355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Живов » Виктор Живов о Евангелии в советских хрестоматиях, неофитстве и симпатичных 90-х » Текст книги (страница 1)
Виктор Живов о Евангелии в советских хрестоматиях, неофитстве и симпатичных 90-х
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:21

Текст книги "Виктор Живов о Евангелии в советских хрестоматиях, неофитстве и симпатичных 90-х"


Автор книги: Виктор Живов


Соавторы: Юлия Маковейчук,Татьяна Кучинко

Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Неприветливая сталинская эпоха

– Родился я в 1945 году. Мы жили в коммунальной квартире в Большом Козихинском переулке – мои родители поселились там незадолго до войны. Я жил с папой, мамой и моей старшей сестрой – дочерью папы от первого брака. Она была старше меня на 20 лет, относилась ко мне как к сыну. Мы очень дружили на протяжении всей нашей общей жизни (она уже умерла).

Отец был литератором. В это время он писал свою большую книгу о Мицкевиче, зарабатывал деньги переводами с польского. Жизнь была довольно трудной: сталинская эпоха неприветлива.




– Повлияло ли на Ваш выбор профессии то, что Ваш отец был литератором?

– Сложно сказать. У меня были пусть небольшие, но всё-таки способности к математике. Я хотел ею заниматься, даже думал о том, чтобы поступать на механико-математический факультет. Но при том, что я очень любил математику, я терпеть не мог физику – с ней у меня всегда были сложности, и это не давало мне пути на тот же мехмат. И тут незадолго перед тем, как я кончил школу, открылось отделение структурной и прикладной лингвистики на филологическом факультете, где математика была нужна, а физики совершенно не было. Меня это очень заинтересовало, и я туда поступил.

Там, где не нужна физика

В литературной части филфак был очень тоскливым – было мало хороших профессоров. А лингвистика в этот период процветала – вероятно, до середины 70-х гг. Кроме того, можно было ходить не только на обязательные курсы, но и на множество спецкурсов. Я слушал арабский язык у Зализняка, индоевропеистику у Иллича-Свитыча, было много всего интересного и замечательного.

Ни Михаил Леонович Гаспаров, ни Сергей Сергеевич Аверинцев на филфаке не преподавали, хотя они кончили филфак. Классическое отделение решило их не оставлять – видимо, сочло недостаточно талантливыми, я уж не знаю. Так что в этой области слушать было особенно нечего, на мой вкус. Но какие-то лекции в Москве читались: иногда приезжал Лотман, читал какие-то доклады, был Вячеслав Всеволодович Иванов, который занимался литературой, был Владимир Николаевич Топоров, так что была среда, в которой можно было общаться.

Я стал заниматься историей литературы, у меня были работы в 70-е годы по русской поэзии XVIII века. Меня интересовали скорее историко-культурные проблемы, чем собственно литературные. Литературоведение как работа по медленному истолкованию текстов, медленному чтению – не самое мое любимое занятие. Мне интересна литература как часть истории культуры. И то, чем я занимался в своих литературоведческих работах, – это не истолкование какого-нибудь текста, а помещение литературного процесса в культурный контекст.

У меня есть работа про первые литературные биографии: как люди осознают себя литераторами, как строят свою литературную карьеру – это не про тексты, это социология литературы. Сейчас у меня вышла работа о Радищеве, про оду «Вольность», про то, что для него свобода явно связана с Апокалипсисом: вольность, свобода наступает с концом света. Это однозначно прочитывается. Почему-то предшествующие исследователи проходили мимо этого важного момента. Вот такими вещами в литературе я занимаюсь.

Когда я кончил университет, остался там работать. Тогда вместе с моим другом – он мой друг по сей день – Борисом Андреевичем Успенским мы занимались в основном лингвистикой, но не только. Время такое было, когда считалось (я до сих пор так считаю), что лучше заниматься многими разными вещами, чем сидеть всю жизнь на одном табурете и твердить одно и то же. Поэтому я занялся историей русской литературы.

Тут сыграла свою роль связь с Юрием Михайловичем Лотманом и с Тарту. Лотман был очаровательный человек. Широко известны его «Беседы о русской культуре». Они общие, но он необыкновенно живо сумел передать, как жили люди в то время. Есть там и фантастические идеи, его и заносило порой, как должно носить всякого творческого человека. Общение с ним было замечательным, всегда ты какую-нибудь идею из этого общения выносил.


Я защитил диссертацию в 1977 году, где-то весной, и решил, что получил право на отдых, на то, чтобы с полгода позаниматься чем-то другим. У меня были большие лингвистические планы, я собирался продолжать заниматься тем же, чем до этого – типологией языков, Я отвлекся на полгода и больше к типологии не вернулся. Перескочил отчасти в историю русской литературы, это привело меня к проблемам истории русского литературного языка.

Не нужно думать, что мы целеустремленно двигаемся по нашему научному пути. Всегда бывают какие-то случайности: одно с другим сходится, куда-то тебя подталкивает, и ты потом оказываешься в совсем другой ситуации, чем ты думал. Отчасти у меня это было связано с чисто внешними обстоятельствами моей работы.

В университете я работал в лаборатории, где занимались структурной типологией языков и компьютерной лингвистикой (я компьютерной лингвистикой никогда не занимался, занимался типологией). А потом нас, поскольку у нас были большие, по тем временам, вычислительные машины, перевели на экономический факультет: вместе с этой типологией языков, вычислительной лингвистикой, машинами. Экономическому факультету было совершенно всё равно, чем мы занимаемся. Мы были просто такие паразиты, которые существовали при ЭВМ. И это создало невиданную свободу.

Первое, что я перевел для Издательского отдела, была книга о. Иоанна Мейендорфа

Я начал заниматься историческим богословием, Максимом Исповедником. Конечно, к этому что-то вело. Я какое-то время переводил для издательского отдела Патриархии. У меня был ближайший приятель, совершенно блестящий человек (он, к сожалению, на том свете уже давно) – Вадим Михайлович Борисов. Он меня свел с замечательным человеком, который был секретарем издательского отдела Патриархии, Евгением Алексеевичем Кармановым. Он был связан какими-то корнями с 30-ми годами, с катакомбной церковью (конечно, не сам, а его наставники). Первое, что я перевел для издательского отдела, была книга о. Иоанна Мейендорфа о Григории Паламе. Меня и раньше увлекала Византия, но эта работа очень способствовала возрастанию моего интереса. Тогда я начал читать всякую богословскую литературу.

– К вере Вы пришли в сознательном возрасте?

– Я начал ходить в церковь в отрочестве, отчасти благодаря моей старшей сестре. Крестился попозже.

– А в комсомол вступили?

– В комсомол вступил, но это никак на моей жизни не сказалось. Противно было, я ощущал это как некоторое насилие. В комсомольской организации не знали, что я в церковь хожу, при поступлении в университет никто не спрашивал, ходишь ли ты в церковь или не ходишь.

Чтобы кого-нибудь обнаружили в церкви и потом какие-то были неприятности в университете или на работе – такое бывало редко. Ведь, на самом деле, это было не очень страшное время. Оно было противное, советская власть была очень противная. Но в это время она была относительно «либеральной». Так, чтобы всех несогласных волочить куда то, – нет, этого не было, не волочили. Можно было более-менее жить своей партикулярной жизнью.

– Как в дальнейшем складывалась Ваша научная жизнь?

– Я работал в МГУ до 1989 года – сначала в лаборатории, а потом эта лаборатория стала разрушаться, и я в 1979 перешёл на кафедру русского языка филологического факультета. С этим был связан мой поворот к русистике. 10 лет я проработал на кафедре русского языка, а потом меня мой старший коллега и большой друг Никита Ильич Толстой в какой-то момент переманил в Институт русского языка. Я туда перешел – это открывало новые перспективы.

Потом меня позвали работать в университет Беркли – это замечательный университет. В 90-е годы, как вы понимаете, здесь было невозможно заработать на жизнь. Нет, можно было заниматься бизнесом и зарабатывать большие деньги, кто-то сколотил громадное состояние, но я этого не умел и сейчас не умею. А преподавать я вроде бы умел, и когда меня позвали в Беркли, я поехал туда. Потом мне предложили там постоянное место, и я согласился.


– Что Вам бросилось в глаза в университете Беркли? Чем отличается русистика там от русистики в России?

– Это большой вопрос. Пожалуй, в двух словах я не сформулирую – там образование другое и потребности другие. Скажем, в Московском университете я в течение двух лет читал спецкурс «Русский язык и культура XVII–XVIII века». Люди приходили, было человек двадцать студентов, мне большое удовольствие доставляло читать эти лекции. Представить себе, чтобы что-нибудь подобное можно было сделать в Америке, невозможно. Никто не придёт на такое, у них времени на это нет.

Я в Беркли читал, когда там была еще лингвистика (сейчас славянская лингвистика почти повсеместно кончилась), историю русского языка – такой курс можно прочесть. Конечно, будет мало студентов – два или три – потому что это никому не нужно. Лучше всего читать что-нибудь такое – «Genderin Soviet culture of the 1930s» – на это, конечно, можно набрать студентов сто. Узкие лингвистические проблемы никому не нужны. Можно работать с каким-то студентом отдельно, если ему или ей это нужно, но не читать такие курсы. Лучше с литературой. Литературу я читал и продолжаю, сейчас читаю русский XVIII век.

Там есть два уровня преподавания: так называемые undergraduates («маленькие» студенты, это почти уровень нашей школы, немножко побольше) и graduate – они профессионализируются. «Маленьким» я читаю Russian Medieval Culture and Early Modern Russian Culture. Это очень общий курс: там и про историю, и про древнерусское искусство, про икону, и про православие, и про литературу – всё вместе. Человек двадцать пять ко мне приходит, это прилично.

Славянская лингвистика заканчивается

Специальные курсы для старших студентов я тоже читаю: лингвистику почти перестал читать – нету спроса, читаю литературу и историю культуры, потому что это востребовано. Общая лингвистика вполне продолжает существовать – славянская лингвистика кончается, в Америке ее уже практически нет. Где-то она еще есть, в Германии, например, а в Америке почти нет. Вот наше поколение вымрет, и всё закончится. В Беркли, во всяком случае, я уйду на пенсию, еще одна моя коллега, – и больше ничего.

В России другая ситуация, во всяком случае, с лингвистикой. Во-первых, русский у нас – национальный язык, у него другая позиция. С английским языком в Америке тоже не так плохо, как со славянской лингвистикой. Так что тут есть понятная диспропорция. Но вообще конфигурация гуманитарной науки в России другая, чем в Америке. Здесь я лингвистикой продолжаю заниматься, у меня есть аспиранты, в Институте появляются молодые сотрудники – пока это живет. Как долго будет, не знаю.


Понимаете, нельзя сказать, что нынешняя государственная политика в отношении науки создает хорошие условия для гуманитариев, скорее наоборот. Кому на Руси сейчас жить хорошо? Тому, кто сидит на чиновничьем месте и может из этого места извлекать доходы. Это всё-таки не про науку. Конечно, это создает неважные условия, но как-то мы выживаем. Всё-таки не все только о деньгах думают, так что ничего.

– На чем сейчас сосредоточены Ваши научные интересы?

– Я кончил большую книжку, которую писал лет двадцать, – это история языка русской письменности. У меня есть по крайней мере два больших проекта на дальнейшее: я хочу написать книжку про грех и спасение в истории русской духовности. Я довольно много про это написал, но довольно многого не сделал. У меня есть достаточнопростой замысел работы о том, как покаяние отражается в русских житиях.

Я прочитал около трети русских житий. Это сложное занятие: это же не Димитрия Ростовского нужно читать (это жития конца XVII – начала XVIII века) – нужно читать жития того времени, когда они были произведены. А это сложно, потому что они существуют во многих редакциях, зачастую нужно идти в архив, сидеть с рукописями, много их сравнивать – это кропотливая работа.

Я хочу сделать какую-то работу про епитимийники. Я занимался XVIII веком, историей того, как люди исповедовались, причащались или бегали от исповеди и причастия. Кроме того, мы с одной коллегой хотим издать древнерусскую рукопись, она интересна лингвистически.

– У Вас очень много работ по XVIII веку. Чем Вас привлек именно этот период?

– Я не занимаюсь только XIX и ХХ вв., потому что это слишком близко, и слишком трудно, на мой взгляд, отвлечься от твоих сегодняшних вкусов, предпочтений. А XVIII в. – это уже достаточно далеко, как и Средневековая Русь, которой я тоже довольно много занимался.

В 18-м веке поменялся вектор развития

XVIII век – едва ли не главный для понимания того, как мы живем. Тогда мы поменяли вектор развития. В XVIII веке Европа хлынула в Россию в таких масштабах, каких до этого не было, элита преобразовалась на европейский манер, произошло то, что я бы назвал расколом общества – общество раскололось на две части. Это имело многочисленные последствия для развития России. Язык, на котором мы сейчас думаем, система понятий сложилась именно в XVIII веке.



У вас в хрестоматии все Евангелие да Евангелие…

– Вы занимались историей русского литературного языка. Такого рода занятия неизбежно сопряжены с занятиями церковной историей. В советское время это нередко приводило к проблемам, например, ставший сегодня классическим учебник Б. А. Успенского по истории русского литературного языка был первоначально опубликован за границей. А Вам приходилось с этим сталкиваться?

Конечно, приходилось. Помню один случай, который произошел, когда я уже перешел на филологический факультет, на кафедру русского языка. Мы сидим с нашей заведующей, Клавдией Васильевной Горшковой, вдруг раздается звонок из Издательства МГУ, и нам говорят: «Вы знаете, вот у вас в хрестоматии по старославянскому языку всё тексты какие-то религиозные… Вы не можете какие-нибудь другие подобрать, а то там Евангелие да Евангелие…» Как-то Клавдия Васильевна объяснила, что другие тексты отсутствуют. Конечно, с этим приходилось сталкиваться, и у меня было много неприятностей.

Это не так легко сейчас объяснить. Сейчас действует совсем другая общая парадигма. Для нас сейчас обращение к отечественной истории, к отечественному прошлому связано и с обращением к православию как к неустранимой части русской истории. А тогда разные ученые, следуя идеологическим установкам, идущим от коммунистической партии, старались как-то построить безрелигиозную историю Древней Руси. Это была дурацкая попытка, конечно, ничего из этого не получалось, но это сказывалось на работе.

Что касается историков, то у них речь шла о классовой борьбе, где духовенство – эксплуататоры, которые выполняют социальный заказ господствующего класса феодалов, ну и прочая такая чепуха. А что касается истории языка, то эта же линия выражалась в том, что церковнославянский считался иностранным языком – он не наш, не русский. Его употребляло духовенство, эксплуататоры, а настоящий литературный язык шёл из толщи народа. Так писал неплохой ученый Обнорский, у которого бывали и неплохие работы, кроме этого идиотизма.

В моё время главным проповедником этой доктрины был Федот Петрович Филин, который был директором Института русского языка (где я сейчас работаю). Он и ряд других людей писали… я бы сказал, доносы на то, что мы «разводим поповщину», занимаемся «иностранным» церковнославянским языком, «порочим» русский язык, говоря, что его история связана с историей церковнославянского. В ЦК КПСС вполне всерьез всё это рассматривали.


Неприятности у Успенского после выхода его книжки были связаны именно с этим. У меня тогда же, в 1985 году была книжка «Культурные конфликты в истории русского литературного языка» (то, что я потом переработал и переиздал в качестве книжки «Язык и культура в России XVIII века»). Вокруг книги Успенского разразился некоторый скандал, и моя книжка легла на полку и лежала там до 1990 или 1991 года. Действительно, если ты занимаешься историей письменного языка Древней Руси, ты неизбежно занимаешься историей Церкви, и это встречало недоброжелательное отношение многих людей, делавших карьеру на нерелигиозной истории русского языка.

Православие под советским режимом

– Что Вам больше всего запомнилось из церковной жизни в советские годы?

– У меня было много знакомых священников. Я какое-то время находился в достаточно близких отношениях с отцом Александром Менем. О. Александр, конечно, был замечательный человек. В нем было замечательное сочетание любви, доброты и очень активной, иногда, я бы даже сказал с опаской, чрезмерно активной интеллектуальной деятельности, большого пастырского умения: вокруг него была масса людей, которых он приводил к православию и содержал в православии.

Православие, которое жило под советским режимом, существовало в трудных условиях. Всегда оно в разной степени преследовалось. И, вообще-то говоря, преследования хорошо сказываются на религиозной жизни. Они заставляют тебя сосредоточиться на ее основных ценностях и знать, что за эти ценности в какой-то момент, может быть, придётся отдать жизнь.

Я ни в коем случае не хотел бы, чтобы Православная Церковь вернулась в положение преследуемой, это ясно, но что у тогдашнего состояния были свои, я бы сказал, духовные дивиденды, – да, это было. И отец Александр пользовался этими духовными дивидендами в полной мере.


– Сейчас Церковь находится в ином положении, Вы ходите в другой приход. Какие Вы видите отличия?

– Конечно, сейчас совсем другая жизнь, и церковная жизнь другая. Я бы сказал, что нынешняя Православная Церковь в значительной степени – Церковь неофитская. Это, в какой-то перспективе, замечательно – так много новых людей пришло в Церковь. Чудесно! Это объясняется тем, что врата адовы не могут одолеть Церковь. Когда врата адовы временно прикрываются, народ идет в Церковь, вот и всё.

Конечно, можно думать о том, что конец советской власти обусловил некоторое идеологическое опустошение, и на место этого вакуума пришло православие. Для кого то, возможно, так и было. Но не знаю, как это выражается статистически, какие группы современных православных как пришли в Церковь.

Я не хочу сказать, что в Советском Союзе было так мало верующих людей, но они в Церковь не ходили. Я помню, тогда же мы обсуждали это с Евгением Алексеевичем Кармановым: сколько венчиков тогда продают. Это верная статистика. Венчиков продавалось громадное количество: получается, что чуть ли не каждый (может, 60 %) умиравший в советской России нуждался в венчике.

Может быть, конечно, они были в церкви два раза: когда их крестили и когда их отпевали. Но, знаете, это старый анекдот, еще дореволюционный, как мужик про церковь рассказывает: «Как ни приду, всё поют «Христос Воскресе, Христос Воскресе». Так что, конечно, насчет посещения церкви бывало по-разному.



Неофитская Церковь

У неофитской Церкви свои особенности. Часто это люди, плохо овладевшие православной традицией. Быстро этого не сделаешь – в Церкви надо жить, тогда традиция в тебя входит. У них много, я бы сказал, суеверной религиозности. Не все священники, к сожалению, справляются с воспитанием своей паствы в том, что Богу прежде всего надо поклоняться в Духе и Истине. Есть много святынь, они требуют поклонения, но святыни не должны заслонять Христа. А с неофитами часто случается именно так. Это требует внимательного пастырства со стороны священников. Где-то оно есть, у нас много замечательных священников, а где-то нет, и тогда результат бывает плачевным.

– Вы упомянули о суеверной религиозности. Часто, когда речь идет о русском православии, можно услышать две полярные точки зрения. С одной стороны, говорят о Святой Руси, глубокой религиозности народа, с другой – о том, что только узкий круг монашества и духовенства был знаком с Писанием, с догматикой, а народ в большинстве своем пребывал в религиозном невежестве, не преодолел двоеверия. Какая из точек зрения Вам кажется наиболее адекватной, как бы Вы могли это прокомментировать?

Я скажу – предварительно, – что мне кажется более адекватной вторая точка зрения. Но тут нужно сделать ряд оговорок. Так, как Вы ее преподносите, она звучит слишком ужасно. Всё-таки не так. Догматикой за пределами, может быть, не всегда правильно понимаемого Символа веры большинство населения не владело.

Я не уверен, что сейчас положение существенно изменилось, и я не уверен, что если вы спросите какого-нибудь итальянца-католика, как там дело обстоит с доктриной исхождения Святого Духа, он вам что-нибудь внятное сможет сказать. Так что не будем преувеличивать значения догматики для христианской жизни.

Догматика нужна, прежде всего, чтобы не спутать ложную веру с истинной. А если человек живет в той же традиции, что жил его отец, и продолжает эту традицию, то ему так уж много догматики не нужно. Давайте не будем преувеличивать необходимость богословских знаний для широкой массы верующих. Какие-то знания, конечно, должны быть, какая-то катехизация необходима, это очевидно. Но не будем думать, что пока ты не кончил духовную академию, ты не можешь быть настоящим православным.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю