Текст книги "Зинзивер"
Автор книги: Виктор Слипенчук
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
ГЛАВА 13
В день Успения Пресвятой Богородицы, как и планировал, пошел на очередное заседание литобъединения. Настроен был архивоинственно. Не терпелось не просто отдать деньги, а побыстрее освободиться от них. Но более всего жаждал освободиться от литобъединенцев, хотелось гнать их поганой метлой. Да-да, именно так! He раз и не два мысленно прокручивал свою тронную речь, в которой, после того как отдам деньги, намеревался сказать: "А теперь, мнимые классики, как то: Пушкины, Гоголи, Толстые, Некрасовы и прочая, прочая... отпускаю вас на все четыре стороны. Идите с миром к своим детям и внукам, но упаси вас Боже когда-либо писать – руки поотрываю!"
Конечно, я понимал, что отрывать руки – это уж чересчур... Но давать сто розог за каждое неправильно употребленное слово, как хотел Лев Николаевич Толстой, мне представлялось незаслуженной милостью и даже потачкой всякого рода графоманам. Выжигать их каленым железом – вот что надобно для русской литературы, думал я, подготавливаясь к заседанию литобъединения как к акту кровавого, но справедливого возмездия. Все, что прежде мне нравилось в литобъединенцах, теперь вызывало отвращение. Мой разворот на сто восемьдесят градусов объяснялся не столько их лжедоносами на меня (было и это), сколько их непролазно дремучим косноязычием. "Избранное сочинений" в общей тетради при одной только мысли, что это изыски не рядовых негодяев, а якобы еще и литературно одаренных, приводило меня в состояние зубовного скрежета.
Большинство кляуз начиналось со слов: "Пишет вам ветеран труда, пенсионер, один из Лермонтовых от имени всех Лермонтовых областного молодежного литобъединения (на двадцать второе августа нас насчитывалось пять голов)..." Или: "...один из Тургеневых от имени всех Тургеневых..." Или: "...Шекспир от имени всех Шекспиров" и так далее... менялись только фамилии классиков и количество голов. Все двадцать шесть кляуз были датированы двадцать вторым и двадцать третьим августа (потом "горячий" телефон, введенный новой властью для доносительства, был отменен). Путем простых арифметических подсчетов я установил, что каждая группа мнимых классиков насчитывала в среднем от трех до четырех человек. Но лучше бы не устанавливал. Примелькавшаяся репродукция перовских охотников, висящая над головой дежурного вахтера, загородку которого не минешь в общежитии, стала преследовать меня своими внезапными метаморфозами. Как раз в день литературного заседания проходил мимо и обмер: вместо охотников длинноволосые Шекспиры! И не байки друг другу рассказывают, а сочиняют коллективную анонимку. Если бы я не знал на кого!
Впрочем, не это расстроило, а шаблонность фантазии, эпигонство. Конечно, я не упоминал бы об этом, но именно кляуза "Шекспира от имени всех Шекспиров..." окончательно раскрыла глаза на происходящее. Дело в том, что ни в первом призыве (скажем так), ни во втором, когда я распоясался, у меня Шекспиров не было среди литобъединенцев. А в третьем я вообще не давал никому никаких имен. Предположил, что, может быть, сами того не зная, сидят в актовом зале будущие классики мировой литературы, но конкретно, кто из них кто, не уточнял. Выходило, что они сами, без моего ведома, завладели выдающимися литературными именами.
Самозванцы, Гришки Отрепьевы – они еще смеют называть себя Шекспирами?! Чуть-чуть страна оступилась, еще не сбилась с пути даже, а они уже занесли свои кривые сабли над Иваном Сусаниным. Шляхтичи проклятые – сброд!
Я был полон гнева потому, что в ту минуту всем сердцем ощутил корыстную низость смутного времени, точнее, всех смутных времен.
Потом пришла мысль, что раз литобъединенцы присвоили себе имена, то по моей тарифной сетке с них причитается, они автоматически лишились своих подкожных денег в мою пользу – истратили, так сказать, на покупку литературных имен.
От удовольствия я даже приостановился – я пришел к выводу, что имею моральное право не только не издавать коллективный сборник, но и не отдавать никаких денег. Разумеется, я и думать не думал не отдавать. Я только подумал, что имею моральное право... Но я знал, что отдам, чтобы они совсем уж пали в своем корыстолюбии.
Я зашагал дальше и даже ускорился – никто из нового призыва литобъединенцев не знал о моей сетке. И, стало быть, не мог ею воспользоваться. Тут чувствовалась чья-то волосатая информированная рука.
Маяковского и двух Горьких я сразу отмел – они никогда не ходили в моих приближенных, и в актовом зале я их приблизил по чистой случайности. Другое дело, староста литкружка и его помощник, в прошлом ветфельдшер. Я вспомнил, с каким изяществом он наложил мне на манжеты свои шелковые лигатуры, и чуть не вскрикнул от точности попадания – он! Только он, ветеринар, мог считать новоявленных Лермонтовых и Шекспиров в головах – профессиональная привычка. Но без старосты он бы не осмелился – исключено. Тем не менее участие старосты оставалось под вопросом.
...В понедельник позвонил в редакцию – донес со знанием дела, указал, где и когда брать... Не сказал, что он староста литобъединения, утаил, но и Львом Николаевичем не назвался. Потому и не назвался, что, в отличие от новоявленных классиков, они с ветфельдшером получили свои литературные имена лично от меня. Доведись следствию заняться мною как гэкачепистским сторонником, старосту бы неминуемо вычислили по литературному имени. В общем, ему не хотелось выглядеть в моих глазах доносчиком, и в то же время, чтобы обезопасить себя, он организовал (не без помощи ветфельдшера, конечно) массовые доносы литобъединенцев, которым (может быть, в шутливой форме) присвоил выдающиеся имена по моей схеме.
Никогда не думал, что мне придется самого Льва Николаевича уличать в плагиате!
Я стал вспоминать кляузы, то есть от имени кого они писаны, и обнаружил странную особенность: кроме общепризнанных и давно почивших классиков среди литобъединенцев довольно-таки часто встречались не только зарубежные (коих по патриотическому чувству избегал – наши не хуже), но и ныне здравствующие классики, которые шли у меня, как дефицитные, по чрезвычайно высокому тарифу. Признаюсь, что руководствовался не какими-то там высшими соображениями, а инстинктом самосохранения.
Был случай, когда один совершенно уж никчемный человек вдруг возжелал быть мной, да-да, Митей Слезкиным! Тогда-то я и вздул тариф, а иначе бы не отбился. А потом, одно дело – видеть в литобъединенце давно почившего классика (ностальгия по ушедшей духовности), и совсем другое – плодить двойников здравствующего писателя. Есть в этом что-то противоестественное, патологическое. Исключения, конечно, были, но только для нобелевских лауреатов. А тут из двадцати шести анонимщиков треть – писатели-иностранцы или наши, выехавшие за рубеж. И ни одного Толстого, и ни одного Некрасова! Странно, очень странно, чтобы в отсутствие строго регламентированных тарифов не нашлось никого, кто бы возжелал покуситься на хрестоматийно известные фамилии! Стало быть, при всей свободе выбора на звания Толстого и Некрасова было наложено табу. Кем? Наверное, теми, кто оставил их для себя. Феноменально! Это не только выдает старосту и его помощника – своеобразное использование служебного положения в личных целях, – но и подтверждает, что они принимали активное участие в организации массовых доносов.
Негодяи! Я их возвысил, а они... Что ж, тем горше будет расплата!..
Кипя негодованием, я то и дело возвращался к тронной речи. Угроза поотрывать руки казалась мне безвинным детским лепетом, и я заменил ее. В последнем варианте заключительная фраза должна была прозвучать так: "...но упаси вас Боже когда-либо впредь писать – головы поотрываю!"
Вначале я удивился, что расстояние от конечной остановки до ДВГ одолел пешком – ни разу не воспользовался услугами городского транспорта. Затем удивился времени: до начала заседания оставалось почти пятнадцать минут. И только потом – зловещей отчужденности здания.
Все двери в ДВГ оказались опечатанными, а отмостка была обильно усыпана стеклами и вырванными с мясом оконными рамами, кое-где валялись разбитые вдрызг телефонные аппараты. Если бы я не знал о гостях с ЖБИ, то, наверное, плановые мероприятия революции привели бы в ужас своей бессмысленной жестокостью. Но я знал, а потому обратил внимание, что следы погрома почти не коснулись первого этажа, зато гости с ЖБИ разгулялись на втором – ни одного живого окна, зияющие пустоты. Именно на втором, как на витрине, был выставлен на всеобщее обозрение вопиющий антагонизм путчистов-гэкачепистов и демократов – "белых носков". Первые крушили окна ДВГ массовым оружием пролетариата с улицы, вторые безо всякого оружия, – изнутри. Общий результат (выбитые окна) списали друг на друга – и те и другие имели свой особый взгляд на происходящее.
Подстелив газету, сел на ступеньку крыльца так, чтобы не видеть революционного плюрализма мнений.
Потрясающее изобретение – революция. Потрясающее до основ... А с криминальной точки зрения – гениальнейшее. Все виноваты, а потому никто не виноват. Всякий, коснувшийся революции, греховен, а не коснуться ее нельзя, потому что она сама касается всех. Это очень справедливо, что в конце концов революция пожирает своих детей. Потому что люди, вызывающие революционную ситуацию, – преступники. Я не хочу быть ни революционером, ни контрреволюционером. Я даже гражданином не хочу быть. Я хочу быть обывателем. Да-да, обывателем, у которого есть прямые обязанности перед своей семьей, перед государством, если оно чтит обывателя, а все остальное его священные права. Я не хочу быть ни на чьей стороне, а только – на солнечной. Сколько замечательного вокруг – леса, реки, моря, океаны. А еще космос: звезды, планеты, всякие там астероиды!.. Если все это для любимого человека – понимаю. Если для революции, для ее героев – не понимаю. Почти семьдесят пять лет восхищались революционерами, революционными демократами, растили сообща какого-то нового человека, а на поверку – "горячий" телефон, разбитые окна и опечатанные двери. Может, мои литобъединенцы не так уж и не правы, что старыми, в сущности гэкачепистскими, методами решили разделаться со мной? Для них я (не важно, на чьей стороне) участник революции, а стало быть, со мной нечего нянькаться, – молодцы! В своем доносительстве они более честны, чем подлинные организаторы революции. Во всяком случае, они поступили на уровне нашего советского обывателя, и у меня не должно быть никаких претензий. Самое разумное – забыть о тронной речи, молча отдать деньги и исчезнуть. Мне еще надо поблагодарить их, что они не побежали спасать меня – тогда бы уж точно и меня погубили, и себя подставили...
– Мужчина, что вы здесь делаете, ваши документы?! – прервал мои мысли неизвестно откуда взявшийся милиционер.
Я впервые видел милиционера моложе себя – пацан лет восемнадцати. Отсюда и непривычное для меня обращение: обычно ко мне всегда обращались на "ты" или – "вы-вы, молодой человек, да не крутите головой, вам говорят...". А тут – мужчина! Я даже маленько подрос в собственных глазах, надулся от важности, закинул ногу на ногу.
– Собственно, в чем дело, при чем здесь документы? – сказал я и несколько с вызовом стал покачивать ногой едва ли не перед носом милиционера.
Он вначале побледнел, потом лицо его сделалось пунцовым-пунцовым, точно у школьника. Я непроизвольно встал, относя его волнение на свою бесцеремонность, но в ту же секунду он вытянулся в струнку и отдал мне честь, прищелкнув каблуками.
– Простите, меня никто не предупредил, – извиняясь, сказал пацан-милиционер и опять покраснел, словно девица.
Взаимно озадаченные, мы не понимали друг друга до тех пор, пока страж порядка не приподнял штанины – белые носки! Он, как и я, был в белых носках, и это лучше всяких слов объясняло его извинения. Взяв инициативу в свои руки, я узнал, что по так называемому молодежному призыву он только вчера зачислен в какой-то резервный отряд особого назначения и, по сути, объекты ДВГ и кинотеатр, который находится через дорогу, поручены ему без всякого инструктажа. Он даже надеялся получить необходимый инструктаж от меня. (Потому что вчера, еще в Соснихе, им сказали, что они поступают в распоряжение революционного штаба.) На мой прямой вопрос: "При чем здесь штаб и белые носки?" – он многозначительно улыбнулся и сказал, что про белые носки впервые слышит. Чувствовалось, что он очень доволен своим ответом, в глазах прыгали веселые бесенята: мол, получил?! "Господи, что происходит?" подумал я, понимая, что ничего больше не добьюсь от этого новенького, как чемоданчик, конспиратора.
Досадуя, сказал, что и я надел их по чистой случайности – других не было. В ответ, все так же многозначительно улыбаясь, он опять козырнул ждет распоряжений. Я почувствовал, что снова, помимо воли, втягиваюсь в какую-то черную не то игру, не то дыру, из которой наверняка не выберусь.
– Никаких распоряжений не будет, нахожусь здесь сугубо как частное лицо, – сказал я. – Жду людей, которые, возможно, не придут... понимаете?
Он все понял, даже немного обиделся на мою недоверчивость, сказал, что как бы отлучится в палисадничек, но из укрытия будет наблюдать за происходящим и, случай чего, придет на выручку.
Я согласился. Ничего другого и не оставалось: с минуты на минуту должны были объявиться литобъединенцы и понятливый пацан-милиционер мог одним своим присутствием отпугнуть их.
ГЛАВА 14
Замечателен город Н..., лучший из древнерусских... Река, кремль, зеленые холмы и храмы на холмах. Тают в небе маковки куполов, далеко окрест слышится неслышимый малиновый звон колоколов, плывущий из глубины веков. Вот и мимо нас проплывет, не потревожив чувств, потому что нас как бы и нет на земле. Пусты звонницы наших церквей, музейный холодок мертвит наши иконостасы, потому что более всего и всех мертвы мы сами. Тусклость, серость и горечь, да и то какая-то невсамделишная, вот что такое – мы. Души умерших писателей, рожденных до учения Христа, Данте поместил между адом и раем, в городе, лишенном даже намека на жизнь. А мы сами по своей воле, отвергнув прошлое, поселились в Лимбе. Но что-то уже сдвинулось – ад или рай? Тысячи русских святых идут и идут ангельским крестным ходом – день Успения Пресвятой Богородицы. Предосенняя безгрешная теплынь и тишина, солнечные лучи скользят по листве, и небо сходит на землю, и земля приподнимается к небесам.
Пресвятая Богородица, сделай так, чтобы маме было хорошо и всем матерям земли Русской. Пречистая Дева Мария, сделай так, чтобы Розочка ни в чем не нуждалась, а меня просвети, потому что не хочу участвовать во всякой лжи, а сам ни одной молитвы не знаю.
Я стал сочинять молитву к Пресвятой Богородице и вдруг почувствовал, как хорошо вокруг – тихо, солнечно и просторно. И как тесно и уныло внутри меня: вся моя жизнь литературного работника – одно сплошное недоразумение. Здесь, на земле, пусть из глубины веков, но теплится божественное дыхание. А во мне нет никакой глубины, и высоты не чувствую – тусклость, серость и никчемность. Наверное, я и есть тот новый советский человек, взращенный плодоовощной базой коммунистических идей?.. При всей своей материальности я по сути теоретический человек, то есть нематериальный. Только такой человек, как я, и мог жить будущим, так сказать, пребывать в несуществующей реальности.
– Дядя, у вас есть деньги? – перебил меня мальчик лет десяти в голубой плащевой курточке.
Он так опасливо оглядывался по сторонам, что и я оглянулся. Вокруг никого не было, только за стеной кустарника как будто что-то мелькнуло.
– А тебе зачем? – спросил я. – Тебя кто-то послал ко мне?
– Никто не посылал, – ответил мальчик и, коротко взглянув на меня, смутился, потупившись, стал ковырять землю красным кедом.
Что-то неуловимо знакомое угадывалось в его лице – крутой нависающий лоб и эти широко поставленные глаза я как будто уже видел – староста?! Наверняка его внук или внучатый племянник. Я даже задержал дыхание, боялся перевести дух.
– Давай сделаем так, – предложил я. – Ты сейчас пойдешь и скажешь тому или тем, кто тебя послал, что деньги у меня есть, но не мои. Пусть подойдут ко мне, им нечего бояться, я должен отдавать деньги каждому в руки и под роспись. Скажи, что литературный кружок закрыт на неизвестное время.
– А все знают, что он закрыт.
Мальчик с любопытством посмотрел на меня и тут же испуганно присел. Из кустарника призывно свистнули, но он уже дал стрекача с прытью зайца. Голубая курточка скользнула между ветвей, и все исчезло, будто и не было ничего. Я прислушался, но вместо треска веток и шороха листвы услышал за спиной отчетливо приближающиеся шаги. Мне даже оглядываться не надо было, чтобы догадаться – пацан-милиционер.
На этот раз мы чрезвычайно быстро выяснили отношения. По-военному четко отдал распоряжение: скрыться ему в палисадничке и не появляться, пока не позову. Во всяком случае, не раньше чем в восемнадцать двадцать. (Я надеялся, что полчаса мне за глаза хватит, чтобы войти в контакт с литобъединенцами.) Увы, в девятнадцать ноль-ноль, проклиная белые носки, пацана-милиционера, но больше всего свое обещание "отдавать деньги под роспись", принял решение удалиться. Уходя, зашел под деревья и за стеной кустарника обнаружил довольно-таки обширную площадь свежепримятой травы. Сомнений не было – наткнулся на место лежки тех, кто подсылал мальчишку.
По окуркам, вмятинам и другим разрозненным свидетельствам, точно следопыт, установил, что взрослых наблюдателей было двое и объектом наблюдения был Дом всех газет (в сектор видимости попадало не только парадное с крыльцом, но и большая часть палисадничка с милиционером). Зная, что староста и его помощник живут на проспекте Мира, направил стопы на соответствующую остановку автобуса. Но и они знали, что я знаю, а потому, наверное, изменили маршрут. Самым досадным было, что, уверенные в моей связи с милицией (сами видели), они непременно постараются сообщить об этом литобъединенцам и впредь все мои попытки отдать деньги будут восприниматься как поползновения провокатора. Воистину не деньги, а какие-то тридцать сребреников! Мне захотелось выбросить их, такими омерзительными они представились. С трудом пересилил себя: выбрасывать трудовые деньги (подкожные несомненно были таковыми) – кощунственно. Тем более что литобъединенцев (по-советски добропорядочных обывателей) я простил.
Домой шел опять пешком, и если всю дорогу в ДВГ клеймил позором своих мнимых классиков, то теперь – себя. Дал слово Божьей Матери, что деньги литобъединенцев не просто так потрачу, а с толком – буду жить на них и писать. Со студенческой скамьи мечтал я о внезапном богатстве, которое позволило бы не думать о хлебе насущном, не забивать голову унизительными мыслями о пропитании, а творить, создавать бессмертные произведения. Настало время осуществить мечту, тем более что бессмертные творения будут обязательно издаваться огромными тиражами и деньги сами потекут в мои карманы. Тогда-то и представится случай каким-то образом отблагодарить нынешних кредиторов. Я до того настроился писать (оправдать доверие, возложенное на меня подкожными деньгами), что мысль о возможной случайности, которая могла бы помешать осуществить задуманное, показалась гласом Господним. Дело в том, что на подсознательном уровне я мгновенно понял, что помешать может только Розочка, ее возвращение. Но не признался себе, увернулся от подсознательного и как ни в чем не бывало попросил Божью Матерь оградить меня от всех возможных и невозможных помех.
И вот, как только попросил, сразу же почувствовал неискренность просьбы и даже испугался, что Богородица удовлетворит ее. Да-да, пошел на попятную. Стал заверять Богородицу, что Розочка своим возвращением не только не помешает, а наоборот, усилит мое вдохновение и тем самым ускорит написание бессмертных произведений. В своих просьбах и увещеваниях я дошел до того, что предложил Богородице сделку – Она возвращает Розочку, а я взамен не беру ни копейки из подкожных денег. Разве что на издание коллективного сборника?! При всей бездарности авторов его нельзя отметать, потому что в угоду мне, когда стану известным классиком, его непременно издадут. Главное – стать классиком, а для этого нужно только одно – чтобы Розочка возвратилась домой, и возвратилась немедленно.
Все у меня сводилось к Розочке, и я ускорил шаг – вдруг она уже вернулась?! Глупо?! Для тех глупо, кто никогда не слышал гласа Господнего.
На вахте в общежитии мне сказали, что ключ от комнаты и мою записку забрала жена – уже с час, как она дома.
– Как дома?! – не понял я.
То есть понял, но не поверил, подумал, что вахтерша меня спутала с кем-то другим или по чьему-то наущению разыгрывает. (Сама-то она до розыгрыша не дотумкала бы.)
– С тобой-то все ладно? А побелел-то как! – испугалась вахтерша.
– Я вам не верю, – сказал я. – Моя жена... Где она была? – спросил, не понимая, о чем спрашиваю.
Мне хотелось только одного – чтобы эта недалекая женщина наконец-то поняла, что мы говорим действительно о моей жене и ни о ком другом.
– Вот-вот, я тоже ей не поверила, – обрадованно подхватила вахтерша. Говорю ей: как же может быть, чтобы ты вернулась из командировки, неужто нынче ездеют по командировкам со своими кроватями, холодильниками и телевизерами?
Женщина стала изображать, как строго и недовольно посмотрела на нее Розочка, как, взяв ключ, оскорбленно дернула головкой и как горделиво удалилась, словно не она, нахалка, внаглую все свезла из комнаты, а у нее свезли.
Сомнений быть не могло – имелась в виду Розочка. Сердце мое, точно очнувшаяся птичка, встрепенулось навстречу небесной лазури, солнечным лучам, и от горизонта до горизонта я увидел Приобскую степь, степь моей юности поля цветов как поля любви. До чего же интересная женщина эта вахтерша, она кипятится, гневается, а от нее исходят волны радости и даже восторга, подумал я и, не чувствуя ног, помчался наверх, к Розочке.
Не помню уж, на площадке какого этажа остановился. Меня осенило Розочка, очевидно, приехала уставшей, голодной, а у меня, как всегда, пусто. То есть на подоконнике от вчерашнего осталась зачерствевшая корка хлеба, но на ужин зачерствевшую корку хлеба – это форменное варварство!
Я неописуемо обрадовался, что деньги при мне, что их не выбросил. У меня даже холодок пробежал по спине – что бы я сейчас делал?! В ответ где-то далеко-далеко в глубине души отворилось как бы окошечко кассы, лица я не разглядел, а голос как будто мамин: "Обещал ни копейки не брать из чужих денег, а сам?!" О Господи, как можно, какие чужие, когда Розочка голодна! Восстало все во мне с такой горячностью, что окошечко вмиг захлопнулось, и больше я уже не вспоминал ни о своих просьбах, ни об увещеваниях, а летел как на крыльях.
Пробегая мимо вахтерши, крикнул, чтобы ни в коем случае не отпускала Розочку, придержала до моего возвращения.
На автобусной остановке, долго не раздумывая, сел в первое попавшееся такси и поехал на вокзал в дежурный магазин. Там было пусто – прилавки и витрины опахнули каким-то залежалым потолочным пространством. Слава Богу, что в хлебном отделе был хлеб, а в рыбном – пирамиды консервов ставриды в томатном соусе. Потом поехал в ресторан "Центральный" – взял колбасы, сыра и, главное, на разлив двухлитровую банку водки и столько же очень хорошего, но густоватого портвейна. Наклонив флягу, буфетчица черпала его столовским половником и нахваливала так, как нахваливают борщ – свежий, запашистый, ешьте на здоровье!
Меня, конечно, больше всего удивила водка на разлив – нововведение к алкогольному запрету показалось весьма оригинальным, но я промолчал, чтобы не выказывать своего невежества и не вызывать подозрений. Обслуживая нас, буфетчица опасалась внезапного визита народного контроля, во всяком случае, попросила одну из официанток постоять у двери в подвал, в который мы (человек восемь) прошли за нею. Тут-то, снабдив банками из-под застарелых огурцов, она и отоварила нас. Денег я не жалел, единственная беда освобожденные подкожные рубли трудно поддавались подсчету, и, нервничая, буфетчица попросила меня подождать, пока обслужит всех. Зато потом помогла: нашла сетку из-под лука и проводила через черный ход. Напоследок сказала, чтобы не продавал "рассыпуху" (ее слово) возле ресторана, а то и сам погорю, и на нее тень брошу – она приняла меня за мелкого "нового русского".
Мне стало смешно – виною, несомненно, были подкожные деньги, они, как и белые носки, создали вокруг меня ауру, за которой я, настоящий Митя Слезкин, не просматривался. Кстати, таксист принял меня за картежника. Когда подъехали к общежитию, он сказал, что самое опасное в компании – это затесавшийся сукин сын с краплеными картами, такого надо сразу сбрасывать с пятого этажа. На этот раз мне было не смешно, я только чуть-чуть улыбнулся, да и то не от веселья, а чтобы потрафить таксисту. И уж совсем я растерялся, когда вахтерша встретила вопросом: видел ли я двух представительных дедков с мальчиком в голубенькой курточке, мол, вот только что они вышли?
Никого я не видел, но догадался, о ком речь. Вахтерша подала записку, написанную красивым ученическим почерком: "Отныне Вас нету, Вы запутались, не впутывайте нас. Ничего от Вас нам не нужно – отвяжитесь по-благородному".
– Ну что там – понятые?! – не скрывая любопытства, поинтересовалась вахтерша и пожаловалась, что без очков не смогла прочитать, а очки забыла.
– Какие понятые, что за глупость?!
Вахтерша обиделась, дескать, сам сказал, чтобы придержал разлюбезную женушку, она и дедков уведомила, чтобы подождали: он, Митя, за милицией побежал.
– Какой милицией?!
Я застонал и даже топнул ногой от негодования, но не на вахтершу, нет на ауру, в которой бился, как муха в паутине.
– Поймите вы, тетя Глаша...
– Да не тетя Глаша я, а Алина Спиридоновна, – возмутилась вахтерша на мое топание и обзывание чужим именем.
– Да поймите же вы наконец, Алина Спиридоновна, что моя разлюбезная женушка тоже не тетя Глаша, а моя жена Роза и, если на то пошло, я жизни своей не пожалею и укокошу всякого за напраслину! Вот сейчас выйду на улицу и укокошу, – пригрозил я и действительно вышел на улицу, чтобы посмотреть, тут ли староста со своим помощником и внуком в голубой курточке.
Никого, конечно, не было, но все равно хорошо, что вышел и немного освежился. Вахтерша тоже пришла в себя, она очень напугалась, потому что еще никогда не видела меня таким разъяренным. В общем, мы с нею тут же и помирились, я, торопясь наверх, позабыл про свою сетку с продуктами – она окликнула и даже ухмыльнулась, что из-за ссоры с нею я больше ее расстроился.
– Забери свои соки, а то ить и поесть нечего, – сказала она и отвернулась (мои банки в сетке стояли у нее на вахтенном столе).
Я молча вернулся и забрал, она уколола вослед:
– Мы его всюду обороняем, наш поэт Митя Слезкин, а он видал какой?!
Да, вот такой и всегда буду таким, а то попривыкали – Митя Слезкин мухи не обидит. Очень даже обидит, если кто-то посмеет встать у него на пути, хорохорясь, подумал я о себе в третьем лице и, почувствовав прилив храбрости, опять заспешил наверх, к Розочке.
ГЛАВА 15
Вся моя храбрость перед дверью в комнату вдруг улетучилась. Казалось бы, стучись, входи – я не смел, боялся увидеть Розочку, и в то же время все во мне трепетало от желания лицезреть ее немедленно. Разрываемый чувствами, я не мог пошевелиться, на меня словно сошел столбняк. Уж не знаю, сколько бы длилось мое стоянье, если бы не дверь, внезапно со скрипом приоткрывшаяся. Одинокий скулящий скрип, жалобный, как плач щенка, отозвался в душе такой сиротливостью, что я испугался: Розочки нет, ушла, не дождалась?!
Я вбежал в комнату и тихо опустился на колени. Розочка спала, свернувшись калачиком, подперев кулачками подбородок. Мне показалось, что, смежив ресницы, она смотрит на меня и слегка улыбается. Я отставил сетку со снедью и, чтобы не шуметь, на четвереньках приблизился к ней. Как сейчас помню, от нее веяло ароматом весенних полевых цветов и я вполне реально услышал трели жаворонков.
– Ро-зочка, – прошептал я и с нежностью поцеловал ее лоб, обрамленный смоляными блестящими локонами.
Реснички ее чуть-чуть вздрогнули, но не открылись. Подложив ладонь под щеку, она вздохнула, отчетливо сказав:
– А-а, это ты?
– Да, – ответил я и почувствовал, что Розочка спит, но узнала меня сквозь сон, сквозь полудрему.
Бывает такое естественное полугипнотическое состояние, когда человек и не спит и не бодрствует. Мама говорила, что если в таком состоянии спрашивать спящего, то он либо проснется, либо начнет отвечать на вопросы.
Не знаю, какая шлея попала мне под хвост, но я стал спрашивать. Наклонился к самому уху и тихо так:
– Розочка, солнышко, скажи своему Мите, где ты была?
– Не скажу, – отрезала Розочка, да так отчетливо, с такой свойственной ей интонацией, что я вздрогнул: проснулась!
Нет, она не проснулась, как спала, так и продолжала спать, даже дыхание не изменилось – ровное, спокойное.
– Не скажешь – и не надо, – мягко согласился я. – Тогда ответь, мое солнышко, с кем ты была, был у тебя какой-нибудь мужчина? – спросил и в волнении затаился, дышать перестал.
Что за дурацкий характер, спросить-то спросил, а сам ни жив ни мертв, ну-ка ответит, что был у нее какой-нибудь странный тип наподобие того, что при встрече со мной отворачивался к стене, а может быть, и сам он, некий Петька Ряскин, – что тогда?.. Решил: больше не буду спрашивать, ответит ответит, а нет – это нехорошо выпытывать тайны у спящего, хуже чтения чужих писем и подглядывания в замочную скважину.
– Был, был у меня муж...
Дальше она сказала что-то невнятное – я не понял, но и того, что понял, было для меня с головкой. Сердце так заныло, так заболело, и как-то сразу почувствовалась тяжесть тела – стоял на коленях, но и колени вмиг ослабели (стоило неимоверных усилий удерживаться за край "теннисного стола", чтобы совсем уже не съехать на пол).
– Как его звали? – с безнадежностью выдавил я.
Видит Бог, я не хотел знать, как его звали, но зачем-то спросил зачем?
– Митей, Митей его звали, – глубоко вздохнув, ответила Розочка так горестно, словно бы где-то там, в своих сокровенных чувствах, пожалела меня.
Господи, как я был тронут, как обрадовался ее словам – за год нашей совместной жизни она наяву никогда не жалела меня. (Надо, конечно, понимать, что женщина жалеет только того, кого любит.)
Я воспрял, хотел опростать сетку и бежать на кухню, чтобы поджарить колбасы, гренков, в общем, всего, что есть, что любит Розочка, но меня вдруг словно кто-то ткнул под ребро: если его звали Митей, то за кого сейчас она принимает тебя? Уж не за того ли, с кем находилась все эти две недели?!