера, который один играет все роли в пьесе, начинают переодеваться, сбрасывают каски, втыкают страшные крюки в доски. И вот они уже все в барже и черной цепочкой бегут к набережной дока – обедать.
Грегори Пек перед уходом сообщает, что после обеда они не смогут работать, если на каждый трюм не будут вывешены по две осветительные люстры, люстры еще надо повесить и за бортами, чтобы осветить баржи. Пытаюсь ему объяснить, что еще солнце светит. Но солнце не имеет отношения к их профсоюзным правилам…
Звякнул вахтенный, вызывая к трапу, – возвращался капитан.
– Ну как? – спросил он. – Пива хочешь? Принесли тебе бутылочку.
– Сумасшедший дом, – сказал я.
– Мы тебе и соленых арахисовых орешков принесли к пиву, – сказал помполит. – Выпей, съешь, и полегчает.
Прошлись по трюмам, решили:
– Здорово работают, черти!
И действительно, за половину смены они выкинули досок куда больше, чем поляки в Гданьске. Кажется, и не работали, а наработали много. Противовес им явно помогал.
Спускаюсь в кают-компанию суп доесть.
Там разговор о забастовках. Кто где сколько времени простоял под забастовкой. Чемпионом оказывается старший механик – он у нас самый старый моряк. Три месяца во Франции проторчали в пятидесятом году. От безделья построили на свалке стадион и целый спортивный комплекс. Забастовщики включились в работу по спортблагоустройству. И потом два месяца в футбол играли. Турнир всех наций получился…
Я размяк в тепле, уши развесил.
Приходит стивидор, заявляет, что работать они не могут, так как у судна крен и проклятые их водяные бочки, опускаясь вниз, бьются о борт.
Нет такого судна, которое не будет самым неожиданным и странным образом крениться, если нагружено лесом. Только специальные лесовозы не кренятся.
Пытаюсь обвинить англичан в неравномерной разгрузке. Стивидор, не будь дурак, заявляет, что неравномерность разгрузки есть следствие невыполнения «винг-ту-винг». Сует бумагу. Идем к капитану. Капитан ее подписывает. Недаром мы в Ленинграде запаслись страховочным письмом «Экспортлесу».
Но крен все равно надо уменьшить. Иду к стармеху. Он после обеда спать лег. Бужу. Надо топливом сманеврировать и крен уничтожить. Дед объясняет, что крен не по его вине, топливо у него выбирается равномерно и я могу уничтожить крен, как мне вздумается.
Иду к капитану. Он тоже после обеда лег спать. Бужу. Он сдерживает бешенство и звонит стармеху.
Минут через сорок крен уменьшается и англичане начинают работу. Но деду я сон перебил, он появляется на палубе, подзывает меня, кивает за борт:
– Не видишь?
– Чего «не видишь»?
– Глаза протри.
Вода, доски плавают, баржи бортами трутся. Нормально все.
– Масло на воде видишь? Матрос масленую палку за борт бросил, а штраф с меня дергать будут? Скажут, из меня течет соляр и масло, а из меня и капли не сочится. Штраф здесь, будь здоров, дергают.
– Боцман, черт возьми, кто масленую палку за борт бросил?
– Откуда у нас масло? Мотористы это бросили.
– Да я своими глазами видел, как матрос палку бросил, – говорит дед.
Боцману деваться некуда, но он быстро находится:
– Англичане в ватервейс мочатся, а вы внимания не обращаете, Виктор Викторович! Надо жалобу писать, а вы глаза в сторону отводите! Не принципиально получается!
Здесь опять он прав. Ленятся англичане лазать через зыбкие баржи на берег. Нет ничего нечистоплотнее, нежели пачкать ватервейс, палубу, судно, корабль. Но очень уж противно ловить на таком деле здоровенного дядю, выводить по трапу за ухо, жалобу писать.
Немецкий физик с торжеством сказал Резерфорду: «Ни один англосакс не понимает теории относительности!» Резерфорд ответил: «Естественно, у нас слишком много здравого смысла!»
Здравый смысл закрыть гальюны на судах в доках есть, выполнять собственный закон – нет. И все-таки в парусные времена такого здесь не могло быть. В те времена их бы драли палками ниже спины. Или в те времена туалеты комфортабельнее были? Нынешние английские, особенно в доках, напоминают наши на Диксоне. И если в центре столицы надпись приглашает «джентльменов», то в портовой глубинке обходятся просто словом «мэн». И настенная живопись здесь напугает даже пещерного человека. И тексты не для слабонервных. И холодище. И вместо пипифакса свободные британские газеты.
Кое-как замял теорию относительности, думал, на этом вопрос берегового туалета больше не всплывет. Спрятался в столовой команды, смотрю английские скачки и английский бокс по телевидению.
– Вахтенного помощника к трапу! Нас от берега отрезают! Баржи растащили!
Боже мой! Чьи эти светлые, тихие стихи:
Если б кончить с жизнью тяжкой
У родного самовара,
За фарфоровою чашкой,
Тихой смертью от угара…
Ничего мне больше не надо. И даже фарфоровой чашки. Только бы к родному самовару и хорошую порцию угара.
Вечер. Ветер. Холодно. И два буксирчика растаскивают баржи. В плавучем мосту зияет уже огромная дыра. По берегу бегают два наших дисциплинированных, соблюдающих обычаи порта матросика. Проморгали провокацию, не углядели.
Ноги меня почти не держат. Ползу в рубку, включаю наружную трансляцию. Ее на буксирчиках услышат. Хриплю во весь Сорри-док:
– Эй, фулиши! На мини-шипах! Совсем с ума сошли!
На буксирчиках ноль внимания. Дыра между нами и берегом растет.
Матросики оделись легко – только туда-обратно добежать. Пригорюнились, сели за штабелем досок, спрятались от ветра, а ветер крепчает, между прочим, хотя мы и в центре Лондона.
Вызываю на мостик помполита: Коля, так и так. В экипаже пробита брешь, империализм перешел в открытое наступление. Твое время действовать, принимать решение – ты комиссар. Вдруг на всю ночь мосты развели? свой вельбот спускать, что ли?
– А кто из наших отрезан?
– Золотые кадры: комсорг и профгрупорг.
– Жуткое дело, – говорит Коля.
И тут я понимаю, в чем суть. Подводной лодке надо пройти в следующий за нами бассейн. Ей расчищают дорогу.
Высоченная рубка, низко и хищно горят отличительные огни, торчит пушечка, замерли матросы в оранжевых спасательных жилетах. Свистки, команды слышны; странные, чужие команды, чужие свистки. Черным силуэтом скользит лодка на фоне огней доков, окон домов, среди желтых отражений огней в черной воде. Распихивает горбатым форштевнем наши доски. Слышно, как они стукаются об нее.
Ну-с, тут, как положено, появляется справочник военных флотов мира и начинается гадание на кофейной гуще: какого типа лодка и какой у нее силуэт? Авторитеты яростно сталкиваются. Наконец сходимся на том, что силуэт у подлодки старый, Леонардо еще ее выдумал.
Субмарина проходит рядом. Офицеры в белых чехлах на фуражках британскими надменными глазами смотрят вперед с рубки. Британский флаг трепещет на флагштоке. Из люка центрального поста доносится шум дизеля. С моря возвращаются ребята, с дальнего похода. Неизвестно почему, но это мы чувствуем морским чутьем. Домой пришли ребята. К родной стенке Альбион-дока.
Через несколько минут – еще одна.
На берегу, в том месте, где они швартуются, начинается оживление. Вспыхивают фары машин, видны густые толпы людей – встречают. Беру бинокль. Много детишек в чулочках до колен машут подводникам. Черт возьми, и лебеди тут. Тоже встречают, не спят.
Даже и представить себе не можешь, чтобы наша лодка вернулась из похода прямо к набережной Лейтенанта Шмидта, чтобы ее встречали родственники и лебеди.
Мини-шипы заталкивают баржи обратно в дыру. Комсорг и профгрупорг воссоединяются с экипажем.
Вздремнуть бы.
Завтра мы с чифом поедем за фуражками.
Известно, что моряк без фуражки – казак без лошади. Но лошадь современный казак может достать и на родине, а настоящую морскую фуражку, то есть фуражку высших аэродинамических качеств, не сдуваемую первым встречным ветерком, с «макинтошем» – непромокаемым чехлом, с шерстяным белым чехлом, с козырьком, который защитит глаза и на экваторе (в былые-то времена темных очков не было), – такую фуражку можно купить только в Лондоне.
– И не в самом Лондоне, – сказал чиф. – А в Тилбури. Я там уже покупал, заказывал, вернее. Шьют замечательно. Остается положить на ночь в умывальник, чтобы немного размякла, – и люкс.
И завтра мы поедем в Тилбури. С мыслями о чудесной фуражке я валюсь на диванчик.
Но сон тревожный. Около ноля вскакиваю. Ветер подвывает в такелаже за лобовым иллюминатором каюты. Долго смотрю в иллюминатор. Гаки раскачиваются под стрелами, бьются оттяжки. Ветер. И будь я проклят: не меньше восьми баллов уже. Надо посмотреть швартовы. Все-таки не у стенки мы стоим, а на бочках посередине дока.
Не хочется вылезать.
За пакгаузом светятся еще кое-где окна жилых домов на Ловерроуд. Светятся тем светом, которым просвечивают руки, когда прикуриваешь в темноте рубки. Домашним уютом светятся. Сейчас бы зайти на огонек. Скоро Рождество. Скоро англосаксы начнут пудинги варганить и индеек покупать…
Таких безобразных рождественских открыток, как в Англии, я еще нигде не видел. И кошечки с бантиками, и заиньки под елкой, и пугливая лань среди снежного поля у пучка сена в кормушке – забота о животных. И все это щедро залито золотой и серебряной красками, все напечатано выпукло, добротно. Игрушки под стать открыткам. Рисунки на конфетных коробках под стать и тому и другому.
Но самое уродливое, отвратительное даже – гипсовые дети в натуральную величину, стоящие обычно возле магазинчиков. Девочка на одной ноге с костылем. Слепой мальчик с протянутой рукой. Гипс раскрашен, краска облупилась от дождей и туманов давным-давно. Мертвые лица муляжей – страшнее покойников. В головах – щели.
Это – копилки. Так собирают на слепых, на инвалидных детей. Правда, я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь сунул в облупившуюся голову пенс…
Выталкиваю себя на палубу. Вахтенный, слава богу, на месте. Трап поднят, забраться на судно никто не может. В таких случаях у вахтенного большой соблазн улизнуть в тепло.
– Пошли, паренек, веревки посмотрим.
Черные палубы, скользкие, холод, ветер с дождем, так и сдувает к фальшборту. Спит судно. Трутся баржи друг о дружку, скрип, стон. Вода щелкает, хлюпает, сопит между баржами.
Швартовы надраились, конечно, но работают равномерно. А такелаж на стрелах кое-где надо для порядка обтянуть. И мы обтягиваем его вручную – не самое приятное занятие. Но вахтенному полезно проветрить мозги, а я занимаюсь этим не столько от нужды, сколько по какой-то непонятной привычке. И знаю – после такой грубой работы с грязными холодными тросами приятно будет спуститься в каюту, помыть руки горячей водой с содой под названием «ВИМ». Потом покурить у приемника. В таких маленьких радостях есть какой-то большой смысл. В том, вернее, что на судне начинаешь их замечать и ценить.
В английской литературе всегда привлекал юмор.
И было приятно увидеть его следы на стенке вагона пригородной электрички:
«Вы работаете ради денег. Теперь сделайте работу для себя – положите деньги в Вестминстерский банк!»
Или:
«Улыбайся – и будешь счастливым!»
Так и казалось, что Джером К. Джером еще не умер.
Мы ехали в Тилбури за аэродинамическими фуражками. Чиф отлично знал Лондон. Получилось всего двенадцать пересадок в метро и три на пригородной электричке. При этом мы прокатили за Тилбури лишнюю сотню километров.
Типичные английские пейзажи летели за окном электрички. Ровные полянки, подстриженные деревья. Серый, перламутровый, констебльский колорит. Цветочков не было по зимнему времени. Правда, в центре Лондона я видел цветы на щечках девушек-хиппи. Но ведь еще в четырнадцатом году наша художница Наталия Гончарова рисовала цветы на своем лице. Да еще по синему фону! Хиппи до цветного фона еще не доросли.
В электричке можно курить. А все, что вам захочется, можете кинуть на пол. Если кидать на пол окурки вы не привыкли, то можете расстаться с жизнью. Меня даже начинает подташнивать от пережитого страха, когда я вспоминаю историю с окурком сигареты в пригородной лондонской электричке. Не так уж часто человек проходит со смертью рядом – в сантиметре. Вернее, проносится в сантиметре от смерти.
Сидели мы с чифом друг против друга у правой стороны вагона, если смотреть по ходу. Двери там открываются на обе стороны и никакой автоблокировки нет. Я сидел спиной к движению. И когда докурил сигарету, начал искать для окурка подходящее место. Подумал, приоткрою дверь, выстрелю окурком в щель – и порядок. Надавил ручку, и дверь отшвырнулась встречным потоком воздуха наружу, ударилась о стенку, и образовался зияющий провал. Вагон наполнился грохотом, сквозняк завихрил по полу вековой английский мусор.
Надо было, очевидно, дверь закрыть. Вдруг на остановке полисмен захочет узнать, кто и зачем открыл дверь? И может, ее вообще трогать нельзя?
Электричка мчалась сто десять – сто двадцать.
Чиф загородил дверной провал ногой, чтобы я не вылетел вместо окурка за борт. Я высунулся по пояс, дотянулся до дверной ручки и попытался дверь закрыть. Но как только я ее отдирал от стенки вагона, так встречный поток пересиливал мой жалкий бицепс. Дважды я пытался. И наконец плюхнулся на диван, чтобы передохнуть. И в эту секунду мимо промчался встречный поезд. Земли на английских островах мало, расстояние между колеями очень маленькое. Башку мою встречный оторвал бы и расплющил обязательно.
Мы сидели белые, как меловые скалы у Дувра. Потом чиф сказал:
– Вечером во всех газетах был бы твой труп.
И закончил типично морским соображением:
– А мне бы навсегда закрыли визу.
Юмор из меня высквозило начисто. Констебльские пейзажи заболотились. Все стало серым без перламутра. И среди бесконечных болот мне до самого Тилбури мерещились баскервильские собаки, их страшные глаза и пенящиеся морды.
С такими глазами и мордой облаял нас приказчик в единственной фуражечной мастерской – она оказалась закрытой. На билеты потратили мы уйму денег, устали, продрогли.
А когда поймал себя на мысли, что если бы угробился на электричке, то действительно были бы большие неприятности и капитану, и чифу, а главное – маме, то стало еще тошнее.
От расстройства пошли вечером пиво пить. Густо насыщают придоковые улочки бары. Как бы морячину ни шатало и ни швыряло – от тротуаpa до тротуара, – он все равно и неизбежно угодит в «Георга V», «Якорь» или «Принцессу Джоан». Промах исключен.
Стойка. Молодой упругий бармен, трезвый и в хорошем костюме. Музыкальный автомат. Бутылки, укрепленные вниз горлышком, заткнутые пробкой и краником. Сигареты с оптимистическим названием «Долгая жизнь». Спасательный круг на стене. Азиатский божок, африканская ритуальная маска, бутылка, в которой разваливается модель столетнего парусника, за стеклом в стенной нише – останки морской звезды, ветка коралла, потрескавшиеся от времени открытки из любых закоулков планеты, раковина. Над дверью штурвал. Электрический камин, в котором трепещет бумажное пламя. Высокие табуреты у стойки и мягкие продавленные старомодные кресла вокруг столика. Три-четыре проститутки – они здесь изо дня в день. Пьяненькие, конечно. Синяки небрежно замазаны штукатуркой и пудрой. Полусвет. Бумажные цветочки заткнуты под рамку портрета основателя заведения.
Никто не будет обращать на тебя внимания, если сам не захочешь. Хочешь быть пустым местом – будь им. Дым от бесконечных сигарет…
И жизнь здесь кажется очень давнишней, в несколько столетий.
Кто считал, сколько тысяч моряков облокачивались на стойку, тупо смотрели в камин, сажали на колени девиц, пили спирт в разных концентрациях и разного цвета, снисходительно ухмылялись на спасательный круг и били друг другу рожи? Откуда только их не приносило к этой стойке и куда не уносило от нее!
Подводники с субмарин, конечно, уже тут. Молодых мало. В возрасте мужчины. Старшины по-нашему. Офицеров нет. Девицы льнут к ним, обнимают седые головы, теребят орденские планки.
Пожалуй, эти ребята ходили еще в конвоях «русский дымок – и британский дымок!..». Во всяком случае, они помнят: «Был озабочен очень воздушный наш народ, к нам не вернулся ночью с бомбежки самолет… Бак пробит, хвост горит, но машина летит на честном слове и на одном крыле…» Пожалуй, улыбнутся, если скажешь: «Джордж из Динки джаза!»
И «Типирери», и «Не плачь, красотка, обо мне! Я надолго уезжаю и, когда вернусь, не знаю, а пока – прощай!» Это «прощай» подхватывала вся рота, когда мы маршировали в баню с кальсонами и полотенцами под мышкой. Мы орали песни союзников и чувствовали себя отчаянными. Отрезав по куску от четырех тельняшек, мы сшивали пятую. Ее подсовывали старшине – он не мог проверить сто тельняшек за десять минут. Полученная в обмен нормальная тельняшка продавалась на Балтийском вокзале и превращалась в пиво. После бани пиво настоящим мужчинам совершенно необходимо. Прости нас, родина! Но срок давности преступления, вероятно, истек…
Баня воспитывала в нас необходимые морякам качества – быстроту реакции, напористость и глубокоэшелонированную предусмотрительность. Дело в том, что на сто человек бывало не больше шестидесяти шаек. Чтоб захватить ее, следовало расшнуровать ботинки, развязать тесемки кальсон, рассупонить ремни и расстегнуть шинели еще в строю, на улице, на ходу, на морозе, орать при этом: «Прощай, и друга не забудь! Твой друг уходит в дальний путь! К тебе я постараюсь завернуть – как-нибудь, как-нибудь, как-нибудь!»
В подворотне строй превращался в стадо шакалов, все неслись к входу в баню и к шкафчикам, срывая с себя одежды, лягаясь и кусаясь. Всякие намеки на союзнические отношения исчезали…
Если можно поссориться с приятелем из-за ржавой, битой, старой шайки, то чего можно ожидать от государств?
Противолодочным зигзагом движутся мысли, когда сидишь за стойкой припортового кабачка в туманном Лондоне.
Забрели французские моряки с сухогруза, стоящего в бассейне рядом с нашим. Они, вероятно, не были на судне уже несколько дней – как ошвартовались, так и пошли куролесить. Мы на них без смеха смотреть не могли. Французский теплоход стоял у причала уже третьи сутки, но ходовые огни продолжали на нем гореть. И днем огни горели. Французики доплыли до порта и ушли из него. Все, что происходит на стоянке, их не касается. И как портовые власти им не вправили мозги…
Французики были сильно навеселе. Но это не было российское, тяжко-философское, углубленное подпитие, о котором один наш поэт сказал бессмертные слова: «Пьянство есть совокупление астрала нашего существа с музыкой мироздания» (ударение обязательно на «ы», иначе значительно уменьшается глубина мысли).
Наш пьяница способен всю ночь горевать об отсутствии Учителя, который выслушает и ответит на больные вопросы. А собеседник всю ночь будет доказывать, что дело не в том, чтобы найти Учителя, а в том, чтобы найти того, кто тебя поймет до конца, и так далее. Однажды я много часов подряд слушал разговор о дураках. О том, что об умных, великих, интересных людях и их роли в жизни человечества написаны тысячи книг. А где книга о роли дураков в жизни человечества? Почему книга о выдающемся болване – всегда библиографическая редкость?.. Спорили люди высокообразованные, пили дорогой коньяк, сыпали Платонами и Спинозами, как горохом. И разошлись под утро, тупые, уставшие ломовые лошади… Французики выпивают для веселья.
Сейчас они танцевали с проститутками, бармен отбивал такт ногой, огромная женщина – хозяйка бара – не удержалась, налила себе глоток и тоже задергалась за стойкой под быстрый джаз. Английские подводники сидели, накрыв бокалы тяжелыми, огромными, боцманскими лапами, и спокойно дожидались, когда ангажированные девицы вернутся к ним на колени.
Французики еще поиграли в известную у нас игру «стрелы» – надо метать в мишень стрелу с присоской на конце. И ушли в следующий бар.
А завтра все мы разойдемся по всем морям и океанам. И опять подумалось о том, что так расходились из этих кабачков моряки столетие за столетием. Конечно, было и в наших душах ощущение морячности, приобщенности к всемирному морскому братству, ибо это братство есть. Оно есть у людей всех профессий, цеховое чувство. Кто лучше всех поймет парикмахеpa? Парикмахер. А тут еще извечный якорь на фуражке, и какая-нибудь корона, и трехлопастный винт на отворотах тужурки…
Полисмен время от времени заглядывает, пошутит с хозяйкой и девицами: как, мол, идут дела? все культурно? Все пока культурно, дела идут ничего, только вот франк упал во Франции, французы на виски раскошеливаются с трудом, лакают ром, как малайцы… И как бы франк не зацепил фунт…
Чувство, что империя превращается в маленькое островное государство, преследует везде, даже в Тауэре. Там живут жирные, черные, огромные вороны. Пока в Тауэре существуют вороны, с Британией будет все в порядке – такова легенда. Клетка открыта. Они топчутся в ней по кругу, как-то странно – вкривь и вкось, запрокинув головы с омерзительными клювами. Смотреть на воронов тянет, как тянет смотреть на покойника, хотя смотреть на него не хочешь.
Сокровища британской короны. Все сделано, чтобы потрясти тебя. Стальные двери толщиной в метр, с рычагами, приводами, сигнализацией. Могучие полисмены на каждом углу. Барьеры узких проходов. «Не фотографировать!» И рядом с объявлением – гирлянды отобранных и засвеченных фотопленок.
Близко от Тауэра на фасаде трехэтажного дома гигантское изображение голой мужской спины, перекрещенной подтяжками. Брюки мужчины находятся в опасной ситуации. Одна подтяжечная пуговица уже вырвана с корнем. Другая пуговица держится на трех нитках. Лопнут ниточки – произойдет конфуз – мир увидит исподники несчастного мужчины во всей красоте. Надпись огромными буквами:
«ПОМОГИТЕ СПАСТИ БРИТАНИЮ!»
Но это не все. Верхняя часть брюк изображает британский государственный флаг. Это ему, Джеку, предстоит соскользнуть с ягодиц, открыв миру исподники Джона Буля.
Достаточно грустное украшение центра Лондона. Но вызывает уважение беспощадность к себе. Трудно представить другой народ, способный на подобные шутки.
А еще недавно Киплинг писал и британцы повторяли за ним, вздрагивая от гордости:
Роса этот флаг целовала,
Туман его прятал густой,
В краю полуночных созвездий
Он несся попутной звездой!
Флаг Англии!
Ветра дыханье
Навстречу бросается вам…
За точность перевода не ручаюсь, цитирую по памяти еще курсантских времен.