355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Некрасов » Персональное дело коммуниста Юфы » Текст книги (страница 1)
Персональное дело коммуниста Юфы
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:42

Текст книги "Персональное дело коммуниста Юфы"


Автор книги: Виктор Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

ПЕРСОНАЛЬНОЕ ДЕЛО КОММУНИСТА ЮФЫ
Маленькая повесть

1

Николай Александрович Баруздин, секретарь парторганизации крупного научно-исследовательского института, был растерян, да более, чем растерян. Сегодня утром к нему пришел всегда тихий, незаметный, давно уже работающий в институте инженер отдела капитального строительства Абрам Лазаревич Юфа и попросил дать ему характеристику для получения паспорта и визы в Израиль.

Николай Александрович сначала даже не понял.

– Куда?

– В Израиль.

– В Израиль? – переспросил он.

– Да, в Израиль. У меня там сестра с детьми.

– Но, погодите, – Николай Александрович даже растерялся. – Я вас не понимаю. В туристскую поездку, что ли? Сейчас?

– Нет, не в туристскую. Насовсем, – тихо ответил Абрам Лазаревич, вертя тонкими пальцами пресс-папье.

Воцарилось молчание. Потом Николай Александрович сказал:

– Зайдите ко мне завтра.

Абрам Лазаревич попрощался и ушел, беззвучно закрыв за собой дверь.

Первым делом Николай Александрович позвонил в райком. Ни первого, ни второго секретаря не было, оба на пленуме обкома.

Значит, и там никого не застанешь.

Что же делать? С кем посоветоваться? И о чем советоваться? Старик явно выжил из ума.

Он стал припоминать, где и как встречался с Юфой. Да в общем-то нигде и никак. Работал он в институте лет пятнадцать, работал хорошо, жалоб никогда никаких на него не было, партвзносы платил аккуратно, занятий партучебы не пропускал, часто отмечался премиями. Один раз, правда, у него была какая-то стычка с Берестовым, замдиректора института, но, как потом выяснилось, правда оказалась на стороне Юфы, а не Берестова. Вот и все, что он о нем знает.

Весь день у Николая Александровича работа не ладилась. Приехала какая-то сирийская партийно-правительственная делегация, надо было показывать лаборатории, а там, как на зло, погасло электричество и, сколько ни возились с пробками, оно так и не загорелось. Потом было совещание у директора, который, вернувшись в дурном настроении из ЦК, а оттуда он всегда приходил в дурном настроении, стал всех распекать, в том числе и Николая Александровича. Потом позвонила жена из дома с сообщением, что Ленька получил двойку по математике, как будто это нельзя было сказать вечером, дома. Потом разболелся зуб и никакой пирамидон не помогал. А в голове все сверлило: Юфа, Юфа, Юфа...

После совещания у директора он столкнулся в уборной с начальником отдела капстроительства. Стал его расспрашивать о Юфе.

– Абрам Лазаревич? Исполнительнейший из всех инженер. Аккуратен, точен, никогда ничего не задерживает. За все пятнадцать лет работы ни разу не опоздал и, кажется, только раз был на бюллетене. Одним словом, образцовый работник. А что?

– Да ничего. Просто так. Потом поговорим.

Начальник отдела кадров – желчный и подозрительный Антипов – тоже ничего предосудительного сказать не мог.

– Работник как работник. В бумагах все чисто.

К концу дня Николай Александрович дозвонился, наконец, до секретаря райкома.

– Слушаю, – пробасил тот.

– Дело неотложное у меня, Василь Васильич.

– Такое уж неотложное?

– Очень даже.

– А до завтра не доживет? У меня сегодня билет в театр. Жена второй месяц тянет.

– Хотелось бы все-таки сегодня.

– Ну ладно уж, приходи.

Когда он зашел к нему, Василь Васильич сидел и листал «Огонек».

– ЧП, Василь Васильич.

– Какое там еще?

– Пришел ко мне один коммунист и характеристику в Израиль попросил.

– Куда, куда? – переспросил секретарь.

– В Израиль.

– В Израиль?

– В Израиль.

Василь Васильич побарабанил пальцами по столу.

– Он что, спятил?

Воцарилось молчание. Василь Васильич потер свое красное оплывшее, все в оспинах лицо, попытался куда-то позвонить, не дозвонился, опять потер лицо и сказал: «М-да...» Потом еще раз безуспешно позвонил.

– Разбежались все, черти... – и посмотрел маленькими глазками на Николая Александровича. – А что он за тип?

– Тип как тип, ничего не скажешь.

– Воевал?

– Кажется, да.

– Сидел?

– По-моему, нет.

– Чего ж ему, гаду, нужно?

Николай Александрович пожал плечами.

Василь Васильич в третий раз набрал номер.

– Нету, – и выругался. – Ладно. Приходи завтра, подумаем, Вправим ему, гадюке, мозги. В Израиль ему, видите ли, надо. Тут ему плохо... Ладно, иди. Звякни с утра...

Они распрощались.


2

Абраму Лазаревичу в июле должно было исполниться шестьдесят. Значит, с июля он мог перейти на пенсию. Мог, но не собирался. Во-первых, не понимал, что он будет делать без работы. Во-вторых, после смерти жены в нем укрепилось желание уехать к сестре в Израиль. Мысль эта зародилась в нем еще после июня 67-го года, но тогда он об этом просто подумывал, как о чем-то несбыточном, сейчас же, оставшись один с сыном, решил вдруг – поеду...

Почему он так решил? Он и сам не мог бы ответить толком.

Захотелось вот. Хотя в раннем детстве он и учился в уманском хедере, и отец его регулярно ходил в синагогу, сам он никакой тяги к еврейской религии, как и вообще к религии, не питал. Учился потом в украинской профшколе, в институте. Еврейского языка почти не знал. Забыл, друзья у него были и русские, и украинцы, и евреи. Кто из них кто – он даже не знал, в то время на это не обращали внимания. Потом воевал. В армии же вступил в партию. Был ранен и контужен. Контузия до сих пор дает себя знать. В полку к нему относились хорошо, – служил он полковым инженером, никаких проявлений антисемитизма на себе не чувствовал. Почувствовал уже после войны, в 49-м году, в период так называемого космополитизма. Правда, и тут непосредственно его эта кампания не коснулась, но кое-кто из его друзей пострадал. Именно тогда в груди впервые что-то защемило. За что? Почему его стали выделять? В чем виноват Веня Любомирский, которого уволили с работы? В том, что у него какая-то тетка где-то в Америке? Ведь он никогда в жизни ее не видал, и родители с ней даже не переписывались. Живет, ну и пусть себе живет. Никому она не мешает. А вот, оказывается, мешает. А Гриша Моргулис? Угодил даже в лагерь. И тоже из-за тетки или дяди. Но те хоть писали, приглашали. И это показалось кому-то подозрительным – связь с заграницей. У всех на устах было слово «Джойнт» – страшное, пугающее, непонятное. Затем «Почта Лидии Тимошук», дело врачей... Становилось все страшней и страшней.

Потом как будто спало. Но «пятая графа» все же осталась, и соседского Сашку не приняли в институт, хотя он набрал 14 баллов при 13 необходимых. Из правительства исчезли все евреи, один только Дымшиц остался, и Михоэлса, и Зускина не вернешь, и не знаешь, что ответить десятилетнему Борьке, когда тот со слезами на глазах возвращается из школы и спрашивает тебя: «Что такое жидовская морда?»

И все же стало легче. На работе все спокойно.

И вот, на тебе – нагрянул 67-й год, с шестидневной своей войной. И невольно, само собой как-то получилось, в войне этой он принял сторону не арабов, а израильтян. Газеты не писали об этом, они писали противоположное, но мало-мальски здравомыслящий человек понимал, что агрессором в этой войне был именно Насер.

Требование вывода войск ООН из зоны Суэцкого канала, блокада Акабского залива, истерические антиеврейские манифестации в Каире, «Сотрем с лица земли всех евреев!» – все, как будто, так ясно. И победу двухмиллионного израильского народа над ста миллионами арабов, которые просто не хотели воевать, он, Абрам Лазаревич, невольно считал победой своего народа, своей победой. И ему захотелось разделить нелегкую судьбу своего народа.

Вот тут-то и стали ему объяснять, что он ошибается. По радио, в газетах, в письмах знатных фрезеровщиков, балерин и Героев Советского Союза ему доказывали, что Родина его – Советский Союз, а все эти Моше Даяны и Голды Меир – сионисты, агрессоры и оккупанты. И никакого «своего» народа нет. Есть граждане Советского Союза еврейской национальности, и им предоставлены те же права, что и другим национальностям. Право на труд, отдых, образование, обеспеченную старость. Чего ж ему еще надо?

Чего? Очень немногого. Свободы самому принимать решение. Он никого – ни партию, ни правительство, ни в чем не обвиняет, просто он хочет получить разрешение на поездку в Израиль. Для чего? Это его личное дело. Там у него сестра, которую он не видел сорок с чем-то лет, там племянники, там маленький, смелый народ, объединившийся, чтобы защищать свое право на существование, на свою свободу. Вот он и хочет быть с этим народом. Кто ему может запретить? Какие на это есть основания? Воевать он ни с кем не собирается – ни с арабами, ни с турками, будет работать себе тихо в каком-нибудь кибуце, возделывать землю, пасти овец и, если надо, платить взносы в партию, Микуниса или Вильнера – это уже другой вопрос. Одним словом, он просит разрешения на выезд.

– Ну, ты просто ненормальный, – твердили ему друзья. – Неужели ты не понимаешь, что это чистейшей воды антисоветская акция? Что никто такого разрешения тебе не даст. Наконец, если почему-либо и пустят тебя, то никогда не выпустят Борьку, ему через четыре года в армию идти. Не к Моше же Даяну!

Все это он понимал. Но он понимал и другое, что ему просто все это надоело. Надоело читать в газетах письма Плисецкой и Натана Рыбака, смотреть в телевизор, как опускает глаза на пресс-конференции Аркадий Райкин, слушать выступления какого-то доцента Фридмана в Бабьем Яру о том, что кровь жертв Бабьего Яра на руках сионистов. Зачем ему все это? Его убеждают, что он живет в свободной стране, в самой свободной из всех – вот пусть ему и дают свободу выбирать. Он глуп? Может быть. Он не спорит. А Борька как считает, прав его отец или нет?

Борька молчал. Ему минуло пятнадцать лет, он уже брился и начал даже курить, но политикой еще не интересовался. Он понимал, что отец затевает что-то неодобряемое его друзьями, но поскольку авторитет отца для него был непререкаем, он не говорил ни да, ни нет, просто молчал.

Друзья махнули рукой. Что с ним поделаешь. С тех пор, как умерла жена, с ним просто невозможно разговаривать. И, будучи людьми осторожными, свели разговоры до минимума, во всяком случае, на эту тему. Пускай делает что хочет – не ребенок.


3

Николай Александрович всю ночь не спал. Вертелся с боку на бок, пил воду, принимал димедрол, элениум. Ну что ему с этим идиотским Юфой делать, как поступить? Ну хорошо, Василь Васильич знает и скажет, но все эти беседы, собрания проводить ему, а не первому секретарю. Характеристика... Какую к черту характеристику можно дать? О чем? Куда? А Женька, этот двадцатилетний балбес, только смеется. «Не волнуйся, папочка, коммунисты тебе подскажут. Один за другим будут брать слово, вылезать на трибуну и клеймить этого твоего Юфу за политическую близорукость, отсутствие четких партийных критериев, беспринципность. Ну и еще в двадцати семи смертных грехах. Ты мне скажешь, когда будет собрание? Обязательно пойду».

Ну что с этими мальчишками делать? Растут, над всем иронизируют: «Еще Маркс сказал: все подвергай сомнению» (слушают всякие там Би-би-си и «Голоса», и какой-то там Анатолий Максимович Гольдберг для них больший авторитет, чем собственный отец). Вчера вот, за чаем, сидят с этим его Эдиком из политехнического и рассуждают: «Восточная Пруссия, или как ее там теперь, Калининградская область, – оккупированная зона или нет? А Силезия, Штеттин? Огнем и мечом завоеваны, ведь так? Даже Брандт и тот признал границу по Одеру-Нейсе, виноват, Одер-Ниссе. Почему же тогда Газу и Синайский полуостров мы не признаем? Где же логика? А Закарпатье, Советская Буковина? Ведь в Ужгороде даже по-украински никто не говорит, только по-чешски, по-венгерски. Нет, папуля, с логикой у вас далеко не все в порядке. Впрочем, если мне не изменяет память, именно по этой дисциплине у Владимира Ильича была четверка, а не пятерка, единственная в дипломе».

Ну, как с ним спорить? Все знает лучше тебя. О чем с ним не заговоришь, только поучает или поражается твоей некомпетентности. «Как, неужели ты не знаешь, что все западные компартии, все «Юманитэ», «Унита», «Морнинг Стар» приветствовали Солженицына с Нобелевской премией? В один голос. Выдающийся, мол, писатель, продолжатель великих гуманистических традиций русской литературы. Неужели в ваших газетах ничего об этом не писали?» В ваших газетах, как вам это понравится? Ну что с ним делать, что?

Николай Александрович тянулся за папиросой, чиркал спичкой – четвертый час уже, будь он неладен, – и, повернувшись на другой бок, пытался считать до ста.

К десяти Николай Александрович был уже в райкоме. Василь Васильич сидел хмурый, недовольный.

– Ну что ж, надо партсобрание собирать, – мрачно сказал он, – я тут уже кое с кем проконсультировался.

– Ну и..?

– Что – ну и? Собрать и все. Пусть коммунисты выскажутся.

– О чем?

– Как о чем? Какой ты бестолковый, ей-богу. Сам говоришь, ЧП, значит, обсудить надо.

– Ну, обсудим, а дальше? Как с этой характеристикой быть?

– Какая там к черту характеристика! – рассердился вдруг Василь Васильич. – Ударить крепко надо, чтоб не повадно было. С такими вещами не шутят. Вызови его перед собранием, поговори на бюро, объясни этому олуху, что коммунисты так не делают. Учить мне тебя, что ли?

Николай Александрович молчал.

– Что молчишь? Не ясно, что ли?

– Ясно то ясно...

– Ну а если ясно, то действуй, доложишь мне потом. Если надо, сам на собрание пойду. Или второго пошлю.

Николай Александрович ушел.

Высокий, плечистый, на вид такой уверенный, спокойный, с медалью 100-летия со дня рождения Ленина, он шел и, равнодушно поглядывая на прохожих, мучительно думал, какое же принять решение? Исключать, что ли? Или строгий выговор? Нужно же было старику всю эту историю затевать! Дожил до пенсии!– ну и уходи по добру по здорову на покой, если не хочешь работать. Или работай, если не хочешь выходить на пенсию. Так нет – Израиль ему понадобился. Свихнулся совсем!

Человек по натуре не злой, даже мягкий, Николай Александрович больше всего в жизни боялся каких-либо осложнений. Решения принимать ему тоже было трудно. Особенно крутые. По тону Василь Васильича он понял, что с Юфой надо быть жестким, а этого он тоже не умел.

Был ли он антисемитом? Пожалуй, нет. Но как дисциплинированный член партии, он верил, что определенные ограничительные меры по отношению к евреям, очевидно, не зря существуют. Народ они энергичный, напористый, сметливый, устраиваться умеют, вот и надо их как-то сдерживать. Его нисколько не удивляло и не волновало, что евреев не допускали к дипломатической и руководящей партийной работе, что детей их с выбором принимают в институты. Так надо, что поделаешь. Им наверху виднее. Вот если б еще сионисты не раздували кампанию, все было бы спокойнее. Впрочем, тут Николаю Александровичу не все было ясно. В арабо-израильской войне он, хотя и поддерживал на словах арабов, понимал, что не все ладно, что деньги и оружие, которые мы им дали, валятся в бездонную пропасть, и что денежки эти и танки они берут у нас, коммунистов, а своих коммунистов сажают. Одним словом, неразбериха какая-то.

Придя в институт, Николай Александрович хотел собрать партбюро, но из пятерых на месте оказалось только двое, поэтому пришлось назначить на завтра.

Вернувшись домой, сразу же попал под обстрел Женьки.

– Ну, как, пахан, дела?

– Какие дела? – не понял отец.

– Да с израильтянином этим твоим?

– А ты откуда знаешь?

– Знаю. Я все знаю.

– Что надо, то и будем делать, – уклончиво сказал Николай Александрович.

– А что надо?

– Не лезь в дела, которые тебя не касаются!

– Интересно, почему это не касаются?

– Потому что не касаются.

– Логичный ответ, ничего не скажешь.

Николай Александрович ничего не ответил.

– Исключать что ли будете? – не унимался Женька.

– Посмотрим... – все так же уклончиво сказал Николай Александрович.

– На что посмотрим?

– Что скажут коммунисты.

– Что скажут... что им скажут, то и они скажут, – Женька иронически-испытующе посмотрел на отца. – В чем же его преступление?

– Какое там преступление, – Николай Александрович стал раздражаться. – Неужели тебе не понятно?

– Нет, не понятно.

– Не понятно, что гражданин Советского Союза, да еще коммунист, – делая ударение на каждом слове, сказал Николай Александрович, – уезжая в капиталистическую страну, да еще такую, как Израиль, наносит тем самым оскорбление, делает вызов всем нам – и тебе в том числе.

– Какой же это вызов? В декларации прав человека, которая, надеюсь, тебе известна и которую подписал Советский Союз, черным по белому написано, что всякий человек может жить там, где он хочет. Какое же тут оскорбление?

– Не говори глупостей.

– Ай, папа, папа, зачем так? Скажи еще, что он изменник Родины.

– Да, если хочешь. Родина его здесь, а не там, и она никогда не простит ему... В Израиль ему, видите ли, надо, тут ему плохо.

– А может, и плохо, откуда ты знаешь? Вот Сомерсет Моэм, например, английский писатель, подданный Британской империи, захотел жить и жил всю жизнь во Франции, на Лазурном берегу, ему там больше нравилось. Что ж, по-твоему, он тоже изменник родины? Пикассо живет во Франции, в Испанию ездит только на корриды. Хэмингуэй, наконец, жил на Кубе, враждебной США Кубе...

– При чем тут Хэмингуэй? И вообще, отстань, у меня голова болит!

Женька свистнул и комически пожал плечами.

– Виноват, не буду. Дать тебе пирамидончику?

– Спасибо, не надо.

На этом разговор окончился.


4

Членами партбюро были: Никифоров, инженер, Абашидзе, тоже инженер, начальник отдела кадров Антипов, директор института – он сейчас был в отъезде, Кошеваров, и он – Николай Александрович.

Никифоров был молод и интересовался больше своими личными довольно запутанными делами, чем партийными. Абашидзе через неделю должен был идти в отпуск и всем своим существом находился в Тбилиси. У Антипова со вчерашнего дня повысилось давление и он все время щупал свой пульс. Директора не было, и получилось так, что принимать решение и выносить предложение должен был он, Николай Александрович.

Колеблясь, побаиваясь, что, может быть, слишком мягко обходятся с Юфой, и в то же время боясь перегнуть палку – партвзысканий у того до сих пор не было, – он предложил вынести строгий выговор с предупреждением за политическую близорукость и беспринципность. Предложение, против его ожидания, было принято единогласно, хотя Антипов все же сказал, что таких типов надо просто гнать, но на этот раз, так и быть уж, учитывая, что старик воевал и т.д., можно ограничиться строгачем.

На этом и разошлись. У Николая Александровича немного отлегло от сердца. Пронесло.

Но впереди было партсобрание.

Назначено оно было на четверг, на шесть часов вечера.

Оставшиеся до четверга два дня Николай Александрович был сумрачен и неразговорчив. По мере возможности избегал Женьки, который поглядывал на него иронически и без всякого сочувствия. Вопросов сам не задавал, но один раз, между делом, сказал по какому-то поводу матери: «Не тревожь отца, он определяет и никак не может определить свою послезавтрашнюю позицию». Мать промолчала, он тоже.

Но наступил, наконец, четверг. Шесть часов. Из райкома пришел второй секретарь Крутилин, человек ограниченный, самоуверенный, любивший поговорить и произносивший слова «империализм» и «капитализм» с мягким знаком после «з» – это осталось у него еще от Хрущева.

Народу собралось довольно много. Устроились в кабинете замдиректора Иннокентия Игнатьевича Игнатьева. Перед началом он подошел к Николаю Александровичу и доверительно сказал, что беседовал сегодня по телефону с директором и что тот очень жалеет, что не может быть на собрании, что этих «французов» он хорошо знает, от них можно ждать чего угодно, и вообще, цацкаться с ними нечего.

– Как вы понимаете это выражение? – поинтересовался он, внимательно глядя Николаю Александровичу в глаза.

– Ну как... Не цацкаться.

– То есть?

Николай Александрович уклончиво сказал:

– Вот послушаем коммунистов.

Иннокентий Игнатьевич отошел неудовлетворенный.

– Итак, – начал Николай Александрович, заняв свое место за громадным замдиректорским столом, – на повестке дня один вопрос: персональное дело коммуниста Юфы Абрама Лазаревича.

Абрам Лазаревич сидел рядом, маленький, грустный, в поношенном пиджачке со скромной орденской планочкой на груди. На коленях у него была папка и лист бумаги.

– Есть какие-нибудь другие предложения?

Их не оказалось. Избрали президиум из трех человек и секретаря, как всегда, машинистку Бронечку – пышную хорошенькую блондиночку.

Началось изложение дела.

Волнуясь, поэтому часто запинаясь и злоупотребляя буквой «э», Николай Александрович сказал, что ему как секретарю партбюро было вручено коммунистом Юфой А. Л. заявление (он вручил его ему сегодня утром – лаконичное, из трех строчек) с просьбой выдать ему характеристку на предмет выезда его с сыном в Израиль.

Воцарилось молчание, самое тяжелое из всех молчаний, когда каждый соображает, говорить ему или нет, и если да, то когда и что именно.

Абрам Лазаревич исподлобья оглядел всех своим печальным иудейским взглядом.

Вот сидит во втором ряду Саша Котеленец. Они с ним когда-то вместе учились. Он, Юфа, помогал ему кончать проект кинотеатра на 300 мест, наводил тушью планы. Вроде как дружили. А рядом с ним всем всегда интересующийся Борис Григорьевич, его сосед по столу. «Ну, что они вчера передавали?» – спрашивает он каждое утро, оглядываясь по сторонам. Только сегодня он ничего не спрашивал, знал уже о партсобрании. А за ним первый преферансист института, главный говорун на всех собраниях Шапиро. Когда принимают очередную резолюцию и все умирают от усталости, он обязательно внесет какую-нибудь поправку, вроде вместо «выражает пожелание» – «выражает настойчивое пожелание», и опять в двадцатый раз надо голосовать, долговязый, лысеющий, с «внутренним займом» на голове Ходоров. Известен только тем, что на собраниях ему поручают читать закрытые письма и резолюции – у него мерзкий, громкий, в коридоре слышный голос, и вот все же читает закрытые письма и очень этим гордится. А Черткову всегда доверяют выдвигать кандидатуры. Сергей Никитич – кругленький, лоснящийся, очень смешливый, любитель рассказывать анекдоты. Причем смеется всегда раньше слушателя. Плоская, как доска, похожая на гувернантку Раиса Прокофьевна, несмотря на свой возраст то и дело удлиняет или укорачивает свои юбки и очень любит на эту тему говорить. И всех их, или почти всех, он знает, знает, что у кого дома, у кого какое давление, когда был последний спазм, и какая температура вчера была у Вадика, с каким счетом кончился хоккейный матч с Чехословакией и читали ли вы в воскресном «Вечернем Киеве» о жуликах из ателье мод? И все они, все эти Саши Котеленцы, Борисы Григорьевичи, Шапиро, Ходоровы, плоские, как доска, Раисы Прокофьевны, как будто неплохо к нему относятся, часто советуются, одалживают до получки деньги, а ко дню его пятидесятилетия преподнесли громадный торт с надписью из крема «Дорогому юбиляру» и с цифрой «50».

И вот всем им надо сейчас говорить, или слушать и молчать, что немногим легче.

– Есть у кого вопросы? – послышался голос Николая Александровича.

Опять молчание – тягостное, предгрозовое. От первого вопроса, первого слова многое зависит. Не так от вопроса, конечно, как от первого слова, но и от вопроса, от цели, с которой он поставлен. От его интонации тоже в какой-то степени зависит дальнейший ход всего.

На этот раз после несколько затянувшейся паузы, дважды перебиваемой баруздинским «Ну так кто же?», задал его райкомовец.

– С какой целью вы хотите ехать в Израиль? – спросил он, глядя широко расставленными, немигающими глазами на Абрама Лазаревича.

Тот тихо ответил:

– Без всякой цели. Просто хочу там жить.

– В Израиле?

– Да, в Израиле.

– Под крылышком у Голды Меир и всяких там Моше Даянов?

– Ни под каким крылышком, – так же тихо сказал Абрам Лазаревич, – я их никого не знаю. Просто хочу жить в Израиле.

– Ясно, – с видом, как будто он уже разоблачил шпиона, сказал райкомовец и что-то записал,

Потом было еще несколько вопросов. Где он родился, где его родители, есть ли у него родственники за границей, когда и где вступил в партию, был ли на фронте и где именно. Этот последний, явно сочувственный, был задан Сашей Котеленцом. Был еще один. Спросил никогда не пускающий на ветер слова инженер из техотдела Вилюйцев – кстати, три дня тому назад он одолжил у Абрама Лазаревича до понедельника пять рублей, – спросил, какую политическую оценку он, Юфа, может дать своему поступку.

Абрам Лазаревич кратко ответил:

– Никакой.

На этом вопросы кончились.

Взял слово – то самое, направляющее, задающее тон, секретарь райкома. Он говорил долго, минут двадцать. Начав с оценки ближневосточных событий, он разоблачил американо-израильский сговор, направленный на дальнейшее разжигание войны, дал яркую характеристику грязным сионистским провокациям, гневно осудил недостойные происки американских лакеев госпожи Меир и небезызвестного Моше Даяна, и, тем самым заложив фундамент, перешел к сути дела, к позорящему звание коммуниста решению Юфы попытаться изменить своей родине.

– Вы, гражданин Юфа (он уже не говорил «товарищ»), своим позорным поступком втоптали в грязь самое чистое, самое святое, что у нас есть – свою партийную совесть. Вы, которого так любовно воспитала родина, плюнули ей в самую душу. Плюнули в лицо партии. За каких-нибудь жалких тридцать серебряников вы продали свою душу сионистским экстремистам, ползаете перед ними на коленях и выторговываете себе жалкий кусок каравая на чужом столе.

Вы гадите в собственное гнездо. Вольно или невольно превратились в оружие хватающихся за соломинку агентов империализьма (с мягким знаком), всяких там раввинов Кахане и прочих молодчиков антисоветского, псевдосионистского отребья...

Абрам Лазаревич, склонив голову, слушал все это и почему-то думал не о сути сказанного, а пытался уяснить себе, кто, когда, за что и как вручал ему тридцать серебряников, какой кусок каравая он выторговывает, за какую соломинку хватаются агенты империализма и зачем им это вообще надо, и почему молодчики из отребья названы псевдосионистскими. Все это у него крутилось в голове, всплывая и куда-то оседая, а сама суть, страшная, пугающая, как-то не доходила до сознания, проходила мимо со всеми своими плевками, душами и гнездами.

– Не место таким людям в рядах нашей партии! Не место им на нашей земле, под нашим солнцем – ярким, сияющим, зовущим на новые дела, на новые вдохновенные подвиги.

Так закончил свою речь секретарь райкома и, окинув, не глядя на Юфу, весь зал хозяйским, дающим понять, как надо себя вести, взглядом, сел на свое место.

«Да, строгачем здесь не отделаешься», – тревожно подумал Николай Александрович и невольно скосил глаза в сторону секретаря райкома, словно ища у него поддержки. Тот поймал косой этот взгляд и негромко, но так, чтоб президиум слышал, сказал:

– Ясно теперь?

Николай Александрович молча кивнул головой.

После секретаря выступило еще человек десять-двенадцать. Говорили не сходя со своих мест, кто погромче, кто потише, но в общем-то одно и то же. Все говорили о том, что родина и партия его вскормили, дали образование, потратили на него деньги, холили лелеяли, и он, неблагодарный, позарился на тридцать серебряников (этих серебряников не упустил никто, а кто-то сказал даже «триста») и этим превратил себя во внутреннего эмигранта (или отщепенца, ренегата, ревизиониста – тут были разные варианты) и тем самым поставил себя в положение человека, не имеющего права на родину – она с презрением изгоняет, выдворяет его из своих пределов.

Абрам Лазаревич слушал, рисуя что-то на лежавшей у него на коленях бумаге, и удивлялся не столько тому, что говорили (хотя думал, что это будет менее цветисто), а тому, кто говорил. О «выдворяющей его родине» сказал не кто иной, как его партнер по преферансу Шапиро, утверждавший, что говорит он, как «полноправный гражданин Советского Союза еврейской национальности и говорит от имени всех трудящихся евреев великого нерасторжимого братства народов, именуемого Союзом Советских Социалистических республик!» (тут ему даже зааплодировали). А Вилюйцев, тот самый, что взял у него до понедельника пять рублей (интересно, как он их будет отдавать и отдаст ли вообще) сказал, что если гражданин Юфа (с легкой руки секретаря райкома все его стали именовать именно так) протянул бы ему руку мира и раскаяния, он не пожал бы ее, так как ему было бы противно. Борис же Григорьевич – сосед по столу, интересовавшийся по утрам «что же вчера передавали?», вылив ушат помоев на голову небезызвестного горе-премьер-министра из Тель-Авива («Кто вам дал право, госпожа Меир?..»), вспомнив сорок девятый год, заклеймил Юфу как вконец зарвавшегося пигмея, безродного космополита. Но больнее всего было смотреть на растерянного, со срывающимся голосом Сашу Котеленца. Он не произнес ни одного дурного или позорящего его слова, никого ни к чему не призывал, никого не выдворял, «гражданина Юфу» называл по имени-отчеству, упомянул о его боевом пути от Волги до Одера, но слишком много у него было «хотя», «я, конечно, понимаю», «не мне судить» и т.д. Кто-то из зала даже выкрикнул: «Не юли! Говори прямо: за или против?!»

Вообще Абрама Лазаревича больше всего удивлял, даже не удивлял, а огорчал тот темперамент, та горячность, с которой выступали те, от кого он меньше всего этого ожидал. А не ожидал этого от Шапиро, от Бориса Григорьевича, от того же Вилюйцева, который обычно взвешивал каждое свое слово, боясь, что когда-нибудь, на Страшном Суде, ему все припомнится. Огорчало это, огорчало и другое, противоположное – выступления, затверженные как урок, краткие монотонные вереницы слов, все эти Партия, Правительство, долг, родина... Произносили их опустив глаза, держась за спинку стула и так тихо, что иногда просто не было слышно...

И вдруг – Абраму Лазаревичу показалось, что он ослышался – раздались откуда-то из глубины зала совсем другие слова. Молодой, лет двадцати, не больше, парнишка – Абрам Лазаревич видел его впервые, – загорелый, белозубый, похожий на волейболиста, попросил слова и, когда, пошептавшись в президиуме меж собой (в зале уже раздавались призывы прекратить прения), его ему дали, заговорил взволнованным прерывающимся голосом.

– Я не понимаю, что происходит, товарищи... Ей-богу, не понимаю. Вот сидит на стуле товарищ, я его не знаю, в первый раз вижу, слова ему не дают, а говорят о нем, как о разоблаченном уже шпионе. И родине, мол, изменяет, и серебряники там какие-то, и еще что-то, еще что-то...

Голос из зала: «В порядке ведения собрания – как фамилия оратора и откуда он?».

– Фамилия Кудрявцев, – возбужденно ероша волосы ответил парень. – А откуда? Слесарь я. Работаю недавно, второй месяц только, кандидат партии. Устраивает?.. Так о чем это я? Да, так вот, не понимаю я... Сидит перед вами вот человек, воевал, тут об этом даже говорили, и что ранен был, тоже говорили. Человек немолодой, значит, и работал он немало, может, и отработал что на него потратили, и вот этот самый человек хочет куда-то уехать…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю