355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Близнец » Звук паутинки » Текст книги (страница 3)
Звук паутинки
  • Текст добавлен: 29 июня 2017, 13:00

Текст книги "Звук паутинки"


Автор книги: Виктор Близнец


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Глыпа и Бакун

Это был старый мудрый конь. Он доживал свой век. Его даже не треножили, а свободно пускали у берега. Конь пасся возле реки, часто вздыхал, засыпал на ходу.

Он был, говорят, белой масти, но шерсть давно слиняла, стала грязно-серой. И теперь, когда река подёрнулась сплошной пеленой тумана, конь и сам слился с туманом, и только слышалось сквозь молочное облачко его старческое пофыркиванье.

В жаркий день он забирался под вербы, в тень, и там дремал. Он стоял неподвижно до самого вечера, стоял, свесив толстую ворсистую губу, и что-то вспоминал. Мне всегда хотелось узнать: о чём он думает? Что он вспоминает? Что ему видится в полудрёме?

Может, снятся ему дороги (а он исходил их до края земли), и одна дорога пахнет горячей пылью, другая – взболтанным осенним болотом. Возможно, снятся поля (а он испахал их черным-черно), снится душистое, как чай, степное сено (вышла бы целая гора из того сена, которое он перевёз на конюшню), снится кнут и въевшаяся в тело упряжь, снятся возчики: озорные, сварливые, с медалями, с протезами, с пахучим табаком – словом, всякие, какие только погоняли им.

Я не знаю, что снилось коню. А вот мне он снился часто.

Он приходил в мой сон, сквозь ночь просовывал тёплую морду. Долго задумчиво смотрел на мою кровать, доверчиво фыркал мне в ухо. Во сне я улыбался (в ушах щекотало), гладил ему мягкие бархатистые губы, бормотал что-то несвязное, рукой тянулся к гриве. Потом, как-то незаметно, я вдруг оказывался на его спине. А дальше всё шло, как в том кино, когда кричат: «Звук!.. звук дайте!» Легко, легче пушинки, поднимал меня конь вверх, над землёй, и дух захватывало, и я крепко держался за гриву. Мы летели над бродом, над кручей, так хорошо и легко было не ехать, не мчаться, а именно парить по воздуху, но тут кто-то дёргал меня, и я падал… падал и падал, стучало сердце от страха, и я повисал над обрывом. Висел, как на нитке, вот-вот сорвусь в пропасть. Я вскрикивал, подхватывался, и сдавленный крик застревал у меня в горле. Но только я засыпал, конь приходил ко мне. И снова мы летели.

Звали коня Бакун.

Он уже не работал. Он доживал свой век. И, как все старые существа, размышлял над своей жизнью.

Тяжёлые думы никогда не покидали его.

Обычно, когда он пасся на лугу и нехотя пощипывал траву, то видно было, что он не столько пасётся, сколько размышляет над чем-то неразгаданным. И когда заходил в реку и цедил по утрам прохладную воду, тоже было понятно: думает. Даже с водой на губе не переставал серьёзно размышлять. А в тени, под вербами, он так глубоко погружался в свои, только ему доступные лошадиные мысли, что забывал отгонять мух, и тогда они лезли ему в ноздри, заползали в слезливые глаза.

Никто не тревожил Бакуна. Целыми днями он думал.

Правда, иногда мимо нашей хаты проходили мальчишки или дяди с уздечкой в руках. Значит, разрешили им взять коня для мелкой домашней работы – привезти воды или перетащить колоду. Бакун, увидев человека, который шёл к нему с уздечкой, не выказывал ни радости, ни печали. Смирно стоял, смирно подставлял голову, давал себя взнуздать, раздувая бока.

Беспокоили Бакуна не часто – один или два раза за лето. А этим летом никто не трогал его. О коне будто забыли.

И вдруг я увидел Глыпу. Скажете, большое дело – встретить Глыпу. Но, во-первых, я увидел его среди бела дня, когда сторож обычно спит. А во-вторых, на плече у него висела уздечка, и поводок мелодично позванивал, стуча по сапогам. А ещё – Глыпа шёл не один, а с каким-то дядькой, очень похожим на Глыпу. И тут я вспомнил, что к нашему соседу приехал брат и что вместе они строят курятник. Значит, идут за конём.

Видно, что братья встретились совсем недавно. Оба весёлые, разговорчивые, и как махнёт кто рукой, так его и качает. Глыпа что-то рассказывает о зайцах: «А я – трах! А он – ай-ай! А я хвать за уши!» – и Глыпа ухватил куст, да не удержался, сорвался в канаву. Вот была потеха видеть, как брат поднимал Глыпу на ноги и как Глыпа валил с ног брата.

Сапоги у обоих одинаковые – рыжие, заскорузлые, и теми сапожищами они шаркали по берегу, и братьев заносило то в крапиву, то в топкую канаву.

Садом, боковой дорожкой, побежал я к речке. Глыпа с братом не видели меня, а я не спускал с них глаз.

Побрели дядьки к броду. Вот они уже затопали по камням, и тот, который приехал к Глыпе, споткнулся, взмахнул рукой и… шлёпнулся! В штанах, в сапогах сидит дядя на мели, бьёт ладонями по воде и причмокивает: «Ух приятно!» Теперь уже Глыпа поднимал на ноги брата, а тот валил его в реку.

Кое-как перешли они на другой берег. Наверное, потопали дальше, потому что где-то трещало в кустах, и то тут, то там вздрагивала ветка.

Бакун стоял под горой и дремал. Но его разбудил этот шум. Конь поднял голову, неприветливо сверкнул глазом на голубчиков, которые мокрыми вылезли из зарослей и, покачиваясь, брели к нему. На всякий случай конь посторонился, словно говоря: «Идите, люди добрые, своей дорогой, я вам не мешаю». Но руки у братьев были цепкие – с двух сторон схватили они коня за гриву.

И потянули к броду.

Первым на камень прыгнул Глыпа. Он силой потащил Бакуна за повод, но тот упёрся. Наверное, конь не любил, чтоб им помыкали, тем более сейчас, когда надо осторожно через воду ступить на камень, а камень скользкий и к тому же качается. Дёрнули коня – он даже присел, круто выгнул спину, прищурил слезливые глаза. Страдальческий вид его говорил: «Отпустите, я сам пойду».

Только не на тех он напал.

– Но-но, скот-тина! – рванул что есть силы Глыпа за повод. – Гавро, поддай ему жару! – Глыпа дёрнул с такой злостью, будто собирался снести коню голову, а Гавро чесанул по спине хворостиной. – А ну ещё д-двинь его сзади!

И Гавро изо всех сил поддел коня плечом.

Бакун всем своим острым телом подался вперёд, ударил копытом по камню и вдруг… и вдруг что-то хрястнуло.

Не сразу я мог понять, что произошло. Только увидел: конь лежит распластанный, его нижняя губа отвисла и беспомощно дёргается.

Немного позже я понял, что Бакун оступился и, поскользнувшись, передней ногой угодил в расщелину. Расщелина была узкая и глубокая, и где-то внизу, между камнями, конь намертво застрял копытом.

– Тьфу, глупый! – хлопнул себя по мокрым штанам Глыпа. – Гавро, поднимай его, пусть встаёт старая кляча.

Недолго думая Гавро с размаху хлестнул коня по рёбрам, да так, что сразу выступила серая полоса. Тяжело, с болью вздохнул Бакун, дёрнулся, пополз на коленях. Его не отпускала нога, которая была зажата между камнями.

– Гавро, двинь сапогом его! – и Глыпа потянул коня за повод, а Гавро помогал сапогом.

Бакун ещё раз дёрнулся, сильно подвернул ногу. Кожа на нём вздулась буграми, казалось, она вот-вот лопнет и старые кости рассыплются.

Бакун застонал.

Наконец и Глыпа сообразил, что случилась беда.

– Вот, к-кляча! – выругался он. – Глянь, куда клешню свою вставил!

Едва держась на ногах, стояли братья над расщелиной и пялили глаза на подвёрнутую ногу лошади.

– Ну что? – спросил брат. – Осечка вышла?

– А мы сейчас… мы с ходу! – И Глыпа смешно, по-бабьи плюхнулся на камень. Потянулся к коню, двумя руками ухватил за ногу, как тот дед за репку, высунул язык и начал дёргать: «Эх, эх! Ещё раз!..»

Чуть наклонив голову, мутным и печальным глазом смотрел Бакун в волосатое ухо Глыпы.

– Что, брат? Не идёт? – спросил Гавро.

– Застряло.

– Здесь ему и крышка. Не вылезет.

Уселись братья на берегу, обнялись и затянули: «Эх, Дуня, Дуня-я…», но Гавро вдруг оборвал:

– Что б-будем делать с клячей?

– Надо п-пилу, – сказал Глыпа. – Отпилим ногу – и баста. В-всё равно не вырвешь. Заклинило.

Я притаился за кустом и слышал их разговор. Слышал, как Глыпа сказал: «Отпилим…» Меня охватила дрожь, волосы стали дыбом, в голове поплыли всякие видения, страшные и нелепые: двое с пилой… крадутся к коню… скрежещут кости, а они продолжают пилить.

От этого визга и скрежета заныло в груди и ещё более страшные картины зароились в голове. А что, подумал я, Глыпа всё может, он ведь такой… Это о нём ребята рассказывали, как он лодку утопил в пруду. В школе сделали тупоносую лодку, похожую на корыто. Чтобы вместе плавать и купаться. Но эта лодка школьная была для Глыпы как бельмо на глазу. Дескать, зачем им понадобилось это корыто? Для баловства! Чтобы диких уток пугать! Пришёл Глыпа ночью с топором – бах-бабах! – прорубил дыру в днище и столкнул посудину в водоворот.

Как видите, Глыпе не впервые рубить или пилить.

Но Бакун… Он лежал, старый, всклокоченный, низко опустил голову, и на его шее мучительно подёргивались жилки.

Я вскочил, страх подтолкнул меня в спину, в душе бился крик: «Мама!.. Мама!.. Сюда!»

Но меня что-то остановило. Вот! Помогая друг другу, поднимаются братья, куда-то собираются. Говорят, надо идти к бригадиру, разрешение у него взять: может, просто прикончить беззубую клячу (это они про Бакуна), пользы ж никакой, хоть шкура будет.

Бросили коня, закурили мокроштанные братья и, пошатываясь, побрели вдоль берега. Пошли в контору.

Только скрылись они за кустами, я прыгнул на камень и – к коню. Бакун узнал меня, сухими губами ткнулся в мою щёку и тихонько фыркнул. Морда у него тёплая, каждая ворсинка тёплая, и серая свалявшаяся шерсть сейчас словно присыпана тёплой дорожной пылью. Только глаза влагой светились, и тянулись от них мокрые дорожки.

– Бакун, вставай! Вставай, Бакун! – ласково потрепал я коня за гриву.

Бакун тряхнул головой, словно собирался встать на ноги, да только вздохнул и бессильно опустил морду. Он был тяжёлый, неподвижный. Шерсть на нём линяла, на груди, на суставах выступали буграми окаменевшие мослаки. Я ползал, суетился, не знал, что делать. Потрогал застрявшую ногу и ещё больше испугался: вот как зажало! Наверное, в тот момент, когда Глыпы дёргали коня, Бакун кидался в разные стороны и загнал ногу ещё глубже, туда, где сужается расщелина, а копыто – под камень.

Теперь попробуй вытащить.

Я всё-таки рискнул; напрягался и дёргал, тащил онемевшую, вроде бы чугунную ногу – напрасно. Костлявая нога не поддавалась. И куда ещё дёргать – колени у Бакуна и без того разодраны до крови.

Что делать? Ну что делать?

А время шло, день клонился к вечеру, и в глазах мерещилось: Глыпы… шаркают с пилой… Уже, наверное, где-то поблизости…

Не помню, как вынесло меня на гору, как я прибежал домой. Обогнул двор, заглянул во все углы – ни души. Дверь в хату закрыта на палочку, в сарае щебечут ласточки, зияет погреб чёрной дырой. «Ну, – подумал я, – кого я ищу? Вчерашний день? Мама ведь в поле…»

И не переводя дыхания помчался в степь. Дорога ещё теплая, ноги утопали в мягкой пыли, с хлопаньем вылетают из-под ног серые облачка. Я бегу рысцой, а мысли – еще быстрее: представляю, как я встречусь с матерью, как расскажу ей обо всём, как мы вдвоём бросимся к реке. «Ну, – опять подумал я, – куда я бегу?.. Где мать? Я ведь не знаю, где она работает…»

Повернулся – и обратно, и несусь со всех ног. Грудь сдавило, дышать трудно. Прибежал домой и руками развёл: а теперь куда, к кому обратиться?

Сироха не поможет: старая.

Адам не поможет: не встаёт.

Глыпа… а Глыпа с пилой… и скрежещут кости.

Я сорвался, понёсся к селу. Что бы там ни было, а кого-нибудь да позову.

Солнце низко, оно почти касается земли, на пути к селу ни души, серые от пыли репейники выстроились у дороги, и только одна фигурка вынырнула из степного овражка. Женщина в белом платке. И походка знакомая, медленная и усталая. Ты смотри, это же мать!

И не припомню, как очутился возле матери, как уткнулся в её тёплые шершавые руки и сдуру всхлыпнул (то ли набегался, то ли наволновался?) и что-то несвязное бормотал про коня и про Глыпу.

Мы стояли вдвоём, никого не было на вечерней дороге; мать приласкала меня, прижала к груди мою голову и пальцами, одними кончиками их (мягко, едва касаясь), стала причёсывать волосы, гладить шею, немытый затылок и смугленькие, как она выразилась, уши. Потом начала говорить, чтоб я успокоился, всё будет хорошо, а «горе с бедою сплывёт за водою». Глыпа сегодня не придёт, говорила мать, в сельмаг привезли молдавское вино, и родненькие братья так зацепились за ящик с бутылками, что теперь их вряд ли кто поднимет на ноги до самого утра. И ещё она сказала: если Бакун попал в беду, то лучше не трогать его, не мучить, лучше оставить одного. Он сам себе поможет.

…И этой ночью я летал на Бакуне, падал с горы, и снилось мне какое-то страшилище – оно подкралось к нашей хате и угол топором подрубает. Уже трещит, оседает хата, и вода течёт под кровать… Мать разбудила меня, спросила, не перекупался ли я, а если нет, то чтоб спал и не ворочался.

А утром выглянул в окно – словно медведи накурили, ничего не видно, туман.

Будто марлей задёрнуло вербы, кусты осоки над рекой, и наш сад, и терновник на том берегу.

Я побежал вниз, к реке, и, удивлённый, остановился среди луга. Странно: облачко тумана идёт, приближается, окутывает тебя с головы до ног, тонкими нитями проходит мимо тебя и через тебя – и не дотронется, не прикоснётся, не зацепит волоска. Но чувствуешь: лицо, волосы, рубашка – всё от влаги смягчается, и на губах привкус дождевой воды.

Я постоял, зачерпнул пригоршнями редкую пелену тумана и побежал к броду.

Там ведь Бакун. Лежит, бедняга, как скованный. И ничего, конечно, не ел. Надо ему хоть травы нарвать.

Обошёл кусты бузины и вдруг: «Фырр!..» Фыркнуло на меня из-под куста, из тумана. Я вздрогнул, даже присел с перепугу! Сердце чуть не выпорхнуло из груди, как воробей.

А из куста – морда… Лошадиная.

«Бакун, так это ты?! А, чтоб тебя!»

Подскочил к коню, повис у него на шее. А он стоит и словно улыбается, губы у него зелёные, соком травянистым подкрашенные.

«Бакун, кто же тебя освободил? Или, может, ты сам? А ну, покажи лапу…» Да, вот я уцепился за гриву, а конь ведь хромой. Одну (это ту, раненую) ногу он держал на весу; я дотронулся до коленной чашечки, и Бакун с болью прижмурил глаза. В самом деле – сильно обранена передняя нога: кожа содрана, копыто разбито, и кровь запеклась под шерстью.


Мы поговорили с конём, я причесал его, из ранок и язвочек повыковыривал грязь, а он удовлетворённо пофыркал, обдавая меня запахом горячей жвачки, и я отпустил его: «Иди, Бакун, пасись…»

Высоко вскидывая голову, конь с трудом поскакал в лозняки.

Понемногу рассеялся туман, показалось белое солнце, на него можно было сколько угодно смотреть: оно не слепило глаза. Я сидел у брода, на камне, похожем на спину слона, и смотрел вверх: солнце то появляется, то пропадает в серых лохматых тучах. Не знаю, долго ли так сидел, как вдруг услышал: кто-то спускался с горы и громко басил.

Я вскочил на ноги. Это шли Глыпы!

У одного через руку перекинут брезент, у другого – топор и большой острый нож. Направляясь к броду, братья весело разговаривали, дымили цигарками. Думают, что здесь их дожидается Бакун, зажатый камнями.

И вдруг встретились они: Глыпы к реке и конь к реке. Остановились как вкопанные. И уставились глазами: Глыпы – на коня, а конь – на братьев. Бакун оторопело всхрапнул, а потом… а потом я не поверил себе. Старый смирный конь, который только что припадал на ногу, и вдруг… и вдруг как брыкнул, как фыркнул по-молодецки и пошёл, правда прихрамывая, но с таким прискоком, что я давно его таким не видел.

Где-то там, на другом конце луга, разнеслось его победное ржание.

Братья переглянулись, и глаза их широко открылись.

– Так что, брат, осечка? – спросил Гавро.

– Расклинило, – только и вымолвил Глыпа.

И двинулись братья домой.

А там, где стояли они, я увидел куст с волчьими ягодами на колючих ветках.



Врач Бусько

В сарае полутемно. Двери низкие, даже крошечного окошка нет, и когда пройдёшь в дальний угол, где стоят обгрызенные ясли, – там и вовсе темно. И что-то в яслях попискивает, шуршит в стенах, трещит в трухлявых досках. Сарай будто весь шевелится от беспокойных поселенцев.

Я далеко не захожу, присаживаюсь возле дверей и жду. Снаружи падает свет. Солнце то печёт мне шею, то уходит.

Наверное, небо затягивается облаками. Клонит ко сну.

Я терпеливо жду.

И вот влетает в сарай ласточка. Ныряет под самой притолокой и ни за что не зацепится. Вот умеет нырять! Не один раз я видел, как ласточки играют с Бакуном. Конь пасётся на лугу, а они заходят издали, подкрадываются к нему тихо, над самой землёй. Низко-низко летят, и вдруг одна из них – шмыг под коня! Промелькнёт у него под животом и вверх, и озорно защебечет. Одна пролетит, потом две, потом целая стая – сверкает, проносится под конём, едва не касаясь земли, будто дразнят: «Чигик!.. Не поймал?» Конь жуёт траву, изредка махнёт хвостом, спокойно поведёт ухом, и нет ему дела до ласточек, до их баловства. Впрочем, иногда и Бакун сдержанно фыркнет, если какая-нибудь ветрогонка прошмыгнёт у него перед самым носом.

С такой же смелостью влетает ласточка и в дверь. И будто ещё с улицы видит, что потолок в сарае подпёрт столбом, круто обогнёт столб, покружит по сараю – и в гнездо. Она и не чирикнула, и не шелохнула крылом, влетела тихо, как тень. Но смотрите: словно по сигналу, проснулись птенчики. И тут же: «Чик, чирик, чик!» – защебетали все вместе, их и не видно в гнезде, только серенький пух и широко открытые клювики. Эти жёлтые горластые рты ловят, просят, умоляют есть! А птенец, который понахальнее, забирается повыше других и уже заглатывает червяка чуть ли не с клювом матери.

Вот и попробуй на таких напастись!

Улетела ласточка, и птенчики спрятались. Уснули. Как будто их и нет в гнезде.


Тихо в сарае. Тихо во дворе. Пасмурно.

Я прислонился к косяку, уставил глаза в потолок и от нечего делать стал рассматривать гнездо. Вам приходилось видеть, как ласточка лепит гнездо? Берёт на берегу тугие комочки земли, и не простой земли, а влажной, хорошо перемешанной с травянистыми корнями, с волокном. Принесёт в клюве этот комочек и очень ловко прилепит его к деревянной балке. Посмотрит со стороны на свою работу и, довольная, защебечет: радуется, что у неё неплохо выходит. А и на самом деле красиво. Сначала будто подкову или серп месяца лепит из земли, потом делает круглую бугорчатую стенку, а дальше рядок за рядком завершает гнездо, похожее на маленькую корзинку. Обсохнет гнездо, станет белое, годами висит под потолком – и не разваливается.

Часто хотелось мне поставить лестницу, полезть к гнезду и хотя бы краем глаза поглядеть… Только вы слышали? Люди говорят: тронешь пальцем ласточкино гнездо – птица покинет ваш двор. Покинет, и больше не прилетит, и всем ласточкам передаст, чтоб далеко облетали вашу хату. Ну, а если разоришь гнездо… Лучше не делайте этого! Я сам видел: у ласточки на груди красная полоска. Это как спичка. Чиркнет она грудью по соломе, по сухой стрехе, и сразу вспыхнет солома… Дотла хата сгорит… А аисты, мне говорили, когда разрушишь их гнездо, приносят в клювах раскалённые угли. Птицы не прощают злодеям.

Потому ни у нас, ни у бабушки Сирохи никогда хата не горела. А у Глыпы, уже при мне, два раза случался пожар, мазанка и сейчас стоит полуобгоревшая, а от сарая столбы-головешки остались и щербатое обугленное корыто.

Ласточки привыкли к тому, что я сижу на крыльце, и летают прямо надо мной, а какая и пикирует, будто хочет вырвать волосок из макушки, мелькнёт у меня над головой – и в сарай. Хорошо мне сидеть среди лёгкого шороха, голубых ласточкиных теней и мягкого света, притухающего от туч. Клонит ко сну, и сквозь дремоту слышится: зовёт кто-то меня. «О-о-онька!» – доносит ветерок.

Встревоженный, вскакиваю, гляжу на дорогу: стоит бабушка Сироха. Маленькая старушка, сгорбленная, в широкой чёрной юбке, лицо чёрное. Стоит молчаливая и суровая, дожидается, когда подойду к ней.

– Айда со мной, – говорит она строго. – Адам тебя зовёт.

Я иду следом за бабушкой (а она торопливо семенит), и мне странно и немного боязно: никогда Сироха не звала меня… да ещё к Адаму. Что там у них?

Идём к овражку, проходим Глыпину хату; тропинка приводит на бабушкин огород, и мы попадаем в синие сумерки, а над нами царство листвы и подсолнухов. Выбрались из огорода – и уже двор Сирохи. Белая маленькая хата, растёт под окном развесистая яблоня, ветви выше дымохода, яблоки нависают на соломенную крышу. Своей кроной старое дерево закрыло почти весь двор. И я вижу: белые нары под белой яблоней, и лежит на подушках Адам, блестит зубами, – они у него тоже белые, с просинью.

– О-о, капитан Ленд! – взмахом руки салютует Адам. – Рад вас приветствовать!.. Присаживайтесь.

Он указывает на расшатанный стульчик и предупреждает: осторожно, кресло доисторическое. Я подсаживаюсь поближе к нему, и мне приятно и как-то неловко оттого, что он так красиво разговаривает со мной.

Здесь, под яблоней, свежо и безветренно, сидишь в тени, над головой целая гора дремотной листвы, только кое-где просвечиваются вверху маленькие окошечки, и сквозь них падают солнечные блики на кровать Адама.

Адам не скрывает: он рад приходу соседа. Это же тоска зелёная: в жару, в такое приятное время, когда только гуляй, дыши чистым воздухом, загорай на солнце, а тут… мять подушку, продавливать перину, согревать себя горячим питьём. Голос у Адама ослаб, его тонкая и позеленевшая рука бессильно повисает, но сегодня он не такой, каким был даже вчера. Глаза у него ожили, появилось что-то весёлое, насмешливое, беспокойное.

Бабушка Сироха, сложив на груди руки, с минуту постояла, печально и строго посмотрела на Адама, вздохнула и пошла в хату. И тогда Адам озорно подмигнул мне:

– Знаешь, почему позвал? Разведка донесла, что на днях состоялась баталия на берегу. Кое-кто пытался обезножить коня. Мол, раз живём без головы, то конь проживёт без ноги. И ты, говорят, был там и всё видел и даже, говорят, отличился…

«Отличился…» Это уж слишком! Я посмотрел на Адама: не насмехается он надо мной? Нет, взгляд серьёзный.

И всё же я спросил:

– А кто вам рассказал?

– Как – кто? Надёжные люди.

– Что это за люди?

– Это мой секрет. Есть у меня друг, а вернее подруга, которая никогда и нигде не покидает меня. Мы с нею неразлейвода с раннего детства. Она и сюда приплыла за мной.

– Гм. Как её зовут?

– Ты всё хочешь знать. Ну, хотя бы… Нина.

Нина?! Это прозвучало так неожиданно, что я раскрыл рот, а раскрыв рот, я всегда углубляюсь в серьёзные размышления. Действительно, было над чем задуматься. Я думал, что Нина здешняя, что живёт она за горой, за нашим садом, где садится солнце. А выходит, она приехала из Киева, и там жила в каменном доме, и там встречалась с Адамом…

Нина… Тут мне пришло в голову: может, Адам от меня услышал это имя? Может быть, подслушал, как я часто разговариваю с нею, – и тогда, когда сижу над речкой, и тогда, когда брожу в зелёных тоннелях подсолнухов.

Наверное, я таки до чего-нибудь додумался б, если бы меня не перебил Адам. Он Попросил: «Ты, брат, не выкручивайся, ты расскажи, как вы Глыпу одурачили…»

Расскажи – и всё тут.

Я покачался на стульчике, поскрипел им и подумал: а чего рассказывать? Как я бегал с перепугу то в степь, то домой, будто кто-то за мной гонялся! Вот и всё моё геройство. А Бакун – это другое дело. Лошадь что надо!

– Э, нет! – погрозил пальцем Адам, поправив подушку, чтоб лежала повыше. – Я тебя так просто не отпущу. Вот если мы на реку пойдём, тогда уже будет нам не до разговоров – одна работа. Я такое придумал, увидишь!.. А сейчас, дорогой Ленд, представь себе, что мы находимся с тобой в кают-компании. Каждый из нас расскажет по одной истории – согласен? А так как ты младше меня, тебе придётся начинать первому. И я просил бы тебя рассказать что-нибудь из жизни знаменитого путешественника Бакуна Сивогривенки. – Адам взял меня за руку: видно, заметил, что я немного упираюсь, и уже как-то просто, с мягкой улыбкой закончил: – Лёнь, серьёзно, расскажи что-нибудь… Про Бакуна или про свою речку. Ты же знаешь…

Солнце уже опускалось, и жёлто-зелёные тени ложились на грудь и на лицо Адама. Да, он и сейчас просвечивался. Над подушкой выступал острый подбородок, торчал тонкий и острый нос, они просвечивались, словно были вылеплены из воска. Адам часто облизывал языком воспалённые губы, дышал тяжело, с хрипом. И стало мне щекотать в горле, щекотать в глазах; я согнулся, опустил голову к земле и про себя подумал: целыми днями лежит Адам один, и никто ему, кроме бабушки Сирохи, слова доброго не скажет.

– Ну хорошо, Адам. – Для начала я шмыгнул носом. – Однажды мы поехали… Только это было на самом деле.

– А мы договорились – без вранья, – бросил Адам.

Я устроился поудобнее на стульчике и посмотрел на Адама. Он, сложив руки на белом покрывале, приготовился слушать. Я начал:

– Как-то мы поехали, а перед тем я заболел коклюшем или ещё какой-то болезнью. Тогда мать взяла бричку, на которой бригадир катался, теперь у него мотоцикл, «Иж» называется, хороший мотоцикл, с коляской…

– Тогда мать взяла бричку, – напомнил Адам.

– Ага, взяла бричку, запрягла Бакуна, а меня в пальто и кожух укутала, как деда старого, потому что мороз крепкий был, и повезла в Загатное, к врачу. А дело к вечеру было, вот. Постучали мы в дверь, вышла тётка с ведром и тряпкой в руке и дорогу нам преградила. «Здрасте! – кланяется нам. – Вы б ещё посреди ночи пожаловали! Был приём и давно закончился». И хлопнула дверью. Переночевали мы у добрых людей, а наутро ещё раз постучали. И опять та же тётка. «Здрасте! – говорит нам. – Опять вы? Приёма нет и не будет. Сидор Петрович на совещании». Тогда мама на ухо тётке что-то сказала, а та едва на ногах удержалась… Повернули мы бричку назад и домой покатили…

Прервал я свой рассказ, а сам посмотрел на Адама: слушает ли он меня? Он лежал тихо, в уголках его губ, слегка приоткрытых, застыла лёгкая печальная улыбка… Я ещё немного помолчал. Думаю: интересно ли ему?

– А дальше что? – не вытерпел Адам. – Ты ведь про коня обещал…

– Да, забыл совсем! – спохватился я. – Видите, хотел про Бакуна, да сбился. Такое со мной бывает. Значит, как же оно?.. Ага! Вы гостевали в Загатном? Нет? Жаль! Река там не такая, как у нас – лягушке по колено, а широкая, с песчаным дном, раков там много, кишат, руками можно вытаскивать. И брод каменистый, едешь – бричку подбрасывает. А была осень, ветер холодный, аж в спину режет. И мать решила через брод ехать, так быстрее. Подкатили на бричке, глянь – замёрзла река. Вчера ещё бурлила вода между камнями, а сейчас – льдом покрылась. Остановилась мать и задумалась: «Что же делать? Ехать на мостик – это пять с лишним километров…» Пока она так раздумывала, вылез я тихонько из-под кожуха – да на лёд. А лёд как стекло, молодой, ясенцем называется. Скользнёшь – и несёт тебя, не остановишься. За мной и мать подошла ко льду. Встала, топнула, – лёд трещит, прогибается, но не проваливается. А конь?.. Копыта у него острые. «Если Бакун провалится, – рассуждает вслух мать, – ноги порежет. А если и не провалится, то всё равно не пойдёт по льду – не подкованный». Бакун (вот коняга, чтоб вы знали!) словно почувствовал, о чём печалится мать. Подошёл к речке, фыркнул, понюхал лёд. Смотрю: что он делает? Стал на колени. Ноги подогнул, как полозья, и давай елозить по льду, нам, несмышлёным, подсказывает: дескать, подталкивайте меня! Мать даже руками всплеснула: «Вот чудо! Ну-ка, Лёня, берись за колёса!» Взялись мы с двух сторон, подталкиваем бричку, и конь скользит на коленях, едет по гладкому льду. Лёд прогибается, похрустывает, но ничего. Только подъехали к берегу – гоп, рванулся Бакун, вскочил на ноги и уже на земле… А коклюша у меня и не было, просто я на катке простудился, – прибавил я к своему рассказу, чтоб не очень переживал Адам. – Приехали домой, мать попарила меня над горячей картошкой, и болезнь как рукой сняло.

– Любопытная история, – сказал Адам. – А про Бакуна просто замечательно… Только вот я понять не могу, кто больше: лошадь – Бакун, который на коленях лёд осилил, или тётка, которая хлопала дверями: «Нет приёма!» Как ты считаешь, Ленд? – спросил он у меня.

– По-моему, – сморщил я лоб, засопел, закачался на стуле: мудрёную задачу задал Адам, – по-моему… А яблок у вас густо, и почти созрели, уже бочки красные. Можно испробовать вон то, что упало?

– Испробуй!

Я подкатил ногой паданец, подкинул его носком, поймал на лету – и в рот. Откусил. Уммм!… Зелёное, кислющее яблоко, слюна потекла, и Москва, как говорят, в глазах показалась.

Адам и не пробовал яблоко, а, глядя на меня, тоже скривился. И, кажется, слегка улыбнулся.

– Хитрый ты человек! – сказал он мне.

Повернулся на бок, взбил подушку, по-видимому, говорить собрался.

– А теперь слушай мою историю. И поскольку мы заговорили о медицине, то расскажу тебе, Лёня, о настоящем враче Буське… Ну вот, – изменил он голос и безнадёжно вздохнул, – вот и мой Айболит.

Из хаты вышла бабушка Сироха. Она несла блюдце, стакан воды и какие-то порошки.

– Уже пора? – умоляюще посмотрел на неё Адам.

– Да. Пей! – сказала Сироха.

– Бабушка Лиза! Я столько выпил этой гадости…

– Пей! Через каждые два часа надо принимать. Так она, докторша, велела.

– Ладно, давайте. – Адам проглотил лекарство, и от порошков губы его, кажется, ещё больше побелели.

Ушла бабушка Лиза, а потревоженный Адам повернулся и лёг. Он был бледный, похож на мертвеца. Его реденький прилизанный чуб весь вспотел. На лице выступили жёлтые пятна. Полежал Адам и как будто даже задремал, потом встряхнул с лица сонливость и повернулся ко мне.

– Итак, история о Буське, – продолжал он не торопясь, раздумчиво, как и начал. – Я человек счастливый. У меня две бабушки. Одна в степи живёт, другая – на Полесье. А Полесье, дорогой Лёня, это царство грибов и русалок. Какие там чащи, озёра, какие речушки, если бы ты видел! И водятся там белые аисты.

Была пара аистов и у бабушки Груни. Аиста звали Бусько, аистиху – Бусиха. Ранней весной возвращались они с чужбины и кружились над нашим селом. Бабушка Груня выходила из хаты, махала им косынкой. А птицы кружились и всё ниже и ниже спускались к ней. Упросит бабушка ребят, чтобы затащили они на крышу колесо. И на то колесо садятся аисты и вьют себе гнездо.

Помню, как-то была холодная весна, ночью задула вьюга. Вышла бабушка во двор – по колено мокрого снега, и лежат в снегу Бусько и Бусиха, крылья распущены, уже и головы не подымут. «Бедные вы мои!» – засуетилась бабушка Груня, внесла их в хату, натопила печь, накормила, напоила чаем с травами.

Выздоровели Бусько и Бусиха, ещё больше полюбили бабушку.

Гнездо устраивали они высокое и роскошное. И по очереди сторожили его. Помню: уже стемнело, небо звёздное, светлое, а в гнезде аист стоит, словно его кто нарочно углем нарисовал. Замер на одной ноге, клюв свой задрал, и кажется – на Буськином клюве луна повисла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю