Текст книги "Жарилка"
Автор книги: Виктор Панов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Панов Виктор
Жарилка
ВИКТОР ПАНОВ
ЖАРИЛКА
Санитарный врач пригласил меня работать в бане, а вернее сказать, в дезинфекционной камере при ней.
– Житье отдельное. Угол свой. Нужен мне в жарилке человек.
В лагере часто бывала проверка заключенных на вшивость. По воскресеньям людей не беспокоили, но в будни, когда в бараке оставалось с десяток освобожденных от работы и двое или трое дневальных, вдруг являлся к ним помощник санитарного врача, а то и сам врач. Если находили у кого-нибудь вошь или гнид в рубцах рубахи, то всех немедленно отправляли мыться. Зеки возмущались – из-за одного завшивленного в баню вели весь барак, человек сто пятьдесят. Виновника ненавидели, матерно ругали. Дело доходило до драки, потому что во время мытья в бараке, как правило, производился тщательный обыск – "шмон", и перед этим надо было куда-то спрятать ножики, лезвия бритв, стакан со сливочным маслом, если ты сумел его раздобыть, даже веревочки – предполагалось, что заключенный может удавиться. Проверяющие перевертывали и нередко вспарывали матрасы, подушки, одеяла и, естественно, оставляли все в беспорядке.
Главное заключалось не в мытье (была теснота, не хватало воды, мочалок, крошечные кусочки мыла), а в прожарке одежды заключенных в дезинфекционной камере. Одежда попадала в раскаленный воздух и минут двадцать выдерживалась при температуре до 120 градусов Цельсия.
Дезокамера – сруб размером пять метров на четыре, поставленный в землю, внутри обмазан толстым слоем глины, с крышей, поросшей лебедой, полынью, цветущей ромашкой. Два входа в камеру с двух торцов ее. Десять ступенек в землю. В яме – печки, а от них протянуты широкие трубы накаливать воздух. В одни двери вносили одежду, надетую на обручи. Тут висели рубашки, кальсоны, брюки, фуражки, а зимой – бушлаты, ватные штаны. Нельзя было только прокаливать меховые и кожаные вещи.
Обруч подвешивался на протянутые ряды проволоки так, чтобы одежда не касалась раскаленных докрасна труб, тянувшихся вдоль стен камеры. Закрывали плотно двери, сухие полешки подкидывались в печки – топки их были в коридорчиках. Сильный жар шел в трубы камеры.
В стене за стеклом находился градусник, вделанный в камеру. После загрузки одеждой температура поднималась там до 40 – 50 градусов. Трубы нагревались, и через несколько минут прожарки температура достигала 70 – 80 градусов, а затем доходила до 110 – 115 градусов. У меня были песочные часы, и по ним я устанавливал, сколько минут – обычно двадцать – полагалось держать вещи, чтобы избавить их от насекомых.
Едва начинало пахнуть паленым, мы с напарником открывали двери камеры с обеих сторон. Теперь самая трудная работа была у него. Я-то ведь заносил в камеру холодную одежду, а напарник мой, обливаясь потом, в толстых рукавицах выбрасывал ее наружу, на свежий воздух, боясь обжечься о горячие кольца. Иногда, если бригада давным-давно помылась и спешила одеваться, я помогал ему.
Работа в жарилке была не из легких. Каждый день напили дров, выгреби золу из печек, слегка подмети в камере, проверь укрепленную проволоку, на которую мы навешивали обручи.
Кстати сказать, сухой накаленный воздух оказался целебным. Через какой-то месяц я вылечился от болей в суставах, исчезла простуда.
Напарник часто злился на меня – я был слабее, вяло тянул пилу, не мог легко расколоть суковатые полешки. Не скрывая, он презирал меня, но не смел сказать об этом, потому что в мою каморку заходили санитарный врач, зав. баней, а к нему не заглядывали. Я по-дружески настраивался к сильному напарнику, со вниманием слушал его рассказы о казачьем житье-бытье, о войнах.
– С восьми лет в седле, боронил, пахал, но тятенька не подымал меня рано – поспи при восходе солнышка... Умылся студеной, помолился... Да, брат, была Расея, но много с тех пор воды утекло, – говорил он. – Был я с одним в бригаде, из ученых он... Винил во всем евреев – власти добивались, а после сами же себя и опозорили... Москва истребила казака и крестьянина...
Первое время я жил на пайке 550 граммов и на обычной баланде. Пожаловался всесильному нарядчику: пот ручьями, воды пью много. Хотелось покушать. Пайку бы увеличить! А тот назвал меня "придурком".
– Да что вы! Обыкновенный работяга. Придурки не ходят на кухню с котелком.
– Куда там работяга! Обыска тут не бывает. Живешь под защитой санитарного врача. Хозяин жарилки. Свой уголок. Раскинь мозгами, растяпа. И напарник дурак, хотя и не глупее тебя.
– Не понимаю что-то...
– Да ну тебя! Шибко грамотный! Не мое дело учить. Дворец занимаешь!
Дворец? Какие же выгоды от дезокамеры и от печки? Шарить по карманам? Но в карманах ничего не найдется, кроме щепотки табака, да и не засуну я руку в чужой карман. В чем же мои выгоды?
Около кухни из раздаточной бывший грузинский нарком Лева вдруг дал мне два черпака баланды, сохраняя при этом строгое лицо, да еще сказал, чтобы слышали стоявшие за мной в очереди:
– На двоих даю. С напарником. – А меня тихо спросил: – Дарагой, ты в дезокамере работаешь? Я зайду к тебе.
В этот же день Лева спустился ко мне в маленькую пристроечку, устроенную поблизости от печки, присел на топчан.
– Как существуем, дарагой?
– Понемножку, – ответил я и подумал: "Чего это он вдруг явился?"
– Что читаем? – Взял книгу с моего столика, полистал. – Тургенев. Проходили в школе. – Откинул книгу, наклонил голову, облокотился. – Дело вот в чем, дарагуша. Послезавтра моются женские бригады. Одежду на прожарку будет носить красивая девушка – черные брови, алые губки. Я хотел бы с этой девушкой встретиться в твоей землянке.
– С женщиной? В жарилке? Я этим не занимаюсь.
– Ты, извини, кушать не хочешь? Рыцарь?
– Лева! – Я рассмеялся. – Там сто градусов.
– Сто нам не нужно, но спешить придется. Как только выгрузите все вещи, сколько там бывает?
– Сорок – пятьдесят, на полу, может, и поменьше.
– Это нас устроит, дарагой. А если пустить сквознячок? Нам бы градусов двадцать. – Он подкрутил усы.
– Видишь ли, трубы не остывают скоро, да и нельзя остужать камеру перед загрузками. Заметят, придется объяснять.
– Пусти сквознячок, дарагой. Оставь мне на земляном полу градусов тридцать.
– Погорим, слушай.
– Попробуем согрешить, дарагой. – Он улыбнулся.
Пятьдесят женщин мылись в бревенчатой бане – говор, стук шаек, плеск воды, пар под потолком; да пятьдесят в предбаннике толпились голые, недовольные парикмахерами.
– Становись ближе! – требовали мастера, держа бритву наготове. – Лицо склони. Руки поднимай. Под мышками! Лобок! А пора и голову остричь. Да мне-то что, но привяжутся к твоим космам. – И уже стрекотала машинка, оставляя на голове светлые полосы.
Распахнулись двери. Вошел заведующий баней Федор Иванович Шишкарев, предупредил, что брать можно только по две шайки воды.
– А если волосы длинные?
– Если уж слишком лохматая – две с половиной шайки. Мыло нарезано всем хватит.
– Поторапливайтесь! – кричал я пожилым, исхудалым теткам, подносившим одежду. – Тепло падает. Часто распахиваю двери.
– Раздетых сразу две бригады! – оправдывались они. – Колец не хватает. У тебя дрова сырые. Жару мало. Тянешь резину.
– Плотно закрыл дверь! Всё! Камера заполнена.
– Эй, ты! – крикнули мне. – Смотри не пережарь. Подвешивай подальше от труб. Мы не вшивые.
Я обеспокоенно думал: "Не придет она, наверное. Хотя и есть способы отлучиться: одна заключенная попросилась у самоохранников в больницу – сто шагов до хирурга! – другой потребовалось встретиться с нарядчиком, третьей взять газеты в культчасти... Сорвутся мои добавки с кухни. А может, Лева занят. Чистит поди картошку".
– Еще два узла! – Ко мне спустилась по ступенькам чернобровая девушка лет двадцати пяти. – Последние! – Передавая одежду на кольце, она улыбнулась: – С тобой говорили? О камере?
Я кивнул.
Подкинул в топку сухие дрова, увеличилось пламя, стало быть, в землянку сильный жар хлынул, и я посмотрел на градусник, видневшийся из камеры через узкое стеклышко. Ртуть подымалась по столбику. Восемьдесят градусов, девяносто, сто, снова восемьдесят.
Вышел из полуямы по ступенькам и с другой стороны крикнул напарнику:
– Сухих подбрось! Огня мало!
– Успеем! Не торопись. Осиновые кругляки попались. Отдохни. А мы при чем тут? Начальство о сухих не позаботилось!
На градуснике – сто, сто десять. По песочным часам прошло пять минут. Трубы, разумеется, накалены, горячий воздух добирается до рубашек, висящих на кольцах, проник в рукава телогреек. "Не пережарить бы, не сжечь чего-нибудь". До меня одного старательного зека сняли здесь с работы сгубил узел одежды, близко подвешенный к раскаленной трубе.
Красавица явилась, когда мы выгружали одежду из камеры – было градусов семьдесят на термометре, а следом за ней вошел бывший грузинский нарком Лева, нырнул в мой полуподвальчик и закрыл двери. Я подумал: "Сгорят" – и поубавил жар в печке. Боялся дежурняка, считал минуты, выскакивал по ступенькам наверх – оглядеться. Опасное занятие, но как без него, если не хочешь голодать? Отказать Леве – это поссориться со всеми поварами, а они добьются – потеряю дезокамеру. Придурки крепко спаяны между собой...
Появился заведующий баней Шишкарев Федор Иванович. С порога громко спросил:
– Дела идут? Держишь температуру?
– Держу. Дрова сухие.
– Будь молодцом. – Он спустился по ступенькам ко мне, заглянул на термометр за стеклышком в камере. – Бабенку потеряли. Ускользнула. Могут к тебе сунуться.
– У меня не бывают бабенки.
– Да я так, на всякий случай. – Он поднялся по ступенькам и что-то кому-то сказал.
Красавица высунулась из жарилки мокрехонькая, но я спятил ее и захлопнул дверь, выпустил, только когда убедился в том, что Федор Иванович ушел.
– Господи! – сказала она. – Пот градом. Дайте глотнуть воздуха! Жарища. Умереть можно. А что, наших еще прожаривают? Обалдела. Пекло!
– Сматывайся живо. Схватят – платок потерян, скажи. За платком прибегала.
Выбрался из камеры и Лева со своим пиджаком в руке, с мокрым лицом, похожим на сталинское.
– Успела она убежать? Обливаюсь! Просил сквозняк. Сколько на градуснике?
– Пятьдесят пять. А у вас на полу было примерно тридцать.
– Там еще кто-то пыхтит. До жути темно.
Появился дежурняк из вольняшек. Я обомлел, ноги подкосились. "Ну, влип. Конец".
– А ты чего здесь, Лева? – спросил он.
– Лечебные ванны. По совету доктора накаленным воздухом ревматизм изгоняю из суставов. Очень помогает.
– Знаем. Но ты принимал бы суховоздушные ванны, когда мужики моются, а не бабье. Слушай, банщик. – Дежурняк обратился ко мне. – Потеряли шалашовку. Хитрая сучка. Черненькая, курносенькая. Носила вещи. Как сквозь землю провалилась. А ты, Лева, уходи от греха подобру-поздорову.
– Виноват. Исчезаю. Болели суставы. Ночь не спал. Дай обсохнуть маленько.
Дежурняк погрел колени у топки и ушел, а Лева сказал мне:
– Так и объясняй всем насчет меня. И самому зав. баней... Утром зайди на кухню пораньше.
Был лишь только подъем по лагерю, к раздаточным окошкам еще не успели подойти за баландой, а я уже появился здесь. Лева дал мне густую баланду и два маленьких пирожка, которые по одному давались на общих работах только тем, кто выполнял норму на 120 процентов.
Конечно, женщины не часто мылись, и Лева скучал о своей красавице. Порой случалось ей вырваться из женской зоны, и она спускалась в мой полуподвал, а я отправлялся на кухню за Левой, а потом дежурил у дверей дезокамеры, и при виде вольняшки охранника немедленно предупреждал их словом: "Атанда!", означавшим приближение опасности.
– Только не впутывать меня, – отнекивался напарник. – Ты запустил, ты и выпускай. Отгораживаюсь.
– Но и ты не безгрешен.
– О себе заботься.
Кроме пирожков у меня неожиданно появился еще прибыток. Заключенные из местных получали в передачах сырую картошку, а сварить ее было негде. А у меня – печка, дрова.
Однажды несмело заглянул мужичок с котелком.
– Свари, будь другом, возьмешь пару крупных. В бараке не разрешают, да и всех не угостишь. На маленьком огоньке. Не заметят.
– Только не торчи тут.
Я разжигал мелкие дровишки в печке, и мне доставалось две вареные картофелины.
Вскоре я стал хранить под своим топчаном и передачи некоторых зеков.
В мою половину дезокамеры медленно по ступенькам спустился заведующий баней Федор Иванович Шишкарев, выбритый, в отглаженной курточке, при галстуке, в начищенных ботинках. Галстук на зека я здесь только у него и видел за много лет неволи. Немалое прощалось Федору Ивановичу, может быть, потому, что к нашей бане он "прирубил" завидное отделение для вольняшек "дворянское", как мы его называли. И банщик для вольных содержался особый бровастый Алиев, мастер попарить веником важного начальника, помять его вялые мышцы.
– У вас всё в порядке? – спросил Шишкарев меня. – Трубы, дрова? Не люблю мыть баб. В своей бы им зоне баньку поставить. Придурки нагрянут, попрятают блядушек. Увели ее, укрыли, а я при чем тут? Я не охранник, мое дело – вымыть горячей, прожарить. Надоело. Устал. Новостей давно нет. Должны бы нас освободить после войны. Ты как думаешь? Смеешься?
Я угостил заведующего баней вареной картошкой, сказал, что отдохнул здесь после общих изнурительных работ.
Мы разговорились. Он донской казак, бывший белый офицер, уверял, будто бы поблизости от Кяхты или в Наушках с 1937 года строил железную дорогу в Монголию и в одной бригаде с ним был шолоховский Григорий Мелихов.
– Он выдуман, – сказал я.
– Как же так выдуман, когда он был со мной? Чернявый, с большим носом, гонял тачку с землей. А в другой бригаде где-то, слышал я, вкалывал Давыдов из его романа, но в этом не уверен.
Я заметил, что зеки часто рассказывали, будто видели они где-то в лагерях знаменитых писателей, ученых, врачей, взятых по "делу Горького".
– Брали за происхождение, – убеждал Шишкарев. – Чуть не сплошь донское казачество посадили, а уж тех, которые были в белой армии... – Он махнул рукой. – Мелихов у красных командиром не был – это придумал Шолохов. Писателя зажали в клещи, но в то же время и приласкали, и он от страшной правды о казаках оставил в книгах рожки да ножки. Как было? Сперва распорядились уничтожить казачество. Поголовно расстреливали. Потом кто-то объяснил доморощенным и приезжим палачам, что казаки – это те же крестьяне – Дон, Кубань, Терек, Урал, Сибирь до Китая. В казаках были и башкиры, татары, даже раскольники. Что делать? – Федор Иванович подтянул узелок галстука. – Садить в тюрьмы? А при царе тюрем построили мало. Погнали в лагеря под открытое небо, за колючую проволоку.
Шишкарев помолчал, обвел глазами тесноту коридорчика и вдруг спросил:
– А как жили казаки? Свобода! Станичный сбор большинством голосов решал всякие дела. Атаман за порядком наблюдал. Уйма хлеба, скотники – и дед и отец. Своя лошадь, свое обмундирование, а винтовка и сабля – от казны. Во многих станицах грамотность являлась обязательной. Теперь если подряд неурожай два лета – неизбежная голодовка, а тогда запасы зерна в станичных амбарах...
– Бывали запасы, – согласился я, – а как не стало их, в селе у нас из такого амбара клуб устроили – веселиться бросились.
Шишкарев опять вернулся к разговору о шолоховском герое. Будто бы он в лагере с настоящим Гришей Мелиховым в одной бригаде шпалы укладывал на Монголию.
– Ветер. Стужа, – рассказывал он. – Холодный дождь. Гоняем тачки с землей, а над нами висит лозунг – по красному кумачу белые буквы: "На трассе дождя нет!" А он идет... Косточки казачьи остались там. Выжили кто? Сапожники, портные, парикмахеры, пекаря, повара, а не работяги...
– Помню, обнаружили сыпняк. А дезокамеры нет. Мелихов предложил бочку, как было в войну.
Большой котел вмазали в печку, над котлом – пузатая бочка. В нижнем дне ее просверлено с десяток отверстий. Вода в котле закипела, и пар через эти отверстия попадает в бочку, а в ней развешана одежда. Верх бочки наглухо закрывают крышкой. Через несколько минут паразиты погибают в горячем пару.
– Просто, – сказал я. – Могло быть и за тысячи лет до нас.
– А сколько можно в бочку повесить одежды? Тридцать рубах? – Он поднял брови. – А заключенных, начиная с двадцать девятого года, – миллионы... Засиделся я тут. А чего это к тебе Лева забегал? Бывший нарком Грузии? Проныра.
– Просил куртку прожарить.
– Врешь. Я-то знаю Леву насквозь. Ищет место с бабой встречаться. Она жила с хлеборезом, тот попал в сельхозколонию. Гулящая была на воле. Братья на войне, а она водкой спекулировала. Придумает же – куртку прожарить.
– А мне долго ли прокалить ее...
– Для кухни часто утюжат куртки. Зачем врешь ты? Он выкрутится, а тебе – тачка, лом. В прошлом году его на кухне с девкой захватили. За мешками с крупой. Отсидел в изоляторе...
Я подумал: "И сам ты грешнее грешных. Отгородился в каморке, влез в доверие к начальству – сквозь пальцы смотрят, что твоя под боком в медсестрах..."
Шишкарев, словно бы угадывая мои мысли, сказал:
– Был тут у нас историк, держал я его в банщиках из жалости, любил он повторять о людском неравенстве: что позволено Юпитеру, то не позволено быку. Юпитер – бог какой-то в древности. Ему, понимаешь, многое было позволено, как начальникам нашим, а быку – ничего. Скотинка в упряжке мы. Историк неважно мыл пол в бане, силенки не хватало дрова пилить, но подкармливал я его. Он родом из казачества, а у меня в штате половина донские и кубанские...
– Кладовку не устраивай при жарилке. – Федор Иванович поднялся с топчана. – Оба пострадаем. В прошлую осень взял я из доходяг донского казака к этой печке, а он тут приятелями обзавелся. Кладовка продуктовая, поблядушки забегают. Бардачок у Петра Платоныча. Загремел старый казак. Не попади в изолятор, на общие... Живи с оглядкой. – Он ушел.
Ночью к нам привезли заключенных, которых поселили в старый приземистый барак с решетками на окнах.
Утром разнесся слух:
– Изменники Родины! Сидят в буре.
Буром назывался барак усиленного режима, где некоторое время находились эстонцы, латыши, литовцы перед отправкой их в дальние этапы. Заключенные в нем после работы не имели права выходить в общую зону, на спинах у них имелись крупные номера, заменявшие фамилии.
Я, как и другие, поверил, что привезли действительно каких-то изменников, похожих на зверей. И пошел посмотреть в окошко бура.
– Ну что ты уставился? – спросил меня молодой человек. – Живешь тут как на курорте. Небось и бабенку имеешь. А мы побывали на передовых, в окружении, едва к своим вырвались. У тебя какой пункт?
– Десятый.
– Болтун. А у нас самый трудный пункт – измена Родине. Москвич? А я из Тулы. Земляки. Принеси маленько хлеба.
– Как я тебе его передам?
– Найдем способ.
Я принес бывшему солдату полпайки хлеба и поговорил с ним.
"Буровцев" мыли в бане. В раскаленной камере прожаривали гимнастерки, солдатские брюки, фуражки.
– Продай мне сапоги, – предложил я своему знакомому. – Все равно с тебя их снимут. С меня в свое время сняли отличные ботинки.
– Пожалуй, – согласился он.
Сапоги у него были с блестящими голенищами, покрытыми лаком, – в них можно было смотреться, как в зеркало.
– Откуда?
– С немецкого офицера.
– Как это случилось?
– Проще простого. Он попал в мои руки, лепетал что-то. Вежливый. Я снял с него сапоги и отдал ему кирзовые обутки.
Мы начали торговаться. Я предложил ему три пайки по 550 граммов, из них две – пропеченные горбушки.
– Тебя все равно обдерут как липку. Я уже испытал это после того, как в московской одежде попал в лагерь. Если что-то хочешь сохранить, приноси ко мне. Что можно, то засунем в мой матрас или подушку.
Он подал мне сапоги и надел мои рабочие ботинки, которых у меня имелось две пары.
За неделю он получил от меня три пайки, а я упрятал в матрас его заграничные рубашки и френчик. Мы стали друзьями. Я заходил к нему в барак, потому что встретил там москвичей, засиживался у земляков, вовсе не похожих на изменников Родины.
Однажды в мое отсутствие – я ушел навестить своего приятеля – Леву с его красавицей застали в холодной дезокамере. Виновником их укрытия посчитали моего напарника – при обыске нашли у него немалый запас махорки, лука, картошки; он клялся, что добро это выменял на хлеб, что не знаком ни с Левой, ни с его чернобровой, но блюстители порядка тут же увели в карцер моего напарника и Леву, а девушку выдворили в женскую зону отбывать наказание.
Дежурный сгоряча посадил и меня в изолятор на десять суток, но через два дня освободил. Оказывается, меня выручил санитарный врач из вольнонаемных, с которым я ранее поработал в зоне: кому-то из начальства сказал обо мне...
Федор Иванович при встрече улыбнулся:
– Доктору скажи спасибо. Не имей сто рублей, а имей поддержку из вольнонаемного начальства. Не могут придурки жить без баб. Конечно, страшного не случилось, но все-таки передряга. Окно разбито, дует в коридорчике. Напарник твой пострадал напрасно. Поставлю его после карцера на прежнее место. Работяга отменный. Доктор согласился.
Леве пришлось отсидеть в карцере десять дней, расстаться с кухней, но друзья взяли его дневальным в маленький барак придурков, и он был сыт, много спал и даже находил возможность встречаться со своей красавицей. Раза два они благополучно заглянули ко мне в камеру.
– Хитрая, живучая нация. Накручивает усы, – завидовали Леве заключенные. – Редко увидишь в оглоблях грузина, бакинца, узбека, если он раньше начальником был.
Федору Ивановичу родные переслали письмо сына, полученное с фронта. Шишкарев показал мне его и хмуро взглянул на газету – в ней рассказывалось о сильных боях. Дрогнули плечи его, глаза набухли. Я сказал:
– Ваш на другом фронте.
– Похоронки присылают со всех фронтов. Бывал и я в зубах у смерти. Молился. В молодости сомневался, как это так Бог с крыльями сидит на облаках, или Христос воскреснет и будет жить вечно, если у него такое же людское тело, как и у нас. Распят, гвоздями прибит ко кресту – и вдруг ожил, вознесся в Царство Небесное. С товарищем сомневались, его в бою прикончили красные, а я живу. Молюсь в мыслях. Христа признаю. Сын единственный, спаси, Господи, его.
– И у меня брат на фронте, – сказал я. – Куда денешься от беды?
Из дневальных Лева вернулся к ремеслу парикмахера, приобретенному еще в первые годы заключения. В банные дни он теперь стриг и брил работяг, бранился с ними, а в иное время в комнатке-парикмахерской, пристроенной к бане, в его кресло садились состоятельные придурки: нарядчик, помощник нарядчика, повара, пекаря и сами вольняшки, даже начальник лагеря. Разумеется, у Левы всегда были лучшие одеколоны, добытые в городе через расконвоированных.
Придуркам стоило недешево побриться у Левы, но с вольняшек он не брал – расплачивался лишь санитарный врач: подсовывал деньги под широкое дно мыльницы. Вольные блюстители режима, часто брившиеся у Левы, делали вид, что не знают о его встречах с красавицей, прощали ему длинные волосы, роскошные усы. Могли даже сказать: "Здравствуй, Лева!" или "До свидания, Лева!", а другого из нас и не замечали, если не нарушал он режима.
Прошел слух: готовится этап в дальнюю дорогу. Конечно, Леве нечего было беспокоиться, ведь он не молод, имеет по врачебной комиссовке легкий индивидуальный труд, но отправляли в этап сотни две женщин, и среди них оказалась его возлюбленная. Об этом Лева узнал от главного нарядчика, сидевшего в его парикмахерском кресле.
– Лева, друг, ничего не могу сделать. – Нарядчик, довольный своим лицом, смотрел в зеркало, поглаживая выбритый подбородок. – Я бы вычеркнул, но этот список во многих экземплярах у начальства. У бабы первая категория труда, молодость, большой срок, да еще не раз нарушала режим. Сам попробуй спасать.
Лева ночей не спал. Улучил минутку переброситься словом с возлюбленной. Что делать? Напиться зелья, лечь в больницу? Отрубить пальцы на левой руке?
– Да что ты, милая, – уговаривал он. – Я вырвусь туда, где ты будешь. Я до последней минуты жизни не забуду тебя.
Парикмахер поговорил с врачом, тот развел руками, а другие посоветовали красавице лечь в больницу с опасным расстройством желудка.
– Угробишь ты ее. Останется калекой, с язвой. – Федор Иванович прерывал тяжелое молчание Левы. – Да какой она цветок? Найдутся еще... – Он сказал непечатное слово. – Без баб скука, я понимаю, но мужику терять рассудок...
Лева решился на крайнюю меру: поговорить с начальником лагеря или даже управления, который с десяток раз брился у него, не расплачиваясь. Заикаясь, он попросил начальника лагеря освободить от этапа такую-то. Начальник слегка улыбнулся, не сказав ни слова. То ли поможет, то ли нет Лева растерялся.
...Дня за три до отправки этапа красавицу положили в больницу с расстроенным желудком. "Дело надежное!" – Лева сиял.
В назначенное время этап не состоялся. Вероятно, высокое начальство, недовольное малым числом этапников, еще потребовало людей из нашего лагеря.
Нас осматривали на площади. За столом, покрытым красным сукном, сидели трое врачей в халатах и важный начальник лагеря, сдвинувший картуз на затылок; тут же суетился угодливый нарядчик с бумагами, которые пошевеливал ветерок. Заключенных толпилось несколько сот. Каждый вызванный подходил к столу, обнажал грудь, врач бегло выслушивал легкие, а затем нужно было повернуться спиной и спустить штаны, чтобы они убедились в том, что у тебя мягкие ягодицы, а не "верблюжий" или "коровий" зад, как еще говорили мы. У Левы оказался отличный зад, по округлости почти женский. Я спустил штаны поблизости от начальника, и он тросточкой прикоснулся к моей заднице, похвалил ее, но врач, знакомый мне, сказал:
– У него слабые легкие.
Слова врача и спасли меня от этапа.
– ...Велели, – при мне оправдывался нарядчик перед Федором Ивановичем. – Она остается в списке. Возьмут из больницы. Мало нашлось подходящих баб. В женской зоне всего человек десять добавилось будто бы. Самим нужны работяги, едва управляемся с планом.
Наконец подготовленных к этапу, строго стоявших в четверках, вывели за зону. Сперва – мужчин, а потом – и женщин. Мы с Левой стояли рядом, он с замиранием сердца провожал женщин. В предпоследней колонне была его любовь.
Не позволялось нам перекликнуться со знакомыми, жест не допускался. Федор Иванович сказал мне:
– Молодых собрали. Колыма ждет. Лева совсем загоревал, седые брови лохматятся, потерял разум. Здесь жгучая любовь! А у меня большая радость. Считали сына погибшим – долго весточки не было. А сегодня писулька из дому: жив! Лишь бы жив, а костыли дело десятое. Домой ждут. А твой брат в пехоте?
– Нет известий...
– Тсс. Начальник подходит с помощниками. Не бит. Хмурится. Вчера закончились последние свидания, и многие придурки загрустили. Нигде на свете нет такой горячей любви, как в лагере. Последний кусок хлеба разделит бригадир со своей зазнобой. Совьют уголок. Уют ищут. Вдвоем в горе жить веселее. По вечерам хлебают из одной чашки за плотной занавеской. Каждую минуту жди беду, если не стерегут тебя шестерки или дежурняк не ходит по баракам в доску свой.
Отряд женщин был уже у ворот, конвоиры заняли свои места, нервничали собаки перед неблизкой дорогой.
Вдруг мы увидели, как Лева подошел к вахте и стал о чем-то умолять начальника лагеря.
– Можно! – громко ответил начальник, подозвал нарядчика и сказал ему, чтобы женщину, о которой просит парикмахер, вернули в зону, а парикмахера отправили в этап.
– Гражданин начальник, но парикмахер не подготовлен, у меня нет его дела.
– А его готовить не нужно, он чистенький, дело его вы принесете, я думаю, минут через десять.
Смертельная бледность покрыла смугловатое лицо Левы, он зашатался, едва устоял на ногах. Принесли дело, и Лева, спотыкаясь, вышел за зону, примкнул к последней четверке.
"Боже мой! – подумал я. – Ему пятьдесят два, какой же он работяга? Восемь лет из своих десяти он уже отмотал. Ну, допустим, довезут до бухты Нагаево, рядом с Магаданом, но куда же его отправлять на золотые прииски? Самое большее, он на двадцать третьем километре трассы попадет в больницу, а затем либо снова вывезут на материк, либо он там с биркой на ноге закончит свои бедствия, хорошо, если в деревянном бушлате, а не в общей могиле".
Остается добавить, что красавица вскоре начала встречаться с помощником главного повара, и он сразу заказал ей туфли у сапожника и жакетку у портного.