Текст книги "Институт Дураков"
Автор книги: Виктор Некипелов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Из "актовой" комнаты, слева, были двери в два небольших, отгороженных некапитальной стеной кабинетика. Левый из них принадлежал Я.Л.Ландау, правый – Д.Р.Лунцу.
ПЛАН 4-го ОТДЕЛЕНИЯ (схема)
Должен сказать, что среди врачей отделения строго соблюдалась табель о рангах. В "актовой" комнате размещались ведущие врачи – более опытные, с учеными степенями. Рядовые врачи квартировали отдельно, в небольшой комнате возле общих палат.
Из коридора была еще дверь в процедурную – там выдавали лекарства, делали инъекции, брали кровь на анализ и т.д. Ведала этой комнатой дежурная сестра.
В коридоре напротив туалета и ванной комнаты стоял длинный деревянный шкаф, в котором зеки хранили непортящиеся продукты (сахар, печенье, иногда яблоки), а также сигареты и папиросы.
По коридору денно и нощно шагал дежурный прапорщик в надетом поверх мундира белом халате.
Общие палаты не запирались, двери их всегда были открыты. Нам разрешалось – в любое время, кроме тихого часа и обхода врачей – переходить из палаты в палату, заходить к медсестре в процедурную, находиться в курилке (в туалетной). Между прочим, последнее было привилегией 4-го отделения, в других отделениях, как рассказывали, перекуры устраивались каждый час на 10 минут, и прапорщик зажигал спички строго по часам. У нас же можно было подойти к нему и попросить огонька в любое время, даже ночью.
В дверях – на уровне глаз – были небольшие, 10 х 15 см, застекленные окошечки (тоже из оргстекла), но двери, повторяю, кроме как в ванную и туалетную, не затворялись.
Строго охранялся "бокс". Подходить к нему, тем более заглядывать через окошечко не дозволялось.
В двух наших палатах, кроме маленькой, всегда находились надзорные няньки, они сидели обычно возле дверей на стоявших там противопожарных ящиках и зорко следили за происходящим в палате. Ночью, конечно, отключались – клевали носом, даже похрапывали. В маленькой палате няньки не было, но дежурившие в двух больших, бросая взгляд через плечо, когда сидели на своих ящиках, могли обозревать и эту комнату.
В помещениях был паркетный, ежедневно натираемый до блеска пол. Отопление – паровое, в отделении было очень тепло.
4 отделение, как я понимаю, было "шизофреническим" или чем-то вроде. Среди зеков шли разговоры, что в прошлом оно было "политическим", а теперь якобы в виду уменьшения числа таких заключенных для них хватает и "бокса".
В последнем утверждении – что число политзаключенных у нас в последние годы уменьшилось – я, конечно, весьма сомневаюсь.
ПЕРВАЯ БЕСЕДА С ВРАЧОМ. ЛЮБОВЬ ИОСИФОВНА
Обследование мое шло вяло. Сводили на осмотр к терапевту. Расспросы о жалобах, кровяное давление, фонендоскоп... Назначила по моей просьбе корвалол (давило сердце последние недели) и – без всякой просьбы и каких бы то к тому показаний, просто, видать, из сердобольства – белый хлеб... Сводили к окулисту – выписала новые очки... Все как в записной районной больничке. Еще сделали рентгеновский снимок черепа. Это вроде бы и ни к чему, но спорить я не стал. Ведь никаких опухолей в голове, слава Богу, у меня нет. Правда, когда через несколько дней мне предложили сделать снимок повторно ( дескать, было "повеление"), я отказался. Не настаивали.
18 января состоялась встреча с лечащим врачом. Беседа проходила в процедурной комнате. Я уже не удивился, увидев перед собой именно ту женщину, что рассматривала меня на комиссии два дня назад.
Представилась как Любовь Иосифовна. На мой вопрос о фамилии ответила, что это "не обязательно". Красивое, но восковое от косметических втираний лицо. Рыжеватые, пышные волосы. Губы пухлые, чувственные, выдающие вместе с тем обидчивость и слезливость. Руки полные, круглые, но без маникюра и украшений. Вообще, на всем ее облике, несмотря на косметику и модную одежду, лежала печать усталости и какой-то домашней заезженности. Думаю, не ошибусь, если скажу, что у Любови Иосифовны много домашних хлопот и не все благополучно в семье.
Встреча наша длилась около 30 минут. Боюсь, что я разочаровал собеседницу. Прежде чем отвечать на ее вопросы, я попросил ответить на два моих: достаточным ли основанием для направления на экспертизу является, с ее точки зрения, неподтвержденный никакими документами слух о болезни моей матери и можно ли ознакомиться с заключением амбулаторной психиатрической экспертизы.
На первый вопрос Любовь Иосифовна лишь пожала плечами, дескать, а почему бы и нет, а второй вопрос отвергла: нет, нельзя. Я сказал, что в таком случае ни на какие вопросы отвечать не буду.
– Ну что вы, Виктор Александрович! Так не годится. Разве вы мне не доверяете?
Несмотря на то, что я молчал, она все-таки пыталась меня расспрашивать. В основном это были вопросы по "аномальным" фактам моей биографии, видимо, аккуратно стасованным следователем в дело.
– Как вы относились к своей мачехе?
– Почему разошлись с первой женой?
– Вот у вас конфликт был с городскими властями в 1971 году в Солнечногорске, не можете ли о нем подробнее рассказать?..
Прежде чем задать очередной вопрос, она заглядывала в лежащее перед нею дело. (Эх, мне бы туда заглянуть!) По всему было видно, что она плохо подготовилась к разговору.
– Ну ладно, – махнула она напоследок рукой, посмотрев на часы. – Мы еще не один раз будем беседовать с вами...
ИЗ ДНЕВНИКА. 21 ЯНВАРЯ 1974 ГОДА
"Истекает первая декада чистой, сытой, но в общем-то утомительной по своей монотонности жизни в экспертизном "раю". Проявились, индивидуализировались лица палатных сожителей, врачей и охранных нянек. Как всегда, в палате около трети молчунов, столько же говорунов, остальные средостение... Производит впечатление Саша Могильный, 20-летний юноша из города Миллерово. Мягкие, нежные, южные (украинские) черты лица, густые черные брови, застенчивость и какая-то внутренняя освещенность. Много читает, любит Джека Лондона, приключения, хотел бы прочесть Александра Дюма (В.Бесков говорит: "Дюму"). По моему совету стал читать "Очарованного странника" Лескова, остался очень доволен. С восторженными восклицаниями прочел "Леди Макбет из Мценского уезда", но на этом, увы, остановился, т.к. следующих рассказов, лишенных некоторой "дю-тективности" сюжета, уже не осилил..."
ЭКСПЕРТИЗНЫЕ ЗЕКИ
Видимо, настало время рассказать несколько о населении 4 отделения тех подопытных кроликах, на которых совершенствовала в январе-марте 1974 года свой научный прогресс советская судебная психиатрия...
Всего нас было в трех общих палатах 26 душ: 13, 9 и 4 человека. Сюда не входят несколько (видимо, 4-5) человек, находившихся в "боксе", куда мы доступа не имели.
В моей, "шумной", палате собралась в основном молодежь, мальчишки 18-20 лет. Сказав "говоруны", я, конечно, употребил самый мягкий вариант, фактически это были обычные, беспринципные и наглые тюремные сорвиголовы, демонстрировавшие к тому же и свое психическое буйство. Могли ни с того ни с сего затеять самую дикую возню, расшвырять подушки, ударить любого, смахнуть со стола домино или запустить в потолок кружкой. Няньки обычно хлопотали вокруг таких, приговаривая:
– Ну что ты, Вова (Петя, Коля)?.. Ну чего тебе хочется? Успокойся, милый, успокойся!
Такими были уже упомянутые мною Володя Бесков, Миша Лукашкин, Витя Яцунов. Еще Сергей Песочников из другой палаты и прибывший несколько позже меня Володя Лукьянов по кличке "Чипполино".
В палате лежало несколько "реактивщиков" – зеков, симулировавших полное отключение от всего земного. Такое состояние в психиатрии называют реактивом. Они не вступали ни с кем в контакты, часами лежали на койках, уставясь в одну точку. Некоторые и не особенно скрывали, что "косят" (или "гонят") – в отсутствие няньки и на перекурах разговаривали, смеялись. Конечно, все ели исправно, проявляя здесь полную разумность. Например, чернобородый "ребе"-убийца, так напугавший меня при первом соприкосновении (фамилии его не помню), был большим сластеной. При каждой закупке продуктов (2-3 раза в неделю дозволялось через старшую сестру покупать на личные деньги нужные продукты в магазинах) он заказывал пирожные, шоколад и другие сладости. Иногда ему приносили целый торт. Тогда нянька расстилала прямо у него на груди клеенку, ставила на нее картонку, и он ел торт, все так же безучастно выставясь в потолок и блаженно причмокивая. Белые крошки застревали в его густой бороде.
Кроме Чернобородого и Ногтееда в палате лежал реактивщик Кузнецов по кличке "Барон". Это был какой-то профессиональный уголовник с татуированными волосатыми руками и неприятным исподлобным взглядом. "Тюлькогон" он был отменный. По палате ходил медленно, шаркающим шагом, то и дело оглядываясь. А если слышал, что сзади кто-то идет, – испуганно отскакивал в сторону и пропускал идущего, оглядывая его блуждающим, безумным взором. Ел он только в постели, вяло, смешивая первое со вторым, подолгу задерживая у открытого рта поднесенную ложку. Тем не менее, он был признан здоровым и отвезен в Бутырку. Витя Яцунов говорил мне по секрету, что "Барон" до привоза в институт был изобличен и бит в камере как сексот.
Позже в палату был помещен реактивщик со странной фамилией Тумор. Это был невысокий, светлоголовый, курносый паренек лет 20-ти. Поначалу он тоже лежал безучастно на кровати (причем возле самой няньки), жутковато выставив из-под одеяла – всегда в одной и той же позе – кисть руки, но был разоблачен (я еще расскажу об этом) в симуляции и снял реактив, превратившись в обычного развязного и говорливого парня.
В полуреактивной дремоте находился и некий Геннадий Асташичев – рыжий, преглупый мужчина 42 лет из Мурманской области. Этот разговаривал, общался, но всегда как бы в полусне. Хотя охотно рассказывал (бесконечно и нудно) историю своей семейной драмы (застал жену с любовником, огрел ее по голове... банкой с вареньем; за это и был посажен), клял свою судьбу, жалел детей. С врачами и персоналом разговаривал подобострастно, непременно приговаривая: "Я же нездоров... У меня с головой не в порядке... Мне врач сказал, что я в больнице полежу... Вы же меня признаете? На мой взгляд, это был тоже совершенно здоровый психически человек, разве что недоразвитый умственно, глупый. Дожил же до 42 лет, имея, как он говорил, "одни благодарности по работе". Он, однако, был признан невменяемым.
Еще более инфантильной личностью был упоминаемый мною Петя Римейка. Настоящее его имя было Петер Римейкас. Он был литовец, из Вильнюса, сидел за разбой (кого-то ограбил с дружками). Петя был незлобивый, очень контактный (не говорил, но выслушивал каждого, улыбаясь и поддакивая забавно: "О да! О да! Уй-юй! О да!) человечек лет 25-ти. В отделении он натирал полы, в банные дни мыл другим зекам спины, вообще охотно помогал нянькам. Даже мыл – за какое-то угощение – полы в кабинете врачей и процедурной. Петю в палате не обижали, всех завораживал он своей очаровательной улыбкой безобидного деревенского дурачка. В институте Петя лежал давно, чуть ли не четвертый месяц. Ходил на т.н. трудотерапию – клеить конверты.
В маленькой палате напротив нашей лежал любопытный персонаж – полярный летчик Векслер. Москвич, еврей. Это был мужчина 53-54 лет, но очень моложавый, с военной выправкой. Полуседая, мефистопольская бородка, острые, умные глаза. По утрам Векслер делал продолжительную зарядку в коридоре играл обнаженным до пояса мускулистым торсом, приседал, выгибался. Все остальное время что-то писал, сидя за круглым столом в своей палате, возле него были разложены толстые стопки бумаги. Все говорили уважительно, снижая голос до торжественного полушепота, что он "пишет роман". Летчик был явно на привилегированном положении в отделении. Я заметил, что у него была, ею он и писал открыто, шариковая ручка.
В одной палате с летчиком лежал высокий парень лет 25-ти с огненно-рыжей бородой, очень застенчивый и славный – Саша Соколов. Он уже второй раз находился в институте.
(Маленькое отступление. Я вообще заметил, что на экспертизе было очень много рыжих... Уж не существует ли где инструкция, обязывающая следователей повнимательней приглядываться, проявляя психиатрическое сомнение, именно к рыжеволосым? Кстати, в тюрьме, в лагере процент рыжих выше, чем на воле, раза в 3-4. Не говорит ли это о том, что рыжеволосые чисто генетически более склонны к правонарушительству? Может быть, это давно уже установлено, не знаю, основываюсь лишь на личном наблюдении.)
С ними же лежал, это был самый пожилой человек в отделении, 69-летний Александр Михайлович Никуйко – высокий седовласый и почти глухой старик из Волгограда, посаженный за убийство жены. Никуйко очень хорошо играл в шахматы (у него был 1 разряд), и мы потом часто сталкивались с ним за шахматной доской чуть больше. Как и с Сашей Соколовым. Ниже я расскажу о них обоих чуть больше. Как и о Борисе Евсеевиче Каменецком – 50-летнем пухленьком, рыхлом человеке из нашей палаты, служившем объектом постоянных насмешек как для зеков, так и для нянек. О, об этом человеке стоит рассказать подробнее!..
РАСПОРЯДОК ДНЯ
Условия жизни в институте, его распорядок ничем не напоминали о том, что мы находимся в тюрьме. Если бы не ключи в руках у нянек, да не вертухай, хоть и в белом халате, слоняющийся по коридору, наша обитель вполне сошла бы за обыкновенную больничку. Нет, даже не за обыкновенную, здесь и порядка было больше, и чистоты, и кормежка разнообразней и вкусней.
Ах, как после тюрьмы это было здорово! Паркетный пол, кровати пружинные, простор, никто не курит, не смердит. А главное, няньки – ласково, как родным:
– Миша, молочка еще хочешь?
– Голубчик, давай на процедуру!
И это, конечно, было сказкой после вертухайского, привычного: "Эй, ты, мать твою-растак!".
Подъем в отделении играли в 7 утра. Т.е. никаких громких звуков не было, за плечо никто не тряс, просто включали в палатах свет, и все вставали. Собственно, возня начиналась несколько раньше: это няньки будили натиральщиков паркета, и те принимались за работу, начиная с коридора.
Но можно было и не вставать. Няньки заставляли, конечно, заправить постель, коли ты уже встал, но если лежишь – не придирались.
После подъема многие делали – каждый сам по себе, по углам физзарядку, я в том числе. Умывались. Мыло и другие туалетные принадлежности (зубная щетка, порошок) хранились в шкафу у медсестры, нужно было их через няньку получить, а после умывания сдать обратно. Ну, а у кого не было? Умывались без мыла, местную медицину собственно гигиена мало беспокоила. У медсестры же получали на день расческу, а "очкарики" – очки, на ночь все это сдавалось.
В восемь утра завтракали. Перед завтраком дежурная сестра выдавала желающим (у кого они, конечно, были) личные продукты. На завтрак обычно была каша (рисовая, пшенная, манная, овсяная из "геркулеса") и кофе, правда суррогатный, желудевый, но на молоке, давали также кубик масла, граммов 15-20, три кусочка пиленого сахара, а иногда еще несколько ломтиков сыра или колбасы, надо сказать, вполне приличной, типа краковской. Хлеб приносили нарезанный ломтями, граммов по 200 на брата, причем доставалось и по кусочку белого, а тем, кому было назначено терапевтом, выдавали токмо белый.
После завтрака курильщики мчались на перекур. Подгоняли медленно жующих, т.к. вертухай не давал огня, пока не будут сданы все ложки. За ложками следили ревностно, как если бы они были из серебра, иногда, сбиваясь в счете, поднимали переполох.
К этому времени уже приходили дневные сестры, в коридоре начинали мелькать врачи. Менялись дежурные сестры и няньки. Ровно в 9 часов у врачей начиналась "пятиминутка", после которой, примерно в половине десятого устраивался обход. В дни комиссий, обычно по понедельникам и вторникам, обход оттягивался на полчаса-час.
После обхода зеки занимались кто чем хотел. Тех, что ходили на трудотерапию, вертухай уводил на работу, Остальные читали, бродили по отделению, в "шумной" палате стучали в домино. Не разрешалось только лежать в одежде поверх постели; если ты хотел лечь, нужно было разобрать постель. В это же время водили, кого нужно, на различные исследования и беседы.
В час дня был обед. Всегда из трех блюд. На первое – борщ, рассольник, гороховый суп. Однажды дали прекрасную уху из нотатении. На второе бывали котлеты, тефтели или сардельки, иногда лапшевник с мясом или солянка. На третье – полкружки компота из сухофруктов.
После обеда устраивался "тихий час" на 1,5 часа. На это время выключалось радио, не разрешалось бродить по палатам и курить. Лично я эти полтора часа всегда спал.
После "тихого часа" продолжалось то же, что до обеда, то есть битие баклуш. Часам к пяти вечера возвращались зеки с трудотерапии.
Ужин устраивался в шесть вечера, и перед ним тоже можно было получить личные продукты. Подавали опять кашу, картофельное пюре с селедкой или винегрет, а также чай или молоко. Натиральщикам паркета и всем, заслужившим это какой-нибудь работой на благо отделения, во время ужина выдавалось дополнительное питание в виде молока, оставшихся от обеда второго или компота.
Перед отбоем вечером раздавали лекарства, для этого сами зеки шли в процедурную.
В 22 часа в палатах гасили свет – отбой. Курильщики, правда, если вертухай попадался добрый и давал огонька, еще долго скользили по одному в уборную. Но постепенно все засыпали. Скрывалась куда-то (укладывалась на покой в сестринской) медсестра. Задремывали в неудобных позах, сидя на своих пожарных ящиках, няньки. Один вертухай долго еще поскрипывал сапогами по коридору, но в конце концов и он прикимаривал на табуретке, прислонившись к шкафам напротив туалета.
Институт Дураков засыпал...
УЧИТЕЛЬ ИЗ ТАШКЕНТА
Этот человек привлек меня не только близостью возраста, но и своей затравленностью, подчиненным положением в палате. Травили его все: и зеки, и няньки. То и дело слышалось:
– Каменецкий, жрать хочешь? (зеки)
– Каменецкий, это ты опять сухари разложил? (няньки)
Круглолицый, полный, одышливый мужчина лет 50-ти. Лицо красное, размазанное, с восточными чертами, и я поначалу принял его за узбека. Тем более, что он был из Ташкента и говорил по-русски с акцентом. Позже выяснилось, что он не узбек, а еврей, и даже не какой-нибудь бухарский, а украинский, из-под Житомира. Но ребенком был увезен в Среднюю Азию и там "обузбечился".
Я пошел на сближение с ним сразу после непонятного исчезновения Виктора Матвеева. Конечно, было бы интересней общаться с одностатейником, но Иван Радиков отпугивал своей недружелюбной настороженностью. Каменецкий же привлекал интеллигентным видом, он был мягок и общителен, всем своим обликом он как бы просил у меня дружбы и защиты.
– Сразу видно, что вы из интеллигенции и образованный человек, говорил он мне. – Здесь ведь такие люди, такие люди! Я так устал, и в тюрьме, и здесь.
Я спросил, за что он сидит.
– Ах, не спрашивайте меня! Это такая травма! Такая травма! Я до сих пор не могу прийти в себя...
Меня потряс его рассказ о тех жутких условиях, в которых он сидел в КПЗ в Бухаре. То была старая эмирская тюрьма с камерами-ямами, где надзиратель разглядывал заключенных сверху через решетку и опускал им, как зверям, пищу на палке. Потом Каменецкого везли в наручниках на самолете в Москву... В Бутырке его так травили в камере, что он пытался повеситься, оторвав полосу от матрацного мешка. Сняли... Ему и здесь, в институте, в отличие от остальных зеков, была выдана одна простыня вместо двух. Видимо, в деле имелась пометка о склонности к руконаложению. Поэтому в отделении Каменецкому не выдавали даже таких предметов, как расческа или очки, и он брал их "на прокат" у меня. Еще няньки постоянно следили, чтобы полотенце у него не валялось на койке или под подушкой, как у других зеков, а висело расправленным на спинке кровати, т.е. все время находилось на виду.
В конце концов, отвечая на мои осторожные расспросы, Каменецкий рассказал, что сидит за убийство. Он работал завучем в производственно-техническом училище в Ташкенте. Однажды у него в гостях был директор училища. Выпивали. Директор каким-то образом оскорбил жену Каменецкого, тот, вскипев, схватил подвернувшийся молоток и...
– Это было ужасно, Виктор Александрович! Я до сих пор не могу вспоминать без дрожи. Это такая травма!..
И он, закрывая лицо ладонями, трясся в беззвучном плаче.
Молодые зеки весело травили Каменецкого. Просто потому, видимо, что видели его мягкотелость, беззащитность. И потому, что он был старше и слабее их. Ну и, конечно, за то, что был еврей... Видимо, изголодавшись в тюрьме, он ел теперь много и жадно, а после обеда подбирал оставшиеся на столе кусочки белого хлеба и сушил их на отопительных батареях. Мне он объяснял это тем, что подсушенный хлеб менее кислотен, а у него больной желудок. Каменецкий собирал сухарики в мешочек и по ночам грыз их в постели, потешая зеков. И няньки ругали его постоянно, сбрасывая хлеб с радиаторов.
А еще Каменецкий храпел... Ох, горе в тюрьме храпящим! И хлестнут сапогом по лицу, и рот тряпкой заткнут...
А еще у бедняги (больной желудок, возраст, малоподвижная жизнь) постоянно пучило кишечник и по ночам непроизвольно отходили газы... Этого зеки и вовсе не могли пережить. Требовали убрать его – в коридор, "к параше". А няньки, вместо того, чтобы заступиться, подогревали страсти.
– Ну ты и пер... сегодня, Каменецкий! – громогласно, на всю палату заявила однажды Анна Николаевна, нянька, работавшая в институте свыше 30 лет. – Так пер..., что меня ветром чуть из палаты не выносило!
Кажется, я был единственный, кто попытался защитить Каменецкого. Хоть и не могу сказать, что удачно. Он, однако, с тех пор проникся ко мне особенным расположением.
Борис Евсеевич страстно хотел признания его невменяемым. "Не вынесу я лагеря, Виктор Александрович", – признавался он мне. Его лечащим врачом был некий Геннадий Николаевич, молодой человек с выпученными, рачьими глазами и свисающей сзади богемной гривкой волос. Каменецкий лебезил перед ним невозможно. Встречаясь в коридоре, например, сгибался в поясном поклоне:
– Здравствуйте, Геннадий Николаевич!
– Здравствуйте, Каменецкий. Только мы с вами, кажется, сегодня уже здоровались.
– Ну и что же, Геннадий Николаевич. Мне просто приятно с вами еще раз поздороваться.
Он мог и в третий раз отвесить поклон. Порой так и стоял в коридоре специально караулил врача.
Каменецкий знал о моей статье, относился сочувственно. Рассказывал, что в Ташкенте, где лежал на предварительном обследовании в гражданской психбольнице, уже встречался с одним инакомыслящим, журналистом, совершенно здоровым человеком, конечно. Сочувствовал и ему, и мне.
Однажды вдруг спросил, знаю ли я, когда и в связи с чем была введена в Кодекс статья 190-1, раньше ведь была одна 70-я. Я не знал точно.
– Это в связи с крымскими татарами... Их надо было судить за различные мирные выступления, демонстрации, а 70-я статья уж больно жесткая, до семи лет. Вы слышали что-нибудь о крымских татарах, Виктор Александрович?
Господи, я ли не слышал! Но ему сказал:
– Да не очень, Борис Евсеевич. Что они там натворили?
И он ... начал просвещать меня. И о крымских татарах рассказал, об их борьбе за возвращение в Крым, и о судах над ними. И о генерале Григоренко, их отважном заступнике, помещенном за свои выступления в спецпсихбольницу в г. Черняховске. Я только диву давался осведомленности моего собеседника. И конечно, сам потянулся навстречу. Вскоре мы уже смело говорили о Солженицыне, Сахарове, о т.н. демократическом движении в СССР. Круг наших бесед был широк. После того, как я узнал, что Каменецкий – еврей и сочувствует движению евреев за выезд в Израиль, я проникся к нему чуть ли не братскими чувствами. И конечно, был все более и более откровенен. В свою очередь и он, узнав, что я, как выразился бы Витя Яцунов, "волоку" в проблемах еврейства, оттаял беспредельно.
Так и говорили мы – взахлеб, радуясь друг другу, говорили, прогуливаясь по коридору или сидя попеременно то на его, то на моей койке. Говорили о ленинградском процессе самолетчиков, и уже я, призабыв осторожность, демонстрировал ему свою осведомленность, пересказывал информацию "Хроники текущих событий", содержание последнего слова обвиняемых... Сколько раз во время этих бесед ловил я опять на себе ощупывающие взгляды нянек. Иногда мне казалось даже, что няньки стараются подслушивать, и видя это, мы обрывали разговор.
– Как хорошо, что я встретил вас, – говорил мне Борис Евсеевич. – Что значит образованный культурный человек!
Как-то Каменецкий попросил у меня бумаги и карандаш... Геннадий Николаевич предложил ему изложить письменно всю историю преступления, все подробности, детали. Охарактеризовать убитого... Рассказать, какие козни он раньше строил Каменецкому, а теперь его родственники будто бы строят жене... Каменецкий охотно взялся за эту работу и несколько дней прилежно, закусив губу, корпел за столом над листом бумаги. Исписанные листы клал в карман халата и так ходил по отделению. Мне очень хотелось прочесть его произведение, но попросить было неловко, не решился.
Однажды после обеда (это было числа 23-24 января) Каменецкого вдруг вызвали к врачу. Он вышел, а через несколько минут вдруг повторилось то же, что с Виктором Матвеевым: вошла нянька и стала собирать постель моего нового друга. А меня будто обухом по голове ударило, уж на этот раз сомнений быть не могло: из-за меня! И что за рок такой: со вторым человеком сдруживаюсь второго отнимают тут же, открыто, грубо.
Правда, Каменецкий, в отличие от Матвеева, не исчез бесследно, он просто был перемещен в спецотделение ("бокс"), в котором содержались какие-то особо опасные, как утверждала местная молва, – политические, изменники, иностранцы...
А вот я ошибся! Уж не говорю, что опозорился, опростоволосился, сел в калошу... Очень не хочется, просто стыдно рассказывать. Но, наверное, надо.
Причиной перевода Каменецкого был, оказывается, был тот же беспокойный "дух", "злой мальчик" отделения – Витя Яцунов. Однажды, стоя рядом с Каменецким у столика сестры, выдающей продукты зеков, хранящиеся в холодильнике, он увидел торчащие из кармана соседа листы бумаги. Я же говорил, что Каменецкий писал свою исповедь для Геннадия Николаевича. Ну, Яцунов и подшутил – вытащил листки незаметно. Естественно, прочел в палате. И что бы вы подумали?
Фантастика!
Вовсе никакой не учитель был наш бедный, испуганный, затравленный Борис Евсеевич Каменецкий. И никого он не убивал, не было никакой 102 статьи... Ничего не было. Все сочинил, напел мне в доверчивые уши этот простоватый и жалкий на вид человек.
Б.Е.Каменецкий ни много ни мало был с т а р ш и м с л е д о в а т е л е м п о о с о б о в а ж н ы м д е л а м прокуратуры Узбекской ССР! Сел (бывают и такие фантастические случаи) за... клевету на Главного прокурора Узбекской СССР! Нет, не та "клевета", что у меня, здесь имеется в виду "клевета" частная, клевета как оскорбление личности, та, что наказывается по 130-й статье УК РСФСР. Что ж, видимо, не поделили что-то два паука, и тот, который поглавнее, упек малого.
А я ему – как единомышленнику – о Сахарове взахлеб! Сколько "Хроник" пересказал! В скольких преступлениях власти изобличил! И ведь находил понимание, сочувствие, сам слушал – про евреев да татар. А! Понимаю теперь, откуда он про последних знал так много. Ведь все татарские процессы в основном проходили в Ташкенте и других узбекских городах. Может быть, этот самый Каменецкий их и организовывал? Следствия вел? А может, и к делу самого П.Г.Григоренко руку приложил? Его ведь в Ташкенте арестовали и там мучили полгода...
Прокурору, следователю, вообще "всякому "менту" – в тюрьме не жизнь. Понятно, что боясь расправы со стороны уголовников, он и сочинил душераздирающую историю об убийстве начальника, оскорбившего жену. И все развешивали уши, я в том числе. А когда выкрали у него разоблачающие листки, он, естественно, тут же сообщил об этом врачам (может быть, любимцу своему Геннадию Николаевичу), и те незамедлительно убрали Каменецкого из палаты, спасая от "гнева народного".
Вот какая история приключилась со мной... "Ведь бывают же такие промашки" – как поет Александр Галич.
А все-таки. Как доверительно слушал меня Борис Евсеевич! А уж как сомкнулись на родственной почве сионизма!.. Ей-богу, не часто такого собеседника найдешь!
БИТВА ЗА АВТОРУЧКУ
Ежедневно, в начале десятого утра, как я уже рассказывал, проходил врачебный обход. По понедельникам, после комиссии, его вел Яков Лазаревич Ландау, в другие дни, по очереди, – рядовые врачи, хотя Ландау тоже присутствовал. Ведущий обход шел по палатам первым, останавливаясь возле кроватей и задавая заключенным вопросы. Остальные врачи стояли в сторонке. Процедура была чисто формальная, консилиумов и споров у постелей не возникало. Обычно всем задавались одни и те же вопросы:
– Ну, как дела?
Или:
– Жалобы есть?
Поскольку не разъяснялось, какие жалобы имеются в виду: медицинские (на здоровье) или режимные, – я всегда задавал один и тот же вопрос:
– Когда мне будет выдана авторучка?
Сначала Ландау, прикрываясь своей фальшивой улыбочкой, вежливо разъяснял, что это – по усмотрению лечащего врача. (Л.И.Табакова почему-то бывала на обходах редко.) Потом стал говорить лаконично, почти без улыбки:
– Посмотрим.
Наконец однажды (укатали-таки Сивку крутые горки!), совершенно рассвирепев, метнул в меня ненавидящий взгляд и отрезал:
– Что вы заладили со своей ручкой? Не положено у нас! И не просите!
На следующий день я, тем не менее, повторил свою жалобу. На дурацкий, стандартный вопрос "Жалобы есть?" – такой же ответ. Ландау изничтожая меня зрительно, вновь прохрипел, что не положено.
– Никому!
Тогда я заметил (каюсь, с моей стороны это был "недозволенный" прием, но не подумал – сорвался), что вот в палате напротив, у Векслера, есть же ручка, и ничего не случается.
Бедный летчик, подвел я его! Я-то думал, что, глядя на него, они и мне р а з р е ш а т, но они пошли по линии наименьшего сопротивления: отобрали ручку и у Векслера.
Да простит он мне этот невольный подвох. Хочу надеяться, что роман из жизни полярных летчиков от этого не пострадал.
Таким был Я.Л.Ландау со своей резиновой улыбочкой. Я и в дальнейшем забавлялся тем, что сдергивал ее с него периодически. Однажды вновь довел его до вспышки – тем, что требовал шахматы в "тихую" палату, в которую меня перевели из "шумной".
– Игры положены только в шумной палате.
– Но я же о шахматах говорю. Уж более тихой игры не придумаешь. Ваш отказ попросту не логичен.
Эх и вскинулся же наш невозмутимый Яков Лазаревич! Аж кулаком хлестнул по столу в нашей "тихой" палате.