Текст книги "Заулки"
Автор книги: Виктор Смирнов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Интересный вопрос для автомобилиста, – говорит Инквизитор. – Вот иду вчера мимо автобазы, вижу плакатик. Хороший такой плакатик, красочный. И написано: «Алкоголь снижает чувство опасности. Не пей». Я вот подумал – какова диалектика жизни. Еще недавно нам давали сто граммов перед атакой. Интересно бы вывесить в окопах такой плакатик. А? Как вы думаете?
Гвоздь хмурится. Если б ему кто другой – задал такой вопрос, ой бы показал ему, как делают тройной прыжок из «Полбанки» через шоссе и дальше. Всяких каверз Гвоздь не любит. Но перед ним Инквизитор. И Гвоздь размышляет:
– За такой плакатик был бы трибунал.
– Вот-вот, – соглашается Инквизитор. Я и говорю – диалектика Люблю эту науку. Что сегодня так, завтра наоборот. И так далее. Как говорится, по спирали. Путем отрицания отрицания.
– Пей! – мрачнеет Гвоздь, ощущая в словах старичка скрытый подвох. – Пиво только что привезли.
– Пью! – Соглашается Инквизитор со смешком. – Прекрасное словцо – «пей». Точно и лаконично, по нашенски, без всяких там орнаментов Омара Хайяма.
Он втыкается в кружку и снова поднимает голову, пряча в морщинках ехидный блеск глаз. На носу его – остаток пивной лены.
– Эх, война пить многих наохотила, – говорит он. – А теперь еще и закуску дает. Сумеем ли остановиться?
– Тебя-то уж наохотила, – соглашается Гвоздь.
В войну Инквизитор служил в похоронной команде. Там спирт полагался, без доппайка в этих подразделениях никто не выдерживал, особенно летом, в жару. По спирту мы были выше гвардейцев, даже из РГК, – напоминает иногда старичок, тыча в дощатый потолок пальцем. Еще недавно этот сморщенный, иссушенный жизнью ценитель диалектики и знаток латыни был реквизитором в музыкальном театре. Хранил и чинил всякий театральный хлам. Отсюда и пошло – Инквизитор. Слово, хоть как-то, понаслышке, знакомое посетителям шалманов благодаря антирелигиозным радиопередачам и лекциям. Реквизитор – это было слишком непонятно и ни о чем не говорило, теперь Инквизитор перешел, на киностудию. Там у него бывает больше свободных вечеров, которые можно провести в «Полбанке».
– Тяжело работается? – вдруг совершенно иным, будничным и серьезным тоном спрашивает Инквизитор у Гвоздя.
– Тяжело, – отвечает тот. – Сборка. Темп. Со сборки на пенсию не уходят.
– В крематорий? – спрашивает ехидный Инквизитор.
– Типун тебе… Не работа, а рубка лозы. Вот в авиационной промышленности наши работают, а те, самолетчики, у нас не держатся. Особенно мастера. Шестнадцать часов в цехе. Как в войну.
Автомобиль, – говорит Инквизитор. – Колеса страны.
– Это понимаем.
– А то хочешь к нам на студию? – спрашивает Инквизитор, и снова блеск юного бесенка появляется в его выцветших глазах.
– Это что, на четыреста двадцать целковых [1]?
– Зато полегче. А потом, ты долго в реквизиторном не, просидишь. Будешь играть роли честных рабочих в фильмах о шахтерах. Ты сможешь.
– Смогу? – улыбается Гвоздь.
– Время от времени будешь говорить: «Это мы поддерживаем» – или: «Это нам по плечу». Или песенки петь в забое. Физиономию тебе намажут краской – и пой.
– Петь не смогу.
– Ты сможешь. У нас недавно одному артисту дали настоящий врубмолоток на репетиции… Построили искусственный забой, уголек изобразили из папье-маше, все честь по чести. Даже водичку из водопровода пустили – капать. А режиссер задумал элемент правды внести и дал артисту настоящий молоток. Тот не только песенку не запел – рта не мог открыть. Тяжелая штука.
– Ну, я бы запел, – говорит Гвоздь. – Если нужно.
– Нужно, – тычет пальцем Инквизитор. И он изображает, встряхивая узкой ладонью, игру на балалайке.
– «Посмотрела на часы
– половина третьего.
Капитана проводила,
а майора встретила…»
– Такое в кино не поют, – хмурится Гвоздь.
– Не поют, – соглашается Инквизитор. – В кино другое поют.
– А я кино люблю, – говорит Гвоздь. – Знаю, что брехня, а люблю.
– И я люблю, – вздыхает Инквизитор. – Люблю, как дети любят сны. «Макбет» зарезал сон, невинный сон души». Но кино оставил.
Старик частенько говорит непонятно, но его прощают, на то он и Инквизитор. «Полбанка» принимает все новых гостей. Рабочий день изжевал их, но, прохладившись на морозце, придя в себя, они наполняют ресторан третьего разряда громкими, не всегда цензурными репликами. И каждый, входя и уткнувшись взглядом в хорошо освещенный прилавок, где хозяйничает ефрейтор санвзвода Марья Ивановна, тотчас, как бы случайно, отыскивает более темный угол, где обычно сидит Гвоздь, и сгибает шею, в легком поклоне. Получается, что кланяются и Димке. Приятно. Как всякий человек, пишущий стихи, он славу любит, хотя и скрывает это.
Шумно врывается и тут же начинает или продолжает прерванный еще вчера спор Яшка-герой, сутулый, стремительный, всегда наклоненный вперед и словно бы падающий, но не успевающий упасть благодаря своей стремительности. Он орет, не забывая то и дело бросить комплимент Марье Ивановне, у которой всегда пользуется кредитом.
– Ты мне будешь объяснять про «раму», – Яшка мотает головой и сбрасывает лохматый, дикий вороной чуб на горбатый свой нос, закрывая черносливные, прекрасные глаза, на которые засматриваются самые симпатичные ряженщицы Инвалидного рынка. – Ты мне будешь объяснять, из-за чего ее не сбивали. Двухфюзеляжный «фоккер» может мгновенно провалиться… Ты понял, нет? Он даже не выпускает закрылков, – такая маневренность! Боже мой, как вы сегодня выглядите, Марья Ивановна! Теперь я понимаю, почему Второй Украинский так стремительно наступал. Смотри сюда, да-да, ты, смотри! – Он крутит перед носом собеседника, беспалого Биллиардиста, покрасневшими ладонями, изображая смертельную игру самолетов. – Ты подходишь к нему в хвост, ты уже взял его в кружок, и он делает тебе вот это… Видел? Потом летчиков ругают на земле, почему вы второй месяц не можете сбить «раму»… а потом ты мне объясняешь, почему. Учила собачка кошку мяукать! Пиво сегодня чудо, Марья Ивановна, подозреваю, у вас роман с директором завода.
Марья Ивановна, розовая, огромная, с засученными рукавами, посылает Яшке невинную улыбку школьницы. Нет, славу любят не только поэты. Конечно Марья Ивановна охотно променяла бы восторженное почитание гостей, их возгласы и любовный лепет на прозаическую страсть какого-нибудь толкового крепкого мужичка, который согласился бы стать ее мужем. Но здоровые мужики расхватаны, кроме Гвоздя и Яшки. Яшка не в счет – его хватит разве что на неделю правильной семейной жизни, с ее заботами и хлопотами. Поэтому Гвоздь в таком почете. Авось придет время. Сейчас, правда, Гвоздю не до Марьи Ивановны. У него домашние сложности в виде больной матери и сестры, которая принесла безотцовскую двойню.
– Вы разрешите? – спрашивает Яшка у Гвоздя и присаживается у столика, успев захватить кружку пива в одну руку и сардельку в другую. – Ну, вот ты скажи, Гвоздь. – Теперь он заставляет сардельку гоняться за кружкой. – Ты видел, как уходит «рама» от ЯКа? А он мне объясняет.
Гвоздь усмехается. Яшка вечно спорит с Биллиардистом. Особенно много у них разговоров и стычек вокруг темы штрафбата. Оба считают себя специалистами. Они действительно специалисты – с той разницей, что Яшка был в штрафбате, а Биллиардист нет, но много слышал и размышлял.
В «Полбанке» нет людей с ясной и прямой судьбой. Устроенные, благополучные сидят себе где-нибудь в уютных комнатах окруженные заботой и лаской близких, и лишь изредка выходят в коммунальный коридор по своим надобностям. А может, у них и коридорчик-то свой, как у Евгения Георгиевича. Может, у людей с ясной судьбой, которым жизнь подарила ровную и прямую горку для восхождения, и унитазы голубые или синие. А уж небо – лазурь. Впрочем, и благополучные нередко забегают в «Полбанку» подышать ветерком несчастья – ведь и самый чистый кислород может постепенно сжечь легкие. Немножко угарного газа, азота, углекислоты…
Самое удивительное, что Яшка – действительно Герой, Самый натуральный, с золотой звездочкой на парадном пиджаке. Достоверно было известно, что Яшка воевал истребителем, загремел в штрафбат, и тут уже начинались красочные истории о том, как в дни отдыха, когда ожидались от союзников «аэрокобры» и пилоты маялись от безделья, кучерявый ястребок вздумал завести на танцульке роман с молоденькой спутницей одного крупного человека, присланного на Южный фронт с особыми полномочиями и, естественно, занятого Днями и ночами. Спустя какое-то время, покрытое мраком неизвестности, Яшка оказался пилотом планера в знаменитом Днепровском воздушном десанте, о котором бывалые вояки говорили шепотом, склонясь к уху собеседника. Вышло так, что, когда стылой осенней ночью десять тысяч отчаянных ребят были сброшены над Каневом, чтобы захватить плацдарм на вражеском берегу, десант этот, противник ждал. Было светло от зенитного огня, и спускались, как на костер. Дюралевые «дугласы» рвало на куски, а фанерно-перкалевые планеры вспыхивали, словно спички. С ночного неба со свистом сыпались плиты и трубы батальонных минометов, сорокапятки, пэтээры. Половина десанта погибла в воздухе, корчась и воя. Яшка шлепнулся на своем планере в кустарник. Через полтора месяца сотни три-четыре оставшихся в живых парашютистов пробились из кольца на юг и отвоевали-таки плацдарм, три украинских сельца на крутом берегу, воспетом Шевченко, куда саперы вскоре подвели переправы. Среди «днепровских звездочек», которыми Москва щедро отметила героев, оказалась и Яшкина. Прощенный истребитель должен был вернуться в свою часть, но после контузии при посадке и холодных купаний в Днепре у него началась болезнь позвоночника, которая и пригнула его к земле, заставила ноги бежать за туловом, чтобы успевать подхватывать.
– Он меня учит! – постепенно утихает Яшка. – Ну, как вам это нравится, а? Слушай, Студент, – обращается он к Димке без всякой паузы. – Слушай, интересный вопрос… Мне тут предлагают писателем стать. Ну, это, говорят, несложно. Не знаю, вас там, может, учат чему, а мне, говорят не надо. Я не знаю, я не пробовал писать: может, действительно ничего особого?
– Ничего особого, – вставляет Инквизитор. – Достоевский за месяц мог написать роман. Правда, он диктовал.
– Диктовать – это подходит, – говорит Яшка. – Это бы я сумел. Тут, понимаешь, подходит ко мне один такой толстый тип, золотое перо в сосисках держит, и предлагает мне безумно приятную идею. Что вы, говорит, настоящий Герой, вкалываете как простой рабочий? Вы мне расскажете свою жизнь, я напишу книжку. Фамилия ваша, деньги пополам. Через год вы будете не только Герой, вы будете еще и писатель. Вас с вашей звездочкой сразу определят. Разве ж можно так пропадать умным людям?
– Неужели отказался? – взмахивает руками Инквизитор, а Гвоздь слушает внимательно и мрачно. Пока он не раскусил, к чему разговор, с лица его не сойдет выражение угрюмой настороженности. Гвоздь – человек тертый, сложных тем не подхватывает с лету.
– Я не то чтобы отказался. Я говорю ему: слушай, а что получится, если все наши полезут в писатели? В адвокаты, врачи? И прочие умственные дела? Простой народ что – за кормой его, что ли, оставить? И к чему хорошему это приведет? Что, опыта, что ли, не набрались? Нет уж, я хочу в простых станочниках, в рабочем классе остаться. Послужить, так сказать, примером в целях лучшего будущего. И твоего, писака, тоже. В общем, вежливенько так ответил, популярно. Слушай, Гвоздь, почему меня все время приглашают куда-то вступать? На заводе тоже… Я говорю: я не могу к вам вступать, во мне еще удали много. Возьму и сворочу чего под горячую руку. Когда стану потише, тогда пожалуйста. Но пока я не могу лишить себя удовольствия заехать какому-нибудь дерьму в харю Я не для того побеждал фашизм, чтобы терпеть безобразия.
– Стерпишь, – говорит Гвоздь. – Твой писака это что. Другие иными писаниями занимаются. И шлют бумажки куда надо.
– Ну и что? – хорохорится Яшка.
– А ничего. Я тоже золота привез с фронта – три нашивки. Но держусь, Победили – и сожми зубы. Вкалывай.
Яшка задумывается, мрачнеет. Инквизитор, вздохнув, поощрительно толкает его локотком и вдруг запевает, брызжет тонкими пальцами по воображаемым струнам;
Не гляди, что я левей,
Лучше рюмочку налей…
Эх, балалайки нет! – тут же, позабыв обо всех переживаниях, начинает сокрушаться Яшка, большой любитель народной музыки, к которой пристрастился в каком-то довоенном детдоме, где он солировал в ансамбле на любом струнном. И подхватывает:
Ничего, что я подрезан,
В этом нет вины моей!
Из-за стойки прикрикивает на Яшку и грозит пальцем Марья Ивановна. Петь в заведении третьего разряда, играть на музыкальных инструментах и танцевать запрещено. Ехидный Инквизитор однажды хотел было познакомиться с таким запрещением, но в ответ Марья Ивановна показала ему фигу: запрещено, и все. И никаких бумажек. Распитие спиртных напитков должно происходить в тишине, иначе получится какая-то всеобщая спевка и разгул.
Тем временем появляются и рыночные, покинувшие пустые ряды Инвалидки, продрогшие и рвущиеся к стойке. Хромой Петрович-культыган, торговец предметами народного промысла, как он говорит о себе; сапожник Митька; за ними Инженер вносит Сашку-самовара, что, хотя и происходит ежевечерне, является приметным событием. Сашку водружают на специальный высокий стул, сбитый рыночными столярами из обломков мебели. Стул этот, с барьерчиками вокруг сиденья, подобный детскому, только погрубее и побольше, каждый раз выносится Арматурой к центральному столику торжественно, как трон, отчего «Полбанка» сразу преображается, словно бы приобретая монарха. Гвоздь на эту роль не годится, он скорее армия Марьи Ивановны, ее внутренние войска, вмешивающиеся в случае значительных неприятностей – если Арматура с кем-либо не справился. Но владычествует, по крайней мере на взгляд пришлого, Сашка-самовар.
.Инженер вытирает Сашке лицо полотенцем, подносит к его рту кружку с холодным пивом, до которого тот охоч. Инженер же и выносит Сашку на улицу, когда его укороченная кровеносная система сгоняет излишки жидкости в почки и дальше. Вначале Сашка угнетал Димку своим присутствием, но потом пришло чувство привычки, и вечер в павильоне без Сашки на высоком стуле с перильцами и вогнутой спинкой стал казаться пустоватым. Сашка – один из трех рыночных «самоваров», людей со всеми ампутированными конечностями, которые сумели поделить. Инвалидку как-то ладом, не ссорясь, – а они могут и ссориться, и даже драться, используя вместо рук многочисленных прилипал, которые кормятся вокруг, королей попрошайного бизнеса. Время от времени «самоваров» с Инвалидки увозят в особые инвалидные дома, где есть и уход, и хорошее питание, и чистота, и культурная работа с лекциями, концертами, кино. Но эти трое неизбежно возвращаются, и скорее других – Сашка. Может быть, потому, что у него есть такой умный, расторопный и бескорыстный, чего о других «самоварах» не скажешь, друг – седовласый, вечно при галстуке и самописке в кармане, Инженер, настоящий причем инженер с протезного. В день возвращения Сашка накачивается пивом и базлает, пользуясь общим вниманием.
– Скатерти! – с ненавистью вспоминает он. – Занавески. Копченая колбаса. Ситро! Тьфу, одеколон разбавленный… Флакон на ведро. Кинокартины… «Серенада Солнечной долины» – она там поет и на лыжах катается. Тьфу! А вокруг такие же головы на чурбаках, как в зеркало смотришь. Ну, чего я буду на себя в зеркало смотреть? Я на Инвалидке сижу, на ветерке, с людьми разговариваю, с однополчанами встречаюсь. Меня зависть к здоровым не разбирает, я это прошел. И хочу посмотреть, как сквознячком девкам юбки поднимает до голубых штанишек. Как жарким пахнет из мясного ряда… Хочу знать, кто родился, кто женился, кто кому по морде сунул. Мне жизни этой, немного. Медицина тут одна очкастая установила, каждая конечность мне десяток лет укорачивает. Сорок уже без наших!…
Сашка складно базлает – за это ему и дают на рынке щедрее, чем двум другим. Сашка своих конкурентов не любит, те – при родственниках, добычу носят в дом какие-то племянницы, дядья, откладывают на черный день. Как будто может быть для «самовара» день чернее, чем те дни, что ему достались! Сашка же все, что удержалось после дележа с рыночными прилипалами да еще после Люськи, оставляет в «Полбанке». Друзей у него – пол барачного поселка, остальные просто в приятелях.
– Гвоздь! – кричит Сашка со своего трона, словно подарки раздает. – Рабоче-крестьянский привет фронтовику. Студент! Выше знамя науки… Инквизитору наше замысловатое почтение. Яшка! Да здравствует наше интернациональное братство!
Пивная пена летит с губ Сашки, как у припадочного. Легкие у него здоровые, и крики сотрясают дощатый балаган. Марья Ивановна только качает головой, она знает – скоро Сашка успокоится и будет вдумчиво сосать пятую кружку, которую держит у его рта Инженер. Сашка быстро пьянеет и от этого становится сонным и смирным, слушает, кто о чем говорит, качает своей головой, иногда призывает кого-нибудь к себе за стол – рассказать новости.
Вскоре появляется и Люська, одна из немногих женщин, допущенных в «Полбанку», из-за ее особых отношений с Сашкой. Хотя это в павильоне никак не проявляется – никогда не зовут ее и центральному столику, никогда не смотрит в ее сторону Сашка и никогда никаких речей на эту тему не ведется, но Студенту стыдно и страшно думать об этих особых отношениях. Он представляет себе Сашку, его безрукое и безногое тело, пышную румяную Люську, которая, всем известно, путается еще и с блатными, И не с блатными тоже. Говорят, Сашка все-таки делает кое-какие сбережения из тех червонцев, что сыплют ему в деревянный ящик бывшие фронтовики. Но все это раза два в месяц уходит на Люську.
Марья Ивановна, хмурясь, наливает Люське стакан красненького, сыплет на блюдечко конфетки. Люська, колыша воздух мощным телом и играя задом, идет к дальнему углу. И вся «Полбанка» невольно следит за ней, и среди прочих взглядов – замаскированный поворотом головы, косой, но пристальный взгляд Студента. Теперь, раз Люська пришла, ее грудь, круто вздымающая жакетку, весь ее облик, улыбочка всезнания и непонятного превосходства, ее глаза, наивные, глуповатые, но отражающие все то же снисходительное понимание человеческих слабостей, все это будет мучить Студента.
Лишь один Сашка не смотрит в ее сторону.
«Полбанке» не хватает еще Матроса, Минометчика, Валятеля, двух-трех полуслучайных посетителей да кого-нибудь из мимолетных, из тех, что нигде не приживаются, а заходят в шалманы понаблюдать. Павильон, и без того уже шумный, оживляется с появлением Степана Слюнтяя. Может, где-нибудь на службе или среди домашних Степан авторитетный человек, но «Полбанка» быстро раскусывает людей, и если уж она называет кого слюнтяем, значит, он слюнтяй. Два-три раза в месяц Степан забегает в павильон напиться и поплакаться о загубленной жизни. Оросил он свою любовь, тоненькую медсестренку Галинку, и сошелся с продавщицей из военторга Клавкой. Теперь у Степана бостоновый костюм, шевровые полуботинки, брюшко. Как только Степан примет дозу, «Полбанка» с мстительным восторгом слушает всхлипывания этого полного, крупного мужика. В павильоне знают Галинку, знают Клавку, знают всю эту нехитрую драму, но слушают каждый раз как внове – словно по третьему заходу глядя любимый спектакль. Димка сидит, слушает, переговаривается с Инквизитором, Гвоздем, размышляет: отчего это так влечет его этот третьего разряда ресторанчик? Ну, конечно, друзья. Признание. Чтение стихов. Составление красочных заявлений и жалоб. Ну, еда, ликеры. Почему в этом галдеже и дыме мучает и манит его ощущение чего-то небывалого, что должно свершиться, присутствие какой-то тайны, ждущей разрешения? Как прибой, набегает на него волнообразный гул разговоров, и Студент плавает в нем. Носится в этом прибое, подобно щепкам, человеческие истории, целые жизни. «Полбанка» не знает тщательно сберегаемых секретов, не терпит недомолвок, лжи – здесь правда выползает наружу так же неотвратимо, как у семени, брошенного в воду, пробиваются усики ростков. Уж здесь-то доподлинно знают, кто чего стоит, здесь исчезают должности и чины, здесь разгадывают пустозвонство и дутые заслуги и дают, взамен званий, прозвище.
Галдит шалман.
– И тогда случилось у меня пропадение желудка…
– Какое пропадение?
– Какое… Если будет у тебя – узнаешь. Как штыком в пузо. И сразу после Победы, Хирург, как я пришел в себя, говорит: это довоенная язва ожила. Понял? Четыре года ждала, позволяла воевать. Я говорю: знал бы, я бы еще на Дальний Восток подался, Харбин освобождать. Мне язва ни к чему.
– Язва – ее спиртом надо брать.
– Ну, ладно, получаю я свои орденские сразу за три года. Раньше как-то не думал. Ну, что там – копейки. Да и неудобно за ордена, что я, крохобор? Но – положено. Получаю, иду из банка – карман в гимнастерке булавкой пристегнул. И навстречу цыганочка. Не старая еще, цветная, как конфетка. Говорит: «У тебя в правом кармане деньги, только что получил. Знаю даже сколько», – «Сколько?» – спрашиваю. Она говорит. Я глаза и вылупил, «Я, – говорит, – и будущее тебе скажу. Дай только с головы волосок». – «С головы, – говорю, – это недолго». Дал, Она дунула, плюнула. «Приложи, – говорит, – зелененькую». Приложил. Короче – все она мне насиропила, что будет и как будет, а я стою дураком – карман пустой, одна булавка, А ее и след простыл. Как будто контуженный.
– Ну и кирпич. А мне вот одна поморочила такое… Говорливая такая цыганочка. Мол, хороший ты человек, будет у тебя мужская, значит, сила, как у Карузо. А что оно значит? Хорошо ли?
– Сам ты и есть кирпич. Карузо – певец. «Смейся, паяц» – слышал? У нас в госпитале один приезжал, пел, Хорошо! Но ничего особенного,
– Певец – я знаю. А как у него?… Мало что певец. Бывают, к примеру, певцы такие – выхолощенные, как кабанчики. Чтобы голос чище, звончее.
– Вот и у тебя так будет… Нагадала!
– Ох-хо-ах-ха-ах… Ну, Карузо теперь будешь.
– А может, наоборот? К певцам знаешь как липнет аккуратный пол?
– …Ну вот, слушай сюда. Я интересуюсь – как же так, от легкой жизни пропадение желудка, а на фронте, когда заряды к «бэ-четыре-эм» гаубице, таскал по сотне килограмм – так ничего…
– …Теперь дальше. Предлагает он мне, если в вечернюю школу подам, бригадира. Я ему прямо – руководить, говорю, не могу. Если чего сделать, выточить там, отковать – это пожалуйста. Чтобы пародом руководить, сила, характер нужны, как у танка. Вот приказ двести двадцать семь: «ни шагу назад». Иначе – пуля. И стали!
– Да что приказ, что приказ? Стали, потому что народ понял: дальше некуда. В сознание пришли! Приказами не победишь. Приказов-то и раньше было много всяких, и заградотряды были, забыл, что ли? А только не доходило!
– А в тылу, в тылу-то? Заводы перебазировали, крыши нет, сверху снежок, от земли мороз. А приказ: спать у станков, не отлучаться! Работать, сколь сил… Переспал – и снова. И пошло дело! – А у меня нет такой силы – народ гнуть.
– Это верно, гнуть – это в войну или беду, какую. А все время гнуть – перегнешь. Лопнет жила. Народ обессилит, детишки квелые пойдут. Это только врагу на радость.
– Без лютости тоже нельзя.
– Это ты, живой, про лютость толкуешь. Ты бы погибшим за ту лютость разъяснил бы… Они б тебя к себе затянули.
– Не, я тебе скажу – американцы хоть союзники, а тоже подлюги ничего себе. Атомной бонбой пугать – разве дело? Кого – голытьбу, как мы. У нас пол-России сгорело. А у них всего полно. Вон у меня американский ботинок желтый – видишь? Ношеный, из Америки прислали. До сих пор хожу – только подковки набил.
– Надо было сразу их шиздануть. Прямо на Эльбе. До Парижу доперли бы. Разжились кое-чем. У меня кум в денщиках был, два чемодана припер. А у меня в госпитале последнее увели: бритву «золинген» в футлярчике и друшлачок посеребренный, жене припас.
– Ну, до Парижу, генерал с друшлачком. А по океану дальше как?
– А он на заднице бы поплыл, хрен парусом. Доплыл бы.
– Ох-хо-ах-ха-ах…
– Чего скалишься? Я не ботинок ради, я для миру и свободы.
– Ох-ха-ах! Митька-то… Жену и детей в гроб вогнал, а для Европы о свободе хлопочет.
– Люся, вы почем крепдешин на кофточку брали? Жене хочу такую.
– Арматура, спроси у Марь Иванны – стаканчик в долг под завтрашнюю торговлю.
– А все равно вы, рыночные, частный сектор и выйдет вам капут. Не для того мы рейхстаг брали.
– Чего ж ты к нам ливер жрать ходишь? И за сметаной. Ты не ходи. Ты рейхстаг соси.
– Это ты мне? Гнида торговая. Гляди, базарный откормыш. Я за тебя кровь проливал…
– Арматура! Примени к нему воздействие за дверь!
– Ладно, ладно, все.
– Ладно, Арматура, капитулирует.
– Ох-хо-ах-ха… А она ему говорит: ты всего сержант, а я подполковником служу…
– Ох-ха-ах…
– Свищи надо алоем забинтовывать. Прямо клади лист на него и закручивай. Только не перетягивай, чтоб свободно было.
– Зверобоем тоже хорошо. Только подушечку надо, чтоб настоем пропитать.
– Подорожника добавить.
– Хороший свищ ничему не поддается. На всю жистянку – как орден.
– Не скажи, орден и отобрать прокурор может…
Гвоздь, одним ухом прослушивая болтовню «Полбанки» и время от времени высверливая взглядом сидящих, настроился на тихую застольную беседу. Он принял «паек № 2», близкий к норме Марьи Ивановны, и настроен мечтательно. На более высокую дозу Гвоздь решается очень редко, потому что становится злобен, вспоминает погибших ребят, бранит свою неудавшуюся жизнь, рвется мстить кому-то, устанавливать всеобщую справедливость. Если уж у Гвоздя наступает срыв, он исчезает из глаз и отлеживается у себя на раскладушке, чтоб не терять авторитет в павильоне. Гвоздя этим не корят, лишь больше уважают за выдержку и геройство. Каждый из завсегдатаев «Полбанки» понимает, каково это – гудеть с зубовным скрипом наедине, под взглядами матери и сестры, под крики несмышленышей близнят. Ну и ждут его зато! Как из морского рейса. Он и в самом деле возвращается словно из дальних стран – что он там видел, с кем здоровкался, с кем прощался, никому не знать. Прилипалы-шестерки, увидев его, прыскают из «Полбанки», как блохи от костра. Гвоздь твердо стоит на том, что человек с руками, ногами и с головой должен сам себя поить и кормить – если его, конечно, не зовут к столу сами хозяева. Угощают только равные равных. Щедрые фронтовики сами развели прилипал, изображающих усердных слушателей и друзей. Но при Гвозде прилипалы обходят стороной этот ресторан третьего разряда.
Сейчас Гвоздь бубнит, полуприкрыв глаза:
– Ох и жизнь будет, Студент! Вот гляжу я на этих ублюдков близнят, думаю, повезет же вам. С ванной будете жить, образованные, и все такое… И вообще деньги скоро отменят. Гляди, каждый год снижение цен. Соображаешь, к чему дело идет?
– Ты чего, Гвоздь? – тихо спрашивает Инквизитор. – Пела Дуня про успех, а была одна на всех. Про заем забыл? На сколько снижают, на столько забирают. Ты свою месячную зарплатку каждый год отдаешь за облигации. Ты им сальдо, они тебе бульдо – и квиты.
– Закрой патефон, – бросает Гвоздь, почти не шевеля губами, как только настоящие фронтовики умеют, те, что не раз лежали вплотную к противнику. – Придет время – обязательные займы отменят. Ты мне парня не сбивай, его еще жизнь сбивать будет. Молодежь распоясать недолго.
Он молчит какое-то время, злясь на Инквизитора, с его языком.
– Я ему глаза не закрываю, – говорит он, кивая в сторону Студента. – Сам знаю, почем дурость обходится. Но про будущее он мечтать должен, не то вырастет, как хмель без нитки. Не поднимется ввысь. Ничего вокруг не увидит. Ты смотри, как народ окреп, себя осознал. Думаешь, на рейхстаге расписаться – это просто так пройдет?
– Ох-хо, – вздыхает Инквизитор. – Русь ты моя кабацкая! Общего рая жаждет, а вином утешается, дворцам радуется, в землянках живет.
– Цыц! – еще более насупленно говорит Гвоздь. – Ты, Инквизитор, с производством не связан, дело у тебя легкое, не видишь, чего надо. Сильно мы поднялись, сильно. Война много разорила, но много и науки. Мы вот сейчас новый грузовик ЗИС варганим – не хуже «студера». Даже покрепче. Движок еще бы посильнее – но это будет. Народ крепко работает. Ну, а чего ныть? Ныть – в штаны лить. Ты в него хорошее вкладывай, – кивает он на Студента. – А дерьмо в него само собой вкладывается.
– Резонно, – соглашается Инквизитор. – Тебе, Гвоздь, с твоими способностями, вверх идти надо бы.
– Верховодов и без того теперь много разводится, – бурчит Гвоздь. – Вверх – не в атаку. И где они отсиживались? В цех без конца прибегают:«давай, давай!» Сегодня един такой был, – Гвоздь понижает голос. – Давай авральную неделю в честь дня рождения самого. Ну, мы, конечно, дадим. Вроде подарок, надо. Уважение! Ну, а эта канцелярская душа здесь при чем? Он что даст?
***
Вечер в «Полбанке» идет к закату. Уже отныл и удалился, шатаясь от вина и потерянной любви, Слюнтяй, уже двух-трех полуслучайных Арматура вывел на мороз отдохнуть, уже обо веем, кажется, переговорено – и боевые недавние дела перебрали, которых столько припасено в памяти, что, кажется, всю жизнь теперь только и вспоминать, и все семейные неурядицы перещелкали и разрешили до нового вечера, когда жизнь подбросит ворох новых, неожиданных, и дважды или трижды выносил Сашку-самовара Инженер, и за это время кто-то увел Люську, оставившую полстакана красненького – словно бы нарочно, для напоминания и зубовного скрежета Сашки, и в этот-то момент дверь, обитая по краям старым войлоком для теплоты, открывается – и холодок сразу прохватывает павильон. На пороге, вглядываясь, держа руки в карманах бушлатика, с белым шелковым шарфом, высоко повязанным на шее, стоит Чекарь, а над плечам Чекаря проглядывает ангельское личико Зуба, одного из шестерок. Осмотревшись, Чекарь здоровается, но не как все, глядя в угол Гвоздя, а бросает небрежно, словно бы не разбирая лиц. Он проходит к стойке Марьи Ивановны, и, резко обернувшись, стоит, уперев локти в доски стойки, и глядит в павильон, пока Зуб берет у Марьи Ивановны стаканы и выбирает из вазочки шоколадные конфеты получше. Чекарь любит сладкое.
Гвоздь темнеет лицом и стискивает пальцы. Чекарь – глава инвалидных урок, хозяин всего здешнего блатного мира, но у «Полбанки» особое положение, и Чекарь над ней не властен. Серьезная публика подобралась в павильоне, воевать с нею ему ни к чему. Димка видел Чекаря раза два-три, но лишь теперь может рассмотреть его внимательно. У первого инвалидского урки самая заурядная округлая физиономия, пожухлая от жизни, с сеточкой ранних морщин, положенные по моде фиксы во рту, твердые голубенькие глазки под козырьком кепки, – но как преображает человеческие лица осознание силы и власти! Соблазном преступной беззаботности и веселья веет от Чекаря, и невольно каждый поглядывает на его поблескивающие в свете голой лампочки под дощатым потолком стальные зубы.