Текст книги "Печальный детектив"
Автор книги: Виктор Астафьев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава пятая
Город Хайловск, куда направили работать Сошнина после окончания школы УВД – типичный, в общем-то, райцентр на пятнадцать тысяч голов населения, довольно спокойного, в основном сельского. Промышленность здесь была лесная, кудельная и сельскохозяйственная. Беспокоил порой и будоражил городок, стоявший на отшибе, текстильный техникум да межзональный дом отдыха лесозаготовительной отрасли. Иногда, очень редко, Хайловск сотрясали отзвуки современного прогресса. Сотрясения катились в основном по железной дороге, подле которой ютилась небольшая, с дореволюционным деревянным вокзалом станция Хайловск, о восьми путях, в любое время года забитых вагонами, груженными круглым лесом, доской и брусом – продукцией местного леспромхоза.
Но вот зачастили в Хайловск важные чины. Сперва небольшие, сдержанные, немногословные, потом покрупней, посолидней, еще более сдержанные. Дело кончилось тем, что на восьмой путь было поставлено несколько вагонов, в которых жила трудовая солдатня с лейтенантом во главе. За три с небольшим месяца боевой военный отряд отгрохал в центре Хайловска двухэтажную гостиницу, повеселил городишко и, оставив двух-трех вдовушек в безутешном горе, отбыл в неизвестном направлении.
Гостиницу долгое время населяли отпускники и командированные. Как-то в Хайловск нагрянул уроженец здешних мест, видный конструктор, у него автомат был излажен в виде многозарядной автоматической зенитки, прозванной фронтовиками «дай-дай». И от этой зенитки – как ты ни летай, как ни бегай – никуда не улетишь и не убежишь.
Словом, гостиница досталась городу. И вот в этой-то гостинице суждено было Сошнину прославиться на весь Хайловск и окружающие окрестности. Жители Хайловска существовали в своих домах, гости их и родственники, приезжая в отпуск, жили там же. Гостиничные номера заселял богатенький, разбитной уполномоченный, нацеленный на хайловскую лесопродукцию, солнечной летней порой ревизор из Минлесхоза или из «Сельхозмеханизации», дитя Кавказских гор с дарами солнечного, плодородного юга: помидорами, цветами, фруктами, – осчастливливал здешний рынок, заросший крапивой и бодягом, куражливый журналист местной прессы сотрясал телефоны «люкса», собирая материал по передовому опыту переработки льна и использования лесоотходов; поэты и художники налетали чаще всего артельно.
Вот в гостинице завертелись «химики». Началась картежная игра: «гадалки», «пулеметы», «библия», «колотушки», «альянцы», «сонники», «стирки» – как только карты ни называли. Зазвенели гитары, взвизгнули в ночи женщины, заскорготали зубы, послышался лязг битого стекла и кинжальный звон. «Кабел, демон, угол, индия, бал, играть на рояле, чмок-шпок, гладенько, задок, залепить хавepy, чос, бацилльный, духовой, ежик, кучер, шнифер» – слова-то, слова-то все какие! Музыка! Зарешеточная, на бессонных тюремных нарах сотворенная словесная продукция пугала тихий, за лесами, за болотами живущий хайловский люд.
Но вот явился в Хайловск Демон! В соседней области прибил ломом инкассатора, «взял на хомут» – так это называется – сорок тысяч «рваных» и пистолет. «Вооружен и очень опасен» – как раз в ту пору шла кинокартина с таким названием в Доме культуры работников леса.
Сошнин не от картины, нет, скорее от физического и душенного застоя, заранее дрожа и подобравшись, решил: «Возьму! Когда еще в Хайловск пожалует Демон. Настоящий…»
По телефону из областного уголовного розыска приказывали не соваться не в свое дело, до приезда оперативной группы ничего не предпринимать, но с преступника глаз не сводить. Но Демон, «печальный Демон – дух изгнанья», – вдруг в небеса вознесется!..
Тонкую операцию замыслил Сошнин. Как раз на город Хайловск хлынула спортивная орда. Дом отдыха, общежитие техникума, гостиница забиты под завязку. Городок цветет синими штанами, шапочками с иностранными буквами и знаками. Соревнования, эстафеты, шум, многолюдство – очень это важный фактор! Пригласив двух дружинников из леспромхоза, Сошнин переоделся в гражданское и во время обеда «подселился» с раскладушкой в номер грабителя. И когда злодей пришел и, увидев постороннего человека, напрягся и начал бледнеть – не давая ему ни минуту на раздумья, молодой детектив, читавший книжку технического толка – для маскировки такую книжку подобрал, соскочив с раскладушки, представился:
– Инженер Зверев. – И фамилия-то, фамилия вмиг, кстати подходящая явилась. – Все места в гостинице заняты. Физкультура и спорт. Всегда готов. Извините. Подселили… – И как только в протянутой руке ощутил руку Демона, зажал ее, вывернул и… бандит и ахнуть не успел, как на него мильтон насел!..
Начальник угрозыска города Вейска, седой, подслеповатый, но весь вроде бы сложенный из мускулистых, крупногабаритных деталей, объяснил Сошнину всю его глупость: сотрудник милиции малого городишка – да его собаки и те не только в лицо, но и на нюх знают! «Самбист. Бывший чемпион спецшколы по боксу!» – «А откуда тебе известно, что Демон – не чемпион страны по вольной борьбе? Может, по всем видам спорта чемпион, включая фигурное катание?! Ты изучал его биографию? Силу? Реакцию? Гастролер он, матерый кучер или портяночник? Баклан? Тумак? А если б матерый? Да он бы тебя разделал, как киевский мясник! И собирали бы тебя по частям, чтоб прилично выглядел в гробу…»
Но как бы там ни было, народ-то узнал о «подвиге», и выходило, что не начинающего гастролера скрутил Сошнин, брал он двоих опытных убийц, и были у них не пистолеты, по автомату было, и одного бандита Сошнин известным лишь ему приемом выбросил в окошко со второго этажа, чтоб не путался под ногами, со вторым-то ему и труда не составляло управиться!..
На улицах и в общественных местах Хайловска слышал герой-детектив вослед себе: «Тот самый!» И не только из техникума, даже приезжие девчата начали глядеть на него с пристальной заинтересованностью и что-то выдающееся находили в его облике, потому как норовили спросить именно у него про расписание поездов и автобусов, когда буфет откроется, какая будет завтра погода, придавая голосу воркованье, заводя глаза под зачерненные ресницы.
Сошнин просил устно и письменно свое руководство перевести его куда-нибудь, желательно подальше от Хайловска. Ему обещали «подумать», но тут нанесло на младого героя не менее жуткую, чем вооруженный бандит, опасность.
Дожив до двадцати двух лет, Лерка ни с одним еще парнем не дружила – она отпугивала кавалеров высокомерным видом и какой-то сверхтехнической оснащенностью тела. Скуластенькая, вся в локтях, в коленях, в лице, в руках, в ногах, в груди, даже вроде бы и в заду у нее были колени и локти, и все это заведенно двигалось, стремительно, выразительно, даже и нахраписто, все вертелось, в таком даже месте, где у других людей вертеться нечему. Говорила Лерка резко, точно, кратко; на мир глядела так, будто все в нем уже давно не только знала, но и прошла еще в школе и ничего в этом мире никакого ее внимания не заслуживает. При всем при этом Лерка была кокетлива, ходила «на тырлах», как говорят блатняки, ручки полусогнутые, словно у заводной куколки, навьючивала немыслимые прически, натягивала какие-то сверхмодные платья, косынки, пилотки, шляпки, в последнее время – тугие, узкие джинсы и гарибальдийскую пышную косынку, узлом схваченную на горле. Хайловские кавалеры прозвали Леркy «примадонной» и прохаживались по перрону в «ее стиле», вертя всем, что у кого может вертеться, но близко к Лерке не подступали – и без нее хватало «кадров».
Практическое внимание на Лерку обратили «химики», приняв ее за халяву. Лерка училась в Вейске на фармацевта, на выходные приезжала к родителям, в деревню Полевку – это двадцать километров от Хайловска, в девяти верстах oт Починка – центральной усадьбы колхоза, и, когда дожидалась автобуса в родные края, «химики» откололи ее от публики, подпятили к забору и между киоском «Союзпечати» и филиалом леспромхозовской столовой давай снимать с нее штаны. Штаны-то джинсы, их не так-то просто и по доброй воле сдернуть, а при сопротивлении время и сноровка надобны. Сошнин как раз приехал с лесоучастка, где всю ночь усмирял лесорубов после получки. Выйдя из поезда, отбил барышню, увел ее в дежурную комнату, где ее долго отпаивали водой.
– Люди на остановке! Советские, наши, здешние – и никто, никто не заступается! Подлые!.. Подлые!.. Все подлыe! – в истерике кричала Лерка.
Конечно, подлые. Кто ж станет отрицать или спорить? И люди на остановке, и «химики» – это уж само собою. Но вот автобус на Починок ушел и будет только завтра утром. Что делать?
Бессонная ночь позади. Спать охота – спасенья нет. Молодой организм отдыха просит. Брюзгин, сотрудник ЛОМа, удалит барышню из дежурки сразу же, как уйдет с вокзала Сошнин, потому как жена у него сто кило весом, ревности же в ней на все двести, и проверяет она поведение сотрудника ЛОМа через каждые два часа. В вокзале по скамейкам валяются друзья «химиков» или на них похожие кореша, раздумывая насчет условий вербовки: соглашаться им в Хайловский леспромхоз или в глубь страны подаваться? Пришлось брать Лерку к себе, в холостяцкую комнату, выделенную Сошнину в леспромхозовском общежитии. Он бросил шинель на пол, в головах свернул казенный бушлат, укрылся плащом, указал барышне на казенную кровать с пружинами, звенящими что арфа, и только донес голову до изголовья – канул в непробудное, сладкое царство.
И не возвращаться бы ему из того, все утишающего, блаженного, царства в вечно жужжащее общежитие, в узенькую комнатку с казенной желтой занавеской на окне, отмеченной черной, жирной инвентаризационной печатью, с казенной кроватью, накрытой простыней, тоже с печатью, с чайником без крышки и без печати, с эмалированной кружкой, с гнутыми столовскими вилками, с чемоданчиком в углу и стопкой книжек на подоконнике.
Он продрал глаза и с удивлением увидел: на казенной койке, звучащей, как арфа, скатившись головой с плоской, отходами кудели набитой подушки, спала барышня, совсем не похожая на ту, каковую она изображала из себя на людях. Она ровно дышала чуть приоткрытым алым ртом, и что-то совсем далекое от грубой действительности снилось ей, верхнюю губу, помеченную пушком, трогала летучая, даже мечтательная, улыбка, чуть вздрагивали сомкнутые ресницы, румянец облил щеки, и не суетились руки-ноги барышни, ничего не суетилось, не дрыгалось, все было подвялено, усмирено доверительно-глубоким сном. Солнце, в радостном ослеплении пялящееся сквозь занавески на спящую девушку, поигрывало, дразнилось, щекотало спящего человека. Форсистые джинсы Лерка сняла – кочегарили, не жалея лесоотходов, по-зимнему, хотя стояла осенняя пора, исход бабьего лета был, девушке сделалось жарко от солнца и сыро шипящих батарей отопления, она сбросила пальтишко на пол, колени ее приоголились и оказались совсем не острые, не задиристые, а круглые, чисто белеющие натянутой кожей, и пятнышко солнца ластилось, скакало котенком по коленям гостьи.
Сошнин замахнулся, чтобы прикрыть гостью одежкой, и в этот роковой момент дернуло ее проснуться. Она с виноватым испугом осмотрелась «Где я?» – и тут же вспомнила где, улыбнулась, утерла губы, в забытьи блаженно потянулась:
– Крепко спится под защитой родной милиции! – И потрепала его русые, вчера только в леспромхозовской бане с шампунем вымытые волосы. – Шелковые! – сказала голосом, вдруг упавшим до всхлипа.
Что можно ждать от хорошо отдохнувших молодых людей! Одних только глупостей, и ничего больше.
И стала Лерка все чаще и чаще задерживаться меж городом и селом, осуществляя смычку в буквальном смыслe этого неблагозвучного слова. Дело дошло до погубления выходных – неинтересно сделалось Лерке проводить воскресные дни в родной полуопустевшей Полевке, под родительским кровом. Дело кончилось тем, чем оно и должно кончаться в подобной ситуации, – явились молодыe люди в Полевку, созревшие для добровольного признания, с повинной. Как лицо служебное, милицейское, Сошнин привык знакомиться с разным народом, чаще всего тут же забывая знакомства, но в Полевке дела обстояли иначе. Евстолия Сергеевна Чащина подкрасила губы, надела новый строгий костюм в полоску, капроновые чулки и туфли анисового цвета. Сошнин думал, в честь какого-то праздника, может, дня рождения чьего-то, выяснилось же – в честь их приезда. Улучив момент, Евстолия Сергеевна увела гостя в огород, показывать, какие у них парники, ульи, какая баня, колодец, и там напрямик заявила: «Я надеюсь, мы, интеллигентные люди, поймем друг друга…»
Сошнин заозирался, отыскивая по огороду интеллигентныx людей, – их нигде не было, и начал догадываться, что это он, Леонид Викентьевич Сошнин, и Евстолия Сергеевна Чащина и есть интеллигентные люди. Очень его всегда смущало это слово. На деревенском же огороде, в полуразвалившемся селе – просто ошарашило. Он заказал себе: медовуху, как бы его ни принуждали, больше не пить и при первом удобном моменте из Полевки умчаться на милицейском мотоцикле.
Евстолия Сергеевна испуг гостя истолковала по-своему и уже без ласковых оттенков в голосе, безо всякой бабьей вкрадчивости поперла насчет того, что дочь у нее – человек исключительный, что уготована была ей более важная дорога и ответственная судьба, но коли так получилось – он проявил такое благородство, и вообще человек, по слухам, героический, – она вверяет ему…
– Зачем же здесь-то? – залепетал «героический человек». – Я готов… При Маркеле Тихоновиче…
– А он-то тут при чем?! – изумилась Евстолия Сергеевна. – Содержим его, пусть и на том спасибо говорит.
Вслушаться бы, вслушаться во все ухо в эту непреклонно выраженную мысль, внять ей, а внявши, перемахнуть бы Леониду через городьбу, ухватиться за рога казенного мотоцикла – черт с ней, с фуражкой! Сказать, что сдуло, – новую выпишут. Но это тебе не Демона валить! Там все просто: хрясь злодея об пол – и ваша не пляшет! А тут он, как бычок на веревочке, плелся с огорода за Евстолией Сергеевной, потом стоял подле жарко натопленной глинобитной печи, вертел в руках нарядный милицейский картуз: «Вот, просю, стало быть… Ой, прошу тоись, руки…» Хотел пошутить: – «И ноги тоже!» А сам все вертел и вертел картуз с горьким чувством человека, приговоренного к лишению свободы на неопределенный срок и без права на помилование… единого милицейского головного убора не успев износить. Чего доброго, еще и икону ко лбу приставят! И заступиться некому: ни отца, ни матери, даже тетки нет – круглый он сирота, и что хотят, то с ним и делают…
Властвовала в доме Чащиных Евстолия Сергеевна. Судя по карточкам, газетным вырезкам и рассказам, прожила она довольно бурную молодость: ездила в сельском агитпоезде, в красной косыночке, тревожила земляков не только речами, за «перегиб» была брошена на хайловскую кудельную фабрику, даже фабричонку, в качестве профсоюзника, но по очередному призыву вернулась на прорыв в родное село, ведала избой-читальней, клубом, было время, когда ее бросали даже на колхоз – председателем. Но к той поре работать она совсем разучилась, да и не хотела, и ее все время держали на должностях, где можно и нужно много говорить, учить, советовать, бороться, но ничего при этом не делать.
Безответный, добрейший тесть Сошнина Маркел Тихонович Чащин потянулся к зятю, как те родители, что потеряли ребенка в блокаду и, пусть в зрелом возрасте, отыскали его. Все, что мог и хотел дать сыну Маркел Тихонович: любовь, тепло сердца, навыки в сельском, глазу не заметном труде, ремесла, так необходимые в хозяйстве, – все-все готов был тесть обрушить на зятя. И Леонид, не помнивший отца, взращенный пусть и в здоровом, но в женском коллективе, всем сердцем откликнулся на родительский зов. И какая же просветленная душа открылась ему, какой истовой, мужской привязанностью вознаградила его судьба!
Сошнин именовал тестя папашей. Маркел Тихонович имел от этого в душе торжество, потому как тещу зять звал только по имени-отчеству. «Они», «она», «эти», «самa», «их» – это лишь краткий перечень междометий, с помощью которых Маркел Тихонович обращался со своими домашними, называть жену и дочь собственными именами он избегал, длинно получалось, тем более что у дочери было имя «не его», он желал назвать ее Евдокией, в честь своей бабушки, но жена, взбесившаяся от культуры, нарекла ее Элеонорой – вот и пользуй его, такое имя, каким только корову или козу можно называть.
Евстолию Сергеевну за суету, табак и матерщину не терпели пчелы – Маркел Тихонович держал три семьи – для домашности. И стоило жене выйти в огород, в углу которого под дуплистыми липами стояли ульи, он тут же отворял леток, и пчелы загоняли хозяйку либо в нужник, либо в сенцы. В бане Маркел Тихонович мылся один, не пускал супругу на покос – истопчет, измочит сено, корова исти его не станет, пилил дрова в одиночку, не слушал жену, когда она жаловалась на хвори, смотрел по телевизору «развратные», по разумению Евстолии Сергеевны, передачи: фигурное катание и балет – и, как можно было догадаться, давно не выполнял мужских обязанностей. Уязвленная супруга следила за ним и будто уже не раз «застукала» старого блудника, который с другими бабами «делал, че хотел».
– У меня из рук, Левонид, ниче не выпадат, меня тятя, царство ему небесное, с детства всякой работе обучил, потому как в деревне без рукомесла нельзя, рукам махать и речи говорить – трибунов на всех не наберешься! На войне, в раздорожье, кому обутку починю, кому бритву направлю, повозку подлатаю, колеса обсоюзю, втулку там, ось, оглобли ли вытешу, сварить че – суп, кашу, картошки, коня обиходить, сруб в землянке сделать, дзот покрыть – все мне по руке. На фронте, Левонид, слова ниче не стоят, потому как на краю ты жизни. Хоть верь, хоть нет, Левонид, меня Тихоновичем в роте звали, не из-за старости, не-эт, – я в самой середке мушшинских годов был, исключительно из уважения звали, из уважительности, медаль мне первому в роте дадена была, когда медали ишшо мешком на передовую не возили… И вопше, маракую я, Левонид, нашей державе честные трудовые люди нужны, а не говоруны и баре. Пустобрехи, вроде моей бабы, проорали деревню. Война и пустобрехи довели до того, что села наши и пашни опустели.
Почувствовав союз двух мужчин куда прочнее женского, Евстолия Сергеевна пошла на них приступом, но зять оказался неуступчив, защищал себя и тестя:
– Евстолия Сергеевна! Все претензии, какие есть ко мне и к папаше, высказывайте не в магазине, не на завалинке, а здесь, дома, и больше при мне не унижайте папашу, не сгоняйте его в могилу – без него вы пропадете ровно через неделю…
– Кто это – вы? Кто это – вы? – взвилась Лерка.
– Ты и твоя мама.
– А ты зачем? Ты – муж!
– И я, муж, и вы, жены, пока еще сидим на шее у папаши, да скоро и внука туда посадим.
Мужики уединялись в лесу, пилили весной долготье на дрова, вывозили его, на сенокосе управлялись, в межсезонье на реке сидели, подле удочек и закидушек, либо верши ставили на перекате и в заливах.
– Да что же это такое! Все при деле, мои жеребцы сидят – реку караулят! – базлала на весь белый свет Чащиха, спускаясь вдоль ограды к реке с детским ведерком – взрослое ведро она якобы не могла уже поднимать.
Маркел Тихонович из наносного хламу выбрал палку, попримерил ее к руке, молча двинулся навстречу супруге и вытянул ее по широкой спине, да так звучно, что вся округа замерла, будто перед концом света: коровы на лугу перестали жевать траву, овечки затопотили, давя друг дружку, бросились врассыпную; спутанный колхозный конишко с потертостями и лишаями на спине, припал к воде, хотя пить ему не хотелось, – ничего не вижу, ничего не слышу – опытный конь.
Чащиха, ровно бы вслушиваясь в себя, в мир, ее окружающий, схватила ртом раз-другой воздух и вопросила:
– Убил? Меня-а-а-а убил… – и только собралась заорать, как Маркел Тихонович вытянул ее палкой вторично.
– Я четырежды ранетый. Я в гвардии пехоте фашиста бил! У меня десять наград в яшшике! А ты меня при зяте страмотишь!.. – Хоп да хоп Чащиху по спине.
– Милиция!
Сошнин в это время подлещика подсек, повел его, сердечного, к берегу – милиция он на службе, а тут зять и рыбак и тоже, как и все советские люди и граждане, имеет право не только на труд, но и на отдых – по Конституции.
Председатель поссовета, старый фронтовик, заранее и но всем солидарный со всеми фронтовиками, получив от Евстолии Сергеевны заявление-акт на своего супруга и бегло с ним ознакомившись, заявил:
– Дивно, как твой муж тебя до се не пришиб? Я бы в первую же ночь супружеской жизни прикончил такую фрукту и в тюрьму бы добровольно отправился.
Дитя, всеми любимое и единственное, Светка, какое-то время соединяла семью, да худо Лерка обихаживала дитя, и себя, и мужа – деревенская девка, ничему не наученная пусто-брешной мамой, не умела она сварить пустую похлебку, каша манная для ребенка у нее непременно в комках, стирает – брызги на стены, моет пол – лужи посередке, под кроватью пыль, зато травила анекдоты наисмешнейшие, подвизалась в институтской самодеятельности, Маяковского со сцены кричала.
Пока тетя Лина жила да была, от мерзостей быта Лерку избавляла, и с воспитанием ребенка дело шло вперед, хотя и дергалась эмансипированная женщина, не нравилось ей, что тетка наряжает Светку по-деревенски, в какие-то капоры, в грубые шерстяные носки собственной вязки, купает в корыте стиральном, стрижет наголо, чтоб волосики крепче были, кормит капустными щами с картошкой. Если уж ее жизнь загублена неразумной связью до брака, так пусть вырастет хоть дитя исключительной личностью, похожей на вундеркиндов Сыроквасовой – чтоб премиями награждалась за рисунки, хоть за хоровое пение, хоть за гимнастические упражнения, чтоб про дочь в газете писали и по радио говорили.
Муж толковал жене: «Медицина утверждает, что здоровье дороже всего, так давай сохраним ребенку хотя бы здоровье. – „Как мы это сделаем?“ – „Это сделает тетя Лина. Гляди на меня и убеждайся, что она это умеет делать хорошо. Нет у меня ни аллергии, ни пневмонии, даже зубы не болят“. – „Бугай. И жизнь твоя бугаиная!..“
Жизнь разнообразна, где найдешь, где потеряешь – угадай наперед! Помылись однажды в городской бане супруги Сошнины, сомлелые, душой и телом чистые, благодушные, решили на рынок зайти, изюмчику Светке купить, себе – вятских огурчиков из дубовой бочки. Леонид локоть кренделем загнул, супруга руку в кожаной перчатке ему на согнутый локоть кинула. Идут, толкуют. Счастливые советские люди, в воскресный день наслаждаются заслуженным отдыхом, на людей дружелюбно смотрят, и не видит потерявший бдительность сотрудник местной милиции, что под аркой городского базара, где написано «Добро пожаловать», пляшет, поет, ко всем липнет пьяная Урна. Губы у нее обляпаны красным, волосы – рыжим, наплывы рыжей краски видно за ушами и на лбу. Злобно-веселая, тешится Урна, развлекает народ бесплатно. У Сошнина, как только он заметил Урну, не только в груди, но и в животе все сжалось – случалось ему эту красотку вынать из «постелей» в привокзальных заулках, возить в вытрезвитель, когда ее еще в вытрезвитель пускали, гонять с рынка, выселять из города.
Урна – тварь злопамятная, мстительная. Она-то еще задаль заметила супружескую пару.
– А-а, синеглазенький! – приветствовала Урна молодого человека, будто и не замечая рядом с ним Лерку. – Забы-ы-ыл ты про меня! Совсем забыл! На ентую вот вертихвостку променял! Ай-я-я-а-ай! Изменшыки вы, мушшыны, коварные изменшыки! – И, отрыгая на Лерку табаком и винищем, пожаловалась: – Не помнят никакого добра, злодеи!
Лерка выдернула руку из-под мужниного локтя, уронила перчатку и побежала с рынка, закрывшись ладонью.
– Оне к Муське, на кирпичный завод повадились! – орала Урна ей вослед. – Гляди-ы-ы-ы! Принесет он те награду…
Дома бурная сцена, закончившаяся схваткой.
– Подлец! – кричала жена. – Какой подлец! – и хрясь мужа по морде.
Он перехватил руку жены болевым приемом, посадил ее на пол.
– Еще раз… шевельни только лапкой!.. Примадонна!..
– О-ой, руку вывихнул, зверина!
– Да ребятки! Да миленькие!.. Да что случилось? – топталась вокруг них тетя Лина.
После смерти тети Лины супруги Сошнины все чаще сбывали Светку в Полевку, на бабкин худой досмотр и неумелое попечение. Хорошо, что кроме бабки был у дитяти дедка, он мучать культурой ребенка не давал, приучал внучку не бояться пчелок, дымить на них из баночки, различать цветки и травы, подбирать щепки, скрести сено грабельками, пасти теленка, выбирать из куриных гнезд яйца, водил внучку по грибы, по ягоды, гряды полоть, с ведерком по воду ходить на речку, зимой снежок огребать, подметать в ограде, на салазках с горы кататься, с живой собакой играть, кошку гладить, гераньки на окне поливать.
Пустота после смерти тети Лины ничем не могла заполниться, но должна же она, по законам физики, чем-то заполняться. Раздражение и темная тоска заселяли пустоту, в темноте же самое место черному злу. Все в жене раздражало Сошнина, даже такие мелочи, как кухонные дела, на которые мужчине и внимания-то обращать не надо бы, или обратить их и шутку, ведь за чувство юмора и терпимость, воспитанные тетками Линой и Граней, его ценили в школе, на работе – у него иных-то добродетелей и не было.
А Лерку корежило, бесило, что такое ничтожество, выкормыш пристанционного, сажей покрытого поселка, читает дни и ночи книги, еще на немецком языке вроде бы могет – брешет, конечно, да и сам чего-то тайком царапает на бумаге. «Экий Лев Толстой с семизарядным пистолетом, со ржавыми наручниками за поясом…» «Замолчи, примадоннa!» – «Мусор! Легаш! Пес! Падла! И как еще там, на языке ваших дорогих клиентов?»
Злой памятью, как и многих современных женщин, бог Леркy не обидел. Литература утверждает: прекрасная женщина частицами разбросана во многих женщинах, плохая и хитрая живет постоянно во всех. Ох уж эта литература! То соврет, то правду скажет. Подсказала бы вот людям, куда же это прекрасное, которого так много в девушках, девается в бабах?
И хорошо, и правильно, что разбежались. Нечего маять друг друга. Наслаждайся покоем, читай, пей чай из горлышка чайника, не давай «гардероп» с места двигать. Можно никуда не ходить, никого к себе не приглашать. Можно пол мыть, можно не мыть. Можно еду варить, можно не варить. Можно ходить по полу босиком и гладить себя по голове, можно бумагу ночами каракулями украшать, не озираясь, никого не стыдясь. Творческая тайна! Да какая же это зараза! Так вот и шевелится что-то в голове, процарапывает крышку черепа мыслишками, они спать не дают, тревожат. Пользуясь полной бесконтрольностью и волей, однажды Леонид поставил на бумаге слово «Рассказ». Сперва испугался: ведь вывел то же самое слово, что и Чехов, и Толстой, потом попривык. Примадонна долго глумилась, а он совершил грех – и сладко-сладко его сердцу стало. И боязно, и тревожно. Почти так же боязно, как тогда, когда Лавря-казак бросил его, десятилетнего, в речку Вейку и сказал: «Хочешь жить – выплывешь…»
В муках, в тайной творческой работе отвык бы он от Лерки, она от него, в мире прибавилось бы одной несложившейся семьей и одним ребенком-безотцовщиной больше. Но тогда-то вот, после разбега, и подстерегло его несчастье.
В Лерке не все было от мамы. Где-то, пусть и сбоку, пусть снаружи, к ребрам пусть, прилепились гены отца, а гены Сошнину всегда воображались разваренной лапшой из леспромхозовской столовки. В лапше той, опять же как мясо в столовском супе, жилка говяжья с воробьиный помет величиной, оставленная борющимися со злоупотреблениями работниками пищеблока, путалось веками на Руси крепленное, всеми способами насаждаемое правило: не бросать человека в беде, и, пока есть на свете Маркелы Тихоновичи Чащины, правилу тому быть и нацию нашу крепить – Лерка выявила ошеломляющую самоотверженность: сперва потрясенно пялилась на мужа, потом хлопотала, роняя и разбивая что-то. Когда Гришуха Перетягин пришил ему ногу и Леонид проблевался, очухался настолько, чтоб хоть маленько что-то соображать, Лерка, прежде чем напоить его водой и бульоном, ультиматум ему: «Из милиции – на творческую работу». – «А кормить кто нас будет?» – «Я! – без промедления гаркнула самоотверженная Лерка. – Я! Родители наши! Сиди возле своего любимого папаши и твори. Картошки от пуза, мясо, молоко есть, что еще писателю нужно?»
Он оценил ее жертвы и в себе обнаружил ответную способность прощать – неужто и впрямь несчастье сделалось лучшим средством самовоспитания? Он и она простили друг друга, помирились, но из милиции Леонид не ушел, отшутился, как всегда, мол, если все уйдут на другую работу, пусть даже и на творческую, «химики» и за киоски не станут прятаться, на свету, принародно станут с людей штаны снимать.
И вот снова крыша седьмого дома в железнодорожном поселке, назначенного к сносу, но, слава богу, забытого среди великомасштабных строек, укрыла молодого художника слова от дождей и бурь. В таких вот домах только и прятаться от бурь и от жен, эгоистично надеясь: не так скоро наступит пора, когда старую квартиру надо будет менять на новую и переселять в нее Лерку с дочерью, аннулируя хотя бы часть задолженности перед семьей.
В часы и дни, особенно смутные, читал он одну и ту же книжку, подаренную ему профессором Хохлаковым Николаем Михайловичем, читал, как Библию, с любого места: протянул руку, достал с полки книгу, открыл и…
«Увы! Мои глаза лишились единственного света, дававшего им жизнь, у них остались один лишь слезы, и я пользовалась ими для той единой цели, чтобы плакать не переставая, с тех пор, как я yзнала, что вы решились, наконец, на разлуку, столь для меня не переносимую, что она в недолгий срок приведет меня к могиле».
«Во люди жили, а?!» – почесал затылок Сошнин, когда первый раз читал эту книгу.
«Я противилась возвращению к жизни, которую должна потерять ради вас, раз я не могу сохранить ее для вас. Я тешила себя сознанием, что умираю от любви…»
Тут уж он перестал чесать затылок в задумчивости и от озадаченности погладил сам себя по голове и почувствовал, что письма монашки к своему возлюбленному втягивают его в какую-то уж чересчур непривычную, но в то же время чем-то манящую, томительно-сладкую муку. Он передернул плечами, стряхивая с себя наваждение вкрадчивой сказочки, настраиваясь внутренне сопротивляться ахинее, на которую покупался он в детстве… Но ныне-то… Он человек современный, грубошерстный, крепленный костью и жилами, работой в органах, отнюдь не смиренные, монашеские требы справляющий нощно и денно, он Урну в кутузку волочил, Демона обезвредил; пусть и неопытного, его писчебумажными штучками-дрючками не проймешь, он пусть изначально, пусть чуть-чуть, но и секреты слова познал, соприкоснулся, так сказать, с…




























