Текст книги "Багровые ковыли"
Автор книги: Виктор Смирнов
Соавторы: Игорь Болгарин
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава восемнадцатая
Отступающие войска Юго-Западного фронта ухватились у Новоград-Волынского, на реке Смолка, за правый берег. Река здесь узкая, шириной с добрый плевок. Но войска Рыдз-Смиглы выдохлись, одолев за две недели четыреста верст от Хелма и Опалина.
– Эй, хлопаки! – кричат с каменистого левого берега польские жолнежи. – Ходзь ту, бендзем обяд есць! – и показывают банки с французской тушенкой, называемые «бельгийским паштетом» – смесью конины и крольчатины.
Жолнежи ходят вдоль берега во всем французском: в шинелях, которые сами же укоротили по польской моде, в серо-зеленых обмотках, рыжих ботинках. Галифе узкие, с кантом, тоже от генерала Фоша. Зато «рогатувки» на головах свои, лодзинского шитья.
– Знаем мы ваши консервы! – кричат в ответ красноармейцы, одетые кто во что горазд. – Там конина пополам с крольчатиной: на одну лошадь один кролик! Мать-перемать!..
– Так есть! – смеются жолнежи. – Цо з тего?
– Ходзь ты до нас! – кричит взводный с перевязанной головой и единственным, страшно блестящим голодом и яростью глазом. Он достает из кармана замызганную, полуоборванную на курево брошюрку Троцкого о мировой революции. – Вместе на Берлин пойдем, а потом и до Парижу! Тут все изложено!
– А цо у Парижу есць бендзешь? – спрашивает легионер. – Жабки?
– Вот сволочь, – бормочет взводный.
Стрельнуть бы его, поляка, да хватит, настрелялись. Светит свернувшее на осень, низкое солнце, блестит в его лучах паутина, осевшая на прибрежные камыши, на кустарник. Кончается на Западе война.
Бронепоезда наркомвоенмора и председателя РВСР Троцкого пыхтят здесь же, под Винницей. Надсадно и тоскливо вздыхают, окутываясь белым паром. Где он теперь, тот Белосток, место недавней Ставки пылкого наркома? За семью горами, семью долами, ста реками!..
Балтийские морячки, непробиваемая охрана, сидят на насыпи, выгреваются на солнце в своих черных кожанках, вгрызаются в арбузные ломти, весело плюются семечками, набивают утробу сочной и сладкой мякотью. Шевченковские места!
«Ой вы, ляхи, чтоб вам сгинуть…»
Льву Давидовичу уже не до ляхов. Плотники еще только заканчивают сколачивать из заранее заготовленных, перевозимых на платформе досок трибуну, еще только подтягиваются к месту митинга, волоча сбитые ноги, непобедимые красные бойцы, а Лев Давидович, задрав кверху бородку и ловя стеклами очков блестки солнца, уже кричит, подняв кверху острый кулачок:
– Бойцы! Красные герои! Вы доказали польским панам и их французским хозяевам-империалистам, что способны бить их в хвост и в гриву! Теперь отправляемся на новый фронт, под Каховку: там «черный барон», слуга тех же империалистов, готов накинуть аркан на шею свободного народа! На барона! Беспощадно отомстим за все наши мучения на польском фронте! Вперед! На Таврию!
– Га!.. – отвечает толпа.
Но чуткое ухо Троцкого, знающего все оттенки в поведении толпы, отмечает, что нет в этом «га» прежнего отчаяния и готовности на немедленную смерть во имя коммунизма. И то сказать – как это «вперед», когда они, в сущности, пятятся назад, отступая перед поляками?
Не важно! Нельзя давать толпе время на размышления!
– Врангелевцы – кровавые палачи, мучают народ Украины! Загоним их обратно в Крым и пойдем дальше! Утопим их в Черном море, там воды на всех хватит!
– Га!..
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Когда покидали Харьков, Старцев рассчитывал дней через шесть оказаться в Москве. Но получилось все совсем не так, как думалось.
Едва только тронулись в путь, как тут же, уже на ближайшей станции Дергачи, эшелон задержали. Старцев несколько раз ходил к дежурному по вокзалу, но ничего выяснить не смог. «Велено поставить в тупичок до нового распоряжения». Простояли целый день. К вечеру возле вагонов захрустел гравий и послышался знакомый округлый басок Гольдмана:
– Где люди? Отзовитесь!
Старцев спрыгнул на насыпь, пошел навстречу Гольдману. Исаак Абрамович обнял его с такой радостью, будто они не виделись несколько лет.
– Ах, как хорошо! – приговаривал при этом Гольдман. – Ах, как это замечательно, что я успел вас перехватить! Из Сум звонят, из Гадяча, из Богодухова! Где килограмм, а где и два пуда…
– Чего килограмм? – не мог понять Старцев из сбивчивых восклицаний Гольдмана. – Чего два пуда?
– Да золота же! Ну не только золота, а и всего прочего, других всяких ценностей. Москва велит все подсобрать. Все, что можем. Товарищ Альский телеграфировал, очень гневается!
– Но это же… – нерешительно начал Старцев, уже настроившийся на иную дорогу и на иную работу.
– Да! Да! Надо возвращаться! А что делать, дорогой мой Иван Платонович! Со мной ты, конечно, можешь не соглашаться но с товарищем Альским… – Гольдман развел руками и затем добавил: – Еще Ахтырка, Лебедин…
– Две-три недели, – прикинул Старцев.
– Я и говорю: а что еще прикажешь делать? Надо!
Около месяца куцый поезд во главе с Иваном Платоновичем мотался по неспокойным махновским местам, собирая в губернских и уездных ЧК ценности, предназначенные для передачи в Гохран. Набралось (вместе с прежде собранным) шесть увесистых ящиков.
Потом семь дней трудной дороги к Москве. Приходилось подолгу стоять на глухих, запыленных полустанках, пропуская эшелоны с красноармейцами, направляющимися на Южный фронт.
Лишь в начале октября ранним утром маломощный паровозик «овечка» втянул обшарпанные, скрипучие вагоны под своды Брянского вокзала Москвы.
Красноармейцы полка ВОХР, которыми командовал Бушкин, торопливо выгрузили ящики с «добром» на перрон и уселись на них. Для порядка и удобства наблюдения за каждым сопровождающим был закреплен свой, с написанным черной краской номером, ящик («От своего номера ни на секунду не отлучаться, Москва – город воровской!»).
К удивлению Ивана Платоновича, их никто не встретил, хотя о передвижении эшелона он передавал в Гохран едва ли не с каждой крупной станции. И теперь красноармейцы перекуривали, не трогаясь с места, выслушивая ругань толпы, которая, обтекая их, чертыхалась и материлась.
Бушкина, как самого бойкого, Старцев послал на привокзальную площадь – разыскивать встречающих.
Москва. Наверху над головой светило утреннее небо, и сквозь переплеты знаменитого шуховского стеклянного свода, хоть и запыленного и давно не чищенного, были видны розоватые, подсвеченные невидимым отсюда солнцем облака.
Странное впечатление производила московская толпа. Худющие, белые, даже к концу жаркого лета, легонькие, как папиросы, люди без конца гомонили, и речь их шла, как мог краем уха услышать озабоченный Старцев, не только о пшене и об обмене старинных часов на муку или на селедку. Нет же! Шли какие-то странные споры о студиях, спектаклях, институтских занятиях.
На вокзальной стене видны были старые, наполовину рваные и совсем свежие плакаты и объявления: «Товарищ! Врангель еще жив! Добей его без пощады!» Рядом же выгоревший на солнце, истрепанный, устаревший плакат: «На польский фронт! Крепнет коммуна под пуль роем. Товарищ! Под винтовкой силы утроим!» На четвертушке оберточной бумаги «Союз воинствующих безбожников» призывал прийти на диспут: «Судим Бога, подумаешь, недотрога!..»
Один из сопровождающих Старцева, пожилой, сивоусый красноармеец, с трудом, шевеля губами, прочитал призыв безбожников, вздохнул, смачно плюнул на перрон.
– Вот тебе и Москва, бьет с носка!..
– Что? – не понял Старцев.
– Москва, говорю, бьет с носка. На диспут-то этот небось идут, а за добром людей не прислали… Не нужно, что ль?
Вернулся Бушкин. Один. В руке принес свернутый в трубочку листок.
– Отыщешь их тут! – сказал он. – Толпежник такой, как на угольном аврале.
Он развернул листок.
– Глядите, товарищ профессор, вот за объявленьице зацепился. Прямо в самую точку!
Старцев прочитал вслух, для всех:
– «Театр революционной молодежи приглашает владеющих способностью играть на сцене под свою крышу. Образование не нужно! Образование дадим мы! Ты давай талант! Пролетариям – преимущество!»
– А ты, Бушкин, что ли, пролетарий? Или таланту слишком много? – спросил сивоусый красноармеец.
– Сам Лев Давидович мой талант признавал! – Бушкин похлопал себя по рукаву, где был виден металлический, тускло поблескивающий щит – знак «Поезда Председателя РВСР» товарища Троцкого. – У нас там свой театр был, фронтовикам показывали всякое агитационное. – Бушкин кивнул на Старцева. – Я вот товарищу профессору рассказывал – я и матросов играл, и офицерье, мог бы и профессора сыграть, если малость словам подучиться. Чего там!
Красноармейцы рассмеялись.
– Если вы, Иван Платонович, дадите рекомендацию, – продолжил Бушкин, – да еще в поезде товарища Троцкого мне не откажут. Там меня, я уверен, хорошо помнят. Соберу бумаги и, хоть бы и после окончания мировой революции, подамся в артисты.
Старцев одобрительно качнул головой.
– А что! Как артист ты себя показал с самой лучшей стороны. Могу засвидетельствовать.
– Вот! – торжествующе сказал Бушкин и провел рукой по объявлению. – А образование они там дадут. Я, если надо, ночами буду грызть театральную науку и всякое там еще, что нужно…
Старцев беспокойно оглядывал снующих вокруг людей. Не разминуться бы со встречающими. Да и не напороться бы на обманщиков каких-либо. Хватит им одного «разведчика и следопыта» Савельева.
Густо поперли смешавшиеся на перроне ряды какого-то батальона, направляющегося на Южный фронт. В основном это были обстрелянные, опытные красноармейцы. Шли с ними и несколько растерянные новобранцы. Разинув рот, они оглядывали стеклянный свод, дивясь его высоте и размерам. Кое-где среди красноармейцев мелькали грязные бинты легкораненых. Судя по разговорам, часть шла с польского фронта.
Наконец к ним подошли трое: младший командир в фуражке со звездой и с кубиком на рукаве и с ним двое красноармейцев, совсем молоденьких, в латаной, но чистой форме, в обмотках, с подсумками на ремне и с винтовками.
– Вы, что ли, от харьковского Чека с ценным грузом? – уклонясь к уху Бушкина, негромко спросил командир с кубиком – среди прибывших у матроса был самый боевой вид.
Бушкин указал на Ивана Платоновича:
– Старший!
Поправив пенсне, Старцев внимательно прочитал мандат командира: «Комвзвода конвойного полка… поручено встретить и сопроводить… обеспечить полную сохранность…»
Пристально посмотрев на командира, как бы сличая оригинал с фотографией (хотя какие там фотографии на документе двадцатого года!), Старцев спросил:
– Какой у вас транспорт?
– Известно какой! – сказал командир, которого сугубо штатский вид немолодого Ивана Платоновича слегка разочаровал. – Две подводы. Грузовики, сами понимаете, почти все пошли на фронты.
«Оно даже лучше, – подумал Старцев. – На грузовике махнут так, что не угонишься. А на подводах далеко не убегут…» Он очень беспокоился о сохранности своего груза, ценность которого была очень велика.
Командир, горбоносый, с внимательными, чуть прищуренными глазами, из демобилизованных ветеранов, быстро оценил сомнения Ивана Платоновича, снисходительно усмехнулся и указал на ящики:
– Это все, что ли?
Старцев чуть не задохнулся от такого пренебрежения к их грузу. Но смолчал. Не начинать же день со скандала! Потом, уже на месте, он покажет этому самодовольному командиру, какие ценности они доставили в столицу!
Москва встретила их низко висящим над крышами домов и куполами церквей, неярким солнцем. Рядом блестела река.
Подводы прогромыхали по выбитой брусчатке моста. За мостом начинался подъем к Сенному рынку. «Значит, к центру едем», – отметил про себя Иван Платонович, который, в общем-то, неплохо помнил Москву. В прошлые времена не раз бывал во «второй столице».
Потом поехали по Арбату. Харьковские задирали головы, дивились высоте домов. Трамваи с привычной беспечностью проезжали вплотную, едва не задевая сапоги красноармейцев, которые сидели на телегах, свесив ноги. Все вокруг гудело, звенело, орало.
Беспризорники бежали следом, определив каким-то своим по-собачьи обостренным чутьем, что военные прибыли из хлебного края. Кричали:
– Эй, дяха, кинь хлебца, у тебя много!
Красноармейцы раздали им то, что оставалось в тряпицах, сунутых в карманы курток. В Москве беспризорники были другими, нежели харьковские: бледные и вялые и не особенно привязчивые. Получив кусок хлеба, они тут же отставали и, присев прямо на краю дороги, не торопясь, ели, наслаждаясь каждой крошкой.
С Арбата повернули на Бульварное кольцо. Здесь уже было как-то по-харьковски зелено и просторно. На Никитском бульваре деревья заслоняли часть неба. Некоторые из зданий были разбиты во время октябрьских боев да так и остались до сих пор изуродованными. Недостаток стекол в окнах восполняли плакаты и афиши, которые в изобилии украшали стены нижних этажей.
Бушкин шевелил губами: грамотен-то был не очень. Старался прочитать все тексты, которые встречались на пути. Даже замысловатые. «Раньше творилось безобразие: для богатых сынков гимназия, а теперь…» Что будет теперь, прочитать так и не успел.
Ободья колес громыхали по булыжнику, ящики покачивались, грозя придавить седоков своей тяжестью. Молоденький конвойный, один из тех, что приехал на вокзал со своим командиром, что-то тихонько напевал. Слух у него был, видимо, прекрасный да и голос, чувствовалось, мог разлиться и вдаль и вширь.
Иван Платонович внимательно присматривался к маршруту движения, запоминал, поглядывал по сторонам: не грозит ли его грузу какая-либо опасность? Конечно, это не махновские места, но и Москва – город непростой. Здесь тоже держи ухо востро. Эх, вот сдаст он по описи все свое добро кому положено, тогда уж и по сторонам можно будет поглядеть широко открытыми глазами!
Когда выезжали на Страстную площадь, Старцев увидел спиной стоящего к ним бронзового Пушкина. Поэт был обращен в сторону площади и находящегося на ней Страстного монастыря с его высоченной колокольней. Увенчанная остроконечным шатром колокольня царствовала над всей Тверской улицей, которая отсюда, с холма, ручьем сбегала направо к Кремлю, к Иверской часовне.
До чего же красива Москва даже в своей нищете! На площади руководил движением постовой в белом шлеме и в белых перчатках. Надо же, и перчатки нашлись!..
Увидев маленький обоз с вооруженной охраной и командира, который жестами показывал, куда им надо повернуть, постовой остановил, посвистывая в свой свисток, всех извозчиков и ломовиков и направил обоз налево.
Проехав немного по Тверской, миновав пустынное и частично разрушенное после боев здание синематографа и Сытинский особняк, они свернули в узкий переулочек. И тут же слева увидели невысокий дом, выстроенный в «русско-итальянском» шатровом стиле, с огромными венецианскими окнами. Украшенное фигурной плиткой здание выглядело серьезным, богатым и вместе с тем игривым. Не сразу догадаешься, что еще совсем недавно здесь была известная всей Москве Ссудная палата, вместилище ценностей, сдаваемых под залог. Ныне же здесь размещалось государственное хранилище ценностей, сокращенно именуемое Гохран.
У ворот, прислонясь к стене, покуривал сторож, штатский человек в кургузом пиджачке, перепоясанный ремнем, на котором болталась огромная кобура с неуклюжим револьвером «лефоше». Такими револьверами украшали себя некогда городовые: внушительно, но не очень опасно.
Иван Платонович, увидев такую охрану, удивился и даже внутренне возмутился. За спиной у этого мужичонки несметные сокровища, более того, это, можно сказать, финансовый и культурный храм государства – и практически без охраны. Старцев ожидал увидеть здесь целый наряд рослых и подобающим образом экипированных часовых.
Тем временем командир взвода объяснил мужичку, что они доставили важный груз.
– Заезжай с тыдова, – указал сторож. – Щас ворота отворю…
И подводы въехали в неширокий, весь уставленный ящиками, мешками, коробками, бочонками и туесками двор. Лошадям негде было даже повернуться, и конюхам-красноармейцам пришлось, подтягивая своих плохо кормленных кляч за уздцы, сдавать телеги к двери задом.
Кое-как разгрузились.
Старцев, который после всех злоключений ожидал хотя бы подобия торжественной встречи, и вовсе приуныл. Ему хотелось бы, сдав привезенные им драгоценности по описи, повернуться и махнуть обратно в Харьков. Но – нельзя. В кармане лежало предписание: занять место комиссара Гохрана – этого важнейшего государственного учреждения. «Может, они тут и вовсе после полудня начинают работать?» – обескураженно подумал он.
Наконец во внутренний дворик выбежал, вытирая платком вспотевшее лицо, рослый, барственного вида человек, типичный, как определил Старцев, чиновник царских времен. Да и Бушкин со своим обостренным классовым чутьем тоже весь взъерошился, как дворовый пес при виде кошки.
Человек подал Ивану Платоновичу большую, мягкую руку, точно так же поздоровался со всеми красноармейцами, заглядывая каждому в лицо своими внимательными, усталыми глазами.
– Так вы и есть тот самый Старцев? – спросил он. – Не ожидал…
– Как – не ждали? – резко спросил Бушкин, вступаясь за своего начальника. – Об том вам было заранее послано несколько шифровок.
– Да-да, – согласился чиновник. – Шифровки получены, как же… Но я не о том. – И вновь вплотную приблизился к Старцеву, как бы подчеркивая, что разговаривает только с ним. – Тут уже побывали несколько комиссаров… трое… и ни один из них не мог отличить лазурит от бирюзы. А вы, я смотрю, человек интеллигентный? Может быть, даже специалист?
– По основной профессии я археолог, – сказал Старцев довольно мрачно. – Но кое-какие познания у меня есть и в минералогии, и в ювелирном деле, и…
– Понял, понял, голубчик! – торопливо прервал его чиновник. – Именно, именно такой комиссар нам и нужен. У меня вообще специалистов раз-два, и обчелся, а тут грамотный комиссар! Прекрасно!.. А я, видите ли, в прошлом председатель Ссудной палаты, а ныне, извольте любить и жаловать, управляющий Гохраном Евгений Евгеньевич Левицкий, – несколько церемонно и старомодно представился чиновник.
– Из бывших, значит, – сказал ничего и никогда не стесняющийся Бушкин.
– Из бывших, из бывших, – согласился управляющий Гохраном. – Действительный статский советник, имею, между прочим, Анну четвертой степени, Станислава – третьей и Владимира – четвертой. За труды-с!
Бушкин даже рот открыл от такой наглости. Но Старцев теперь внимательно посмотрел на управляющего Гохраном. Не боится прошлого, не скрывает – значит, есть характер. И специалист, видимо, высочайшего класса, иначе бы действительного статского, по сути генерала, не заслужил бы.
И уже вскоре ящики с драгоценностями стояли – один на другом – в углу полутемного коридора, загроможденного почти доверху другими ящиками, коробками и мешками.
– Желал бы начать сверку по описи, – сказал Старцев. – Перечень привезенных ценностей, как я понимаю, нужен не только мне.
– Да, конечно, нужен, – согласился Левицкий с видимым равнодушием. – Голубчик, но вы ведь порядочный и пунктуальный человек, не правда ли? И довезли все в целости и сохранности? Несомненно! Так к чему формальности? Давайте ваш перечень, и я подпишу акт приемки. Я вам верю.
– Но как же так? – опешил Иван Платонович, ожидая, что их совместная работа, даже если к ней присоединятся другие работники Гохрана, продлится до позднего вечера. Старцев хотел показать, если хотите, продемонстрировать каждую драгоценную вещь, которую они привезли из своего адского путешествия.
– Голубчик, позвольте, сначала я покажу вам наше учреждение, – сказал Левицкий. – Это вам надо знать. А потом… потом решим все наши формальности!..
Через полчаса у профессора голова пошла кругом. В самом буквальном смысле слова. Бушкин, который взялся сопровождать его, не дожидаясь на то разрешения Левицкого (который, в его представлении, как старый чиновник, не шел ни в какое сравнение с Иваном Платоновичем), на поворотах и в темных закоулках поддерживал своего начальника за руку. Здание это в два этажа, не такое уж большое снаружи, внутри оказалось огромным, утопленным в землю, своего рода бездонной пещерой Али-Бабы и сорока разбойников.
Начали осмотр с парадного операционного зала, куда в прежние времена попадали посетители, заходившие со стороны Настасьинского переулка. Высокие соборные окна, завершающиеся полукружиями, были забраны витыми, редкой художественной работы решетками, а толстые стекла, хоть и помутненные многолетней грязью, были на удивление целыми и хорошо пропускали неяркий осенний солнечный свет.
Окна, как мутные прожекторы, освещали операционный зал, где высоко на стенах мерцали красками дивные фрески. Слева – вид недавней столицы Санкт-Петербурга с Адмиралтейством, Петропавловкой и Смольным монастырем, а справа – столица нынешняя, Кремль, Иван Великий, Иверская часовня.
Посредине вырисовывалось нечто мутно-белое, какое-то безобразное облако, растянутое сверху вниз. И именно оттуда, сверху, сквозь этот серый слой, сквозь небрежные мазки малярной кисти глядел вниз голубой, невероятной красоты глаз. Печально и с недоумением глаз этот осматривал забитый вещами операционный зал и стоящую среди мешков, ящиков и тюков странную троицу – всклокоченного человека ученого вида в пенсне, чиновника в изношенном, но опрятном пиджачке и матроса в тужурке, расстегнутой так, чтобы во всю треугольную ширь были видны синие волны тельняшки. Меж коленей у матроса покачивался маузер в деревянной кобуре.
И все трое случайно собравшихся здесь людей глядели в бездонную глубину светлого глаза, испытывая необычное, до внутренней дрожи, волнение.
– Бога-то не закрасили, – сказал наконец Бушкин, чувствуя себя единственным представителем пролетариев, самого правильного класса. – Надо было бы и глаз тоже… Недосмотр!
Левицкий тяжко вздохнул, но явно не от чувства вины.
– Это не Бог, – сказал он. На стене был изображен во весь рост Николай Александрович.
– Что за святой? – строго спросил Бушкин. – Не знаю такого.
– Его величество император. Убиенный.
– Тем более надо замазать! – еще строже заметил Бушкин.
– Ты, Бушкин, вот что… Ты не мешай осмотру! – сказал Старцев негромко, но твердо.
Матрос замолчал. На Старцева он не обижался, так как полгал, что профессор имел полное право делать ему замечания. Старый большевик, комиссар… хоть и испорченный немножко ученостью.
А Старцев продолжал осматривать зал. Выложенный затейливым кафелем пол был весь, в два-три яруса, заставлен ящиками, сундуками, мешками так, что оставались только проходы к дверям, словно бы дорожки среди январских сугробов. И к каждому из ящиков, сундуков или мешков была прикреплена бирка, на которой красовался выведенный черной краской номер. Причем цифры, как отметил про себя Иван Платонович, был трехзначные, реже – четырехзначные.
– Пройдемте дальше, – предложил Левицкий.
Вот когда у профессора пошла голова кругом! Он почти заблудился среди бесчисленных закоулков и узких тропинок, лесенок и переходов – здесь тоже все пространство было загромождено. Кое-где, куда не проникал солнечный свет, горели вполнакала бра или люстры, и от их тусклого красного огня количество вещей казалось невыразимо большим. Ящики, мешки и свертки как бы смыкались под потолком, образуя таинственные своды.
– И это все… во всем этом… – запинаясь, пробормотал Старцев.
– Да-да, – грустно закивал управляющий. – Все это заполнено таким же добром, какое привезли вы.
– Но вы же еще не видели! – возмутился было Старцев.
– Ваше не видел. Но видел, что доставляют другие. Все примерно одинаковое. Что-то получше, побогаче, что-то чуть победнее. Изредка нечто из ряда вон выходящее.
– Все это уже описано, оценено? – с надеждой спросил Иван Платонович.
– Дорогой мой, когда? Слава богу, мы смогли уложить ценности в эту, извините, тару. Чтобы хоть ничего не хрустело под ногами. Пересчитали все коробки и мешки и теперь по крайней мере знаем, сколько у нас драгоценностей по весу и по приблизительному количеству. В одном и том же ящике могут находиться и золотые монеты, в том числе редкостные, и фамильные столовые сервизы из серебра, и разная мелочь, иногда, впрочем, мелочь с уникальными бриллиантами или изумрудами.
– Безобразие! – сказал Бушкин. – Такое отношение к народному добру.
Левицкий, скептически приподняв бровь, посмотрел на Бушкина. Он здесь уже навидался всяких матросов.
– Это, товарищ, добро не народное, а реквизированное. У чуждого, знаете ли, класса. У представителей этой… э-э… буржуазии. Что касается народа, то народ, знаете ли, свои царские червончики, колечки-брошечки, столовые сервизики надежно припрятал и просто так их не выдаст. Вот у вас, к примеру, товарищ матрос, водились в семье дорогие вещички?
Тут никогда не теряющийся Бушкин смутился.
– Ну у бабки там, у тетки… Серебряные штофчики с-под водки, кой-какие монетки, колечки, яички серебряные пасхальные. Мелочь! Но я с ними разберусь!
– Не надо, не надо! Пусть хранят.
Старцев, ошарашенный масштабами этой новой государственной казны, прервал бессмысленный спор:
– Ты, Бушкин, пойди разберись с пунктом питания и покорми наших красноармейцев. Выясни, что Москва даст нам на наши талоны.
Левицкий прикрыл рукой усы, скрывая улыбку. Он знал, что дает Москва на талоны, кто бы их ни предъявлял. Кусок ржавой селедки и половник жидкой пшенной каши, в лучшем случае сдобренной пушечным салом.
Оставшись одни, они некоторое время молчали.
Наконец управляющий будто не к месту произнес:
– Ничего… Когда Наполеон уходил из Москвы, увозя с собой все сокровища, какие смог найти, включая даже содранную с церковных куполов позолоту, он произнес историческую фразу: «Теперь Россия больше никогда не оправится от удара. Я увожу с собой ценностей на миллиард».
– Вы это к чему? – спросил Старцев.
– Хочу сказать, что Россия опять оправится.
– Не понял вас, – сказал Старцев холодно. – Мы ведь не французы, мы не вывозим ценности из своей страны, а всего лишь собираем их.
Управляющий тяжело вздохнул.
– Потом поймете… Я еще не показал вам самого главного. Позже вернемся к этому разговору, – сказал он. – Пойдемте!
Они прошли через двор Ссудной палаты, где Бушкин вел оживленный разговор с красноармейцами, сидящими на пустых подводах. Судя по всему, он рассказал об увиденном и теперь громил саботажников буржуев, которые пробрались даже к такому хлебному месту, как хранилище драгоценностей.
– Сюда бы нашего брата, из пролетариев, – ораторствовал бывший матрос, сжав кулаки. – Тут надо революционный порядок наводить!..
И когда они подальше отошли от митингующего Бушкина, Левицкий, как бы опасаясь, что и его ученый комиссар может заразиться настроением пламенного Бушкина, негромко заметил:
– Были уже… И матросы были, и пролетарии… Я пытался чему-то научить этих своих начальников – не получилось. Знаете, сколько надо времени, чтобы вырастить настоящего ювелира-оценщика, знатока? Лет пятнадцать – при условии, что он первоначально хорошо образован. Даже для ученого-геммолога [14]14
Геммолог – минералог, изучающий драгоценные и полудрагоценные камни.
[Закрыть]требуется три-четыре года практики. Вот почему меня, опустив поначалу до должности сторожа, вновь поставили управляющим. И в оценщиках у меня, извините, бывшие владельцы ювелирных магазинов и мастерских.
Они прошли в небольшую, никем не охраняемую калиточку, следуя за человеком, несшим на спине мешок с трехзначной цифрой на бирке.
– Послушайте, но нельзя же так! – не мог не возмутиться Иван Платонович. – Ничего не описано, не рассортировано… Мешки с ценностями, как какие-то опилки с лесосклада, в калитку выносят.
– Этот рабочий двадцать лет при Ссудной палате, – с чувством ответил Левицкий. – Никогда ни монетки не взял. Я его детей, внуков знаю!.. Скажите, а когда мне было со всем этим разобраться? Три месяца назад я получил это здание, сплошь заваленное драгоценностями. Россыпью. Как зерно или семечки. Под ногами хрустело. Мы работали поначалу метлами, как дворники. Сметали в кучи, совками подбирали. То, что вы сейчас видите, – уже кое-какой порядок…
Они пересекли переулочек, откуда была видна оживленная Тверская. На ней звенели трамваи и грохотали телеги, изредка, пугая людей, звучали клаксоны автомобилей. Тысячи прохожих мельтешили рядом, и никто не подозревал, что в нескольких шагах от них идет рабочий в старой кепке и небрежно несет на спине мешок, словно бы с пшеном, набитый миллионными ценностями.
Впрочем, пшену прохожие москвичи позавидовали бы больше, чем бриллиантам. Бриллиант не съешь. А пойдешь продавать – попадешь, по новому закону, под расстрел. Пшено – это жизнь, драгоценности – всего лишь камушки, металл.
Вслед за человеком с мешком они подошли к подъезду дома, расположенного с тылу Ссудной палаты. Человек с мешком скрылся за дверью, Левицкий задержал Старцева, пояснил:
– Здесь мы снимаем шесть квартир. Впрочем, не снимаем, а занимаем. Хозяев выселили. В Ссудной палате нет места для работы. – И, прежде чем войти в дом, он неожиданно спросил у профессора: – Голубчик, у вас нервишки-то крепкие?




























