Текст книги "Гурты на дорогах"
Автор книги: Виктор Авдеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
X
Стемнело, заря все еще догорала, на розовом западе, невысоко над степью, спокойно голубели тучки. Золотыми начищенными червонцами заблестели планеты: звезд еще не было видно.
– Оно хоть и бычишко, – певуче обсуждала происшествие тетка Параска, – а как не пожалеть? Раз мы сами не уберегли, в чужом совхозе возиться с ним не станут, прирежут. Я вот как вспомню своих утей, индюков, так сердце и заходится. Небось, немец их уж сожрал.
– Лиха беда начало, – бубнил дед Рындя. – Кинуть и не попробовать уберечь? По течению лишь сонная рыба плывет.
Только Иван Рева не согласился с общим мнением:
– Думаете, вы сберегете Важного, что погоните его дальше? Я бы заместо него сам остался в этом совхозе. Директор в Рудавицах говорил: всего на сто верст за Днипро отступать будем, а уже и триста прошли, и все конца края не видать. Не пришлось бы, гляди, и людям по дороге ноги вытянуть.
Табор остановился на ночь, когда подъехала арба Веревкина. Галя все не отходила от Важного. Только что она горячилась и спорила с Кулибабой, настаивая, чтобы Важного не сдавали в ближний совхоз. Старшего зоотехника она полчаса тому назад по привычке встретила враждебно. Когда же Веревкин распорядился везти бычка дальше, она от неожиданности притихла. И теперь, глядя, как Осип Егорыч забрал с передка арбы свой тощий мешок, ружье и оглянулся, ища, кому бы отдать их на временное хранение, Галя неожиданно для себя сказала:
– Давайте я к себе в арбу положу.
Гаркуша подхватил вещи зоотехника, передал ей. Осип Егорыч даже не глянул, кому вручили его пожитки. Он еще не успел распорядиться, а уж на дно арбы кинули свежей травы, десятки рук сами подхватили забрыкавшегося Важного, подняли и бережно уложили его.
Волы тронули. Сбоку скрипучей арбы на мерине поехал Веревкин. Глядя ему в спину, пожилая доярка бойко зачастила соседке:
– И всегда он такой, затехник наш. С людьми слова кусачками не вытянешь, а до скотины угодник. Лопни глаза, не брешу, в совхозе раз обнял так-то вот Морю за шею, ей вот-вот телиться, а он ей: «Ничего, крепись!» Это корове-то: «Ничего, крепись», – говорит. Я в аккурат за перегородкой была, слышала.
Приторочив веревкинский мешок к седлу, Галя Озареяко тронула кобылку. Она порысила между гуртов, которые уже остановились на ночлег, и стала расспрашивать, где их «кошара».
Давно угасла заря, потемневшее небо слилось с тучками, зато густо высыпали серебряные звезды. Было душно; в траве протяжно кричали сверчки – к вёдру. Мирная вечерняя жизнь текла в таборе. Ночные пастухи уже выгнали на толоку коров, дневные гонщики разбредались отдыхать по своим арбам. От стада возвращались доярки с полными подойниками парного молока и тут же разливали его в подставленные котелки. Всюду садились ужинать, костров не зажигали из опасения налета немецких бомбовозов, но то там, то сям краснели цыгарки. Где-то уже заиграл патефон, в дальнем гурту лаяли собаки, тихонько пели два девичьих голоса.
Свою арбу Галя, как всегда, нашла возле арбы ветеринарного врача. Стоя у заднего колеса, Марина Георгиевна из кувшина поливала воду на руки мужу, а он, отфыркиваясь, говорил:
– …или оригинальничает, или ищет популярности среди обозников. Подумаешь, сохранил совхозу бычка! Может, и мне взвалить вещи на спину, а в свою арбу положить следующую заболевшую пациентку, какую-нибудь корову Намысто? Я честно выполняю свои обязанности перед государством, пусть же и оно обеспечит меня хотя бы минимумом удобств. Я и так сейчас слишком много теряю.
Остановив кобылку, Галя спрыгнула на землю. Марина Георгиевна оглянулась, приветливо окликнула:
– Кто это? Вы, Галечка?
– Я, Марина Георгиевна.
– Наконец вернулись? Вы, бедняжка, совсем заработаетесь.
– О, ничего. Я не устала.
Кулибаба, с засученными рукавами, в подтяжках, стал утираться мохнатым полотенцем. На коврике перед арбой уже был приготовлен ужин: фаянсовые тарелочки, никелированный кофейник с парным вечерним молоком, мелко нарезанное сало, хлебница с кукурузными лепешками, прикрытая салфеткой. Вокруг арбы бегал семилетний Горик в панаме и красном галстучке на тонкой нежной шее: он целился из детского ружья в воображаемых уток и кричал:
– Трах! Тарах! Мама, можешь брать дичь на жаркое.
– Скорее ужинать, Галечка, – сказала Марина Георгиевна, все еще держа кувшин. – Очень хочется есть, да и Горику давно пора спать: ребенок с этой эвакуацией совсем замучился. Сегодня, значит, Галечка, вам попало из-за этого злополучного бычка? А что это у вас за мешок?
– Веревкина. Вещи.
– Что-о? Вы – и вдруг в роли оруженосца у этого «свирепого сераскира»? – Марина Георгиевна засмеялась и всплеснула белыми полными руками в браслетах. В темноте смугло белело ее круглое напудренное лицо, слегка отечное, как у всех сердечников. – Однако Осип Егорыч не без заднего ума. Благороден-то он, благороден, а свои пещи навязал другому. Слышишь, Апоша? Теперь я понимаю этот его красивый жест… с арбой.
К ним подошел Кулибаба. Он уже был в пиджаке, галстуке и причесывал свои мелко вьющиеся смоченные волосы.
– Обычная манера всех демагогов, – спокойно сказал он. – Говорить красно, а поступать выгодно для себя.
Галя перебила:
– Я сама взяла его вещи.
Наступило неловкое молчание, супруги переглянулись. Марина Георгиевна погрозила девушке пальцем и засмеялась:
– О! Смотрите, не влюбитесь.
Галя презрительно оттопырила нижнюю губу.
– Я шучу, Галечка, шучу. Я знаю, какое у вас отзывчивое сердце, потому-то мы вас так и полюбили: ведь вы у нас как родная. Просто у вас головка немножко… сумасбродная. Молодость. Кстати, мы заговорили о вещах: Галечка, милая, мы к вам опять с просьбой. Ведь наши ковры, что были в арбе Веревкина, пришлось снять. Не возьмете их к себе? Голубчик, мы знаем, что и так вас стеснили, и поверьте: нам очень неудобно, но куда их девать, куда-а? Ах, эта война!
– Пожалуйста. Я сейчас, только положу вот этот мешок.
– Бога ради!
Стреножив и пустив пастись кобылку, Галя залезла в свою арбу, пропитанную запахами степных цветов, привязанных пучками к дробинам. Ехала она с младшим агрономом Паней Мелешко; багаж их состоял из двух чемоданов, корзины и одеял, тем не менее в арбе трудно было спать вытянувшись: весь задок загромождали вещи Кулибабы. Теперь вот еще придется положить ковры: ну ладно, лишь бы после эвакуации Аполлинарий Константинович помог устроиться в ветинститут. Галя села на тюк с одеялами. Она устала за день, переволновалась с бычком, и ей хотелось побыть одной. Во-первых, надо было обдумать свое отношение к Веревкину. Как это, в самом деле, могло случиться, что она вдруг «изменила» Кулибабам и взяла у него мешок? Привыкнув предвзято относиться к каждому шагу зоотехника, Галя, сама того не замечая, много о нем думала. И теперь решила, что просто «размякла» в благодарность за Важного. Вот сентиментальная дуреха! Галя сердито покачала маленькой ногой, вздохнула и неожиданно почувствовала, что очень голодна. Столовалась она с «ветеринарами»; ели Кулибабы понемногу, и ей всегда бывало стыдно наедаться досыта. Неловкость она испытывала и потому, что вот Марина Георгиевна стряпает для нее своими холеными руками, хотя дрова заготавливала Галя. Она же мыла и посуду.
…Мужской веселый голос прервал галино раздумье:
– Хозяева дома?
В арбу заглядывал Олэкса Упеник. В потемках Галя не видела его лица, но чувствовала – он улыбается уверенно и ожидающе. Галя прекрасно поняла, зачем пришел Упеник, покраснела, как-то потерялась, не находя, что делать и говорить.
– Вечеруете? – спросил он. – Да вы одна…
– Я только что от стада, – зачем-то сказала Галя.
Она неловко стала вылезать из арбы, точно боялась оставаться в ней. Юбка зацепилась за дробину, обнажила ногу. Галя поспешно оправила платье, все время чувствуя на себе упорный взгляд Упеника. От кулибабовской арбы девушку опять окликнула Марина Георгиевна: «Ужи-на-ать!» Галя оживленно ответила: «Иду-у!» И, как бы чувствуя себя теперь в безопасности, с торжеством поглядела на завснабом.
Олэкса шагнул, загородил дорогу; глядя ей прямо в глаза, негромко и значительно сказал:
– А я за должком: или забыли американское? Вот хочу посмотреть: хозяйка вы своему слову или только любите узоры разводить.
– Я ж ведь сказала, – настороженно отодвинулась Галя. – Только не сейчас, ладно? Да и Пани нет.
И, не дожидаясь ответа, Галя спрыгнула с дышла и побежала ужинать: сердце ее радостно и тревожно билось.
XI
Дождь тетка Параска предсказала еще накануне: она заметила, что коровы совсем мало пьют, в дневной же привал не пасутся, а спят.
Дождь лил двое суток. В степи резко похолодало, птицы притихли, точно их и не было. Колеса облипли грязью, увязали по ступицу, волы еле тащили отяжелевшие возы, фанерные будки, брезентовые полога промокли насквозь, в арбах скопилась вода. Наконец, на утро третьего дня, встало ясное, погожее солнце. Мокрая степь ярко заблестела, лужи, дорожные промоины отражали голубое небо. Ожили, раскрылись васильки, ромашки, откуда-то появились стайки щеглов, черноголовых славок, зорянок с веселыми красно-оранжевыми хвостами, и жирный предосенний сурок, став на задние лапы у своей высокой норы, уже по-хозяйски оглядывал просторы.
Галя Озаренко, в мокрой панаме, в засученных до колен лыжных штанах, с удовольствием шлепала босыми ногами по грязи. В руках она держала сорванную шляпку подсолнуха, ее зубы и рот были черны от шелухи. Слева от нее шла Паня Мелешко, а справа Олэкса Упеник нес целую охапку спелой кукурузы; его щеголеватые сапоги были сплошь забрызганы грязью. Они втроем направлялись в шестой гурт к бычкам.
– Ничего, Олэкса, поработайте, – весело говорила Галя. – Руки ведь не отвалятся? А Важному дополнительный рацион будет очень полезен. Знаете поговорку: скотину гладь не рукой, а мукой? После болезни организм требует восстановления потерянных сил.
– Это у Важного-то организм? – засмеялся Упеник.
– А что же?
– Медицинские нежности. Просто бычок – да и все. Так и в официальных актах обозначается: мясо-молочный скот для бойни.
Галя остановилась и топнула ногой:
– Опять? Я уж вам говорила, Олэкса, при мне так не смейте отзываться о Важном. Всякое живое существо, если оно только не вредное, требует к себе уважения. Вы будете плохим мужем, вы… не добрый.
Олэкса снова засмеялся:
– Значит, моя кандидатура отклоняется? А какой же, по-вашему, дивчата, должен быть муж? Выскажите-ка ваше полное мнение.
В этом вопросе звучало не мимолетное любопытство. Упеник обвел взглядом обеих девушек и задержал его на толстой миловидной Пане Мелешко, словно обращался к ней. Внимательно и тоже с любопытством посмотрела на подругу и Галя. Мелешко чуть покраснела, рассмеялась, неловко повела плечом.
– Какой? Не обязательно, конечно, чтобы он был принц… а то еще не дадут хлебной карточки.
Ее спутники выжидательно молчали, разговор всех заинтересовал. Паня продолжала более свободно:
– Ну, какой? Конечно, умный. Пусть не красавец, лишь бы по-настоящему грамотный… высокий… в общем симпатичный. Чтобы я с ним могла и в театр сходить, и почитать книгу, и, когда уже… ну, полная семья будет… чтобы не заставлял уходить с работы к пеленкам.
Паня снова рассмеялась, как бы показывая, что все это, конечно, одни шутки.
– Выходит, красота в муже не обязательна? – очень серьезно спросил ее Упеник. – А какой ваш мысленный идеал, Галечка?
Теперь оба посмотрели на Галю. Она некоторое время молча шлепала по лужам.
– Мой? – переспросила она, точно заглядывая в себя. – Я в первую очередь хочу, чтобы мой муж был сильный… – Упеник одобрительно кивнул. Галя мельком покосилась на него. – То есть волевой. Понимаете? Мне очень трудно объяснить, но… у меня вот в Мелитополе была подруга, которая поклялась, что муж у нее обязательно будет кудрявый и черноглазый. Я тоже, Олэкса, обожаю красоту и за урода никогда не выйду, но… опять не знаю, как выразиться. Надо, чтобы с мужем всегда было интересно, чтобы и он понимал тебя, и ты его глубоко уважала. А то выйдешь за красивого дурака – и скучай с ним, как с иконой: так? Ну, а остальное… служебное положение и даже возраст – все это уже второстепенное. – И неожиданно закончила: – А в общем, хорошие женщины выходят за некрасивых.
Все невольно рассмеялись.
– Слушал я вас, слушал, – насмешливо заговорил Упеник, – обе вы, как монашки. Знаете, такие были до революции? Очи в иконку, а сердце к миленку. Обождите, не перебивайте, оправдываться будете в милиции. Я вас понимаю. Вы имеете образование, обе комсомолки – я сам такой. Но я-то знаю вашу сестру, не с одной имел дело. Все вы притворяетесь, что завлеклись книжками, все с умниками на звезды вздыхаете… А как появится на улице молодец-молодцом, грудь колесом, щеки яблочком, растянет баян да подморгнет – тут и конец всей теории. А? Знаем. Ведь умник-то и поцеловать как следует не умеет.
И на все возражения девушек Олэкса лишь победно посмеивался, обнажая белые крепкие зубы.
Впереди показался широко растянувшийся шестой гурт. Бычки брели привольно, иногда взбрыкивая и лишь по привычке обмахиваясь хвостами. Оводов, мух словно прибило дождем: они исчезли. Осенний день был синий, с омытым небом, на которое уже начали набегать грузные облачка, что всегда бывает после сильных дождей. В обнаженных далях впереди и сзади красными пятнами обозначались соседние гурты и арбы, перекрытые фанерой.
Важный встретил Галю обычным весело-свирепым взглядом, мотнул лобастой мордой, делая вид, что хочет боднуть, и потянулся к початке. Вычищенная темно-вишневая шерсть его уже снова отливала блеском.
* * *
В этот же вечер на подсохшем пригорке за «кошарою» по обыкновению играла гармонь, вперебой с ней хрипло квакал патефон. Парубки из соседних гуртов выбивали каблуками затейливые переборы, дивчата задорно поводили плечами, а потом какая-нибудь пара вдруг исчезала, и в темной степи слышался тихий и загадочный смех. Упеник угощал всех яблоками, лихо прошелся «казачка». Тут же, держась за руки, стояли Галя Озаренко и Паня Мелешко. Девушки не танцевали.
А затем все трое одновременно ушли. За темным кустом дикого шиповника, невдалеке от дороги, Паня с усмешкой огляделась:
– Ну, давайте. Никого.
В темном небе блистали яркие звезды, из-под широкого лопуха вылетела какая-то птичка. Упеник обнял Галю, закинул ее голову. От долгого поцелуя у нее захватило дыхание. Совсем близко над собою ома видела два глаза – огромных, рысьих, заслонивших мир. Стало страшно. Галя рванулась, опьянение прошло.
– Вот теперь задолженность списана, – хрипло сказал Упеник.
Галя неестественно засмеялась, быстро, легко передохнула и стала оправлять волосы.
Неожиданно на дороге, за кустом шиповника, послышалось покашливание, шаги, и они заметили темную фигуру. Кто-то проходил, чуть не задевая ветки.
– Ой, кто это? – шепотом спросила Галя подругу.
– Веревкин.
– Он видел?
– Не знаю.
Девушки тихо засмеялись и побежали во тьму. Упеник подтянул голенища сапог и вразвалочку последовал за ними. Чтобы не столкнуться с начальником колонны, забрал левее.
Веревкин прошел, опустив голову. Он все видел.
XII
Осень, южная осень. В степи стоит та особенная тишина, какой не бывает летом. Не слышно цвирканья кузнечиков, треска медведок, не пересвистываются суслики у нор. Золотистые щурки, ласточки, скворцы, малиновки давно улетели за теплое синее море, в страны, где всегда много живой пищи. Пусто и звонко вокруг, высоко синеет холодное ясное небо. Трава побурела, полегла, и только у опушки рощицы еще белеют соцветия дикого хрена да одиноко стоит голубой цикорий. В прозрачном воздухе плавают радужные нити с крошечными белыми паучками, а на желто-багряные кусты терна, боярышника, на бледноцветущую полынь налипли ватные сгустки паутины: последние следы бабьего лета. Вот студено пахнуло ветром, далеко по дороге вдруг завихрились два огромных черных столба и, заслонив блеклое солнце, точно сказочные великаны, зашагали через степь, неся слинялые птичьи перья, сухие шары перекати-поля. Скоро прихватят и заморозки.
Гурты шли на Волноваху. Покачиваясь в седле, Веревкин думал о том, что Галя теперь для него окончательно потеряна. (Озаренко сейчас в колонне не было: Кулибаба послал ее в придорожный район за инструментом для зооаптечки. Кстати, она и поехала вместе с Упеником, который должен получить для табора печеный хлеб и продукты.) И Веревкин в сотый раз мысленно задавал себе вопрос: из каких побуждений Галя взяла тогда на хранение его ружье и мешок? Что ею руководило? Вспоминая свою первую любовь, женитьбу, Веревкин сознавал, что сейчас он уже не тот, каким был восемь лет назад. Он уже лучше умел владеть собой, скрывать свои чувства. Ему казалось смешным в теперешнем его возрасте открыто ухаживать за девушкой, – тем более, что она относилась к нему с явной антипатией. Эту свою любовь он привык считать неудачной, скрывал ее. Может, в этом стыдно признаваться, но ответное чувство Гали было бы сейчас ему желанней, чем в свое время любовь жены. Чем это объяснить? Тем, что тогда он был моложе, эгоистичней и самоувереннее, или тем, что, может быть, люди по-настоящему начинают дорожить любовью только в зрелые годы, как должно быть, только в зрелые годы приходит сознание ценности жизни – величайшего дара природы?
Громкий топот копыт заставил Веревкина оглянуться: десятка полтора молодых разыгравшихся коней во главе с пегой кобылкой отбились от табуна и пустились к хутору, оглашая воздух заливистым ржанием. Двое табунщиков и Омелько Лобань, который никогда не упускал случая поджигитовать, поскакали им вдогонку. В монотонной жизни табора это было развлечением. Вот табунщики – отсюда они казались теперь очень маленькими – отрезали весь косячок от хутора возле самых токов, километра за четыре от шляха, завернули его и уже погнали обратно. Откуда ни возьмись, из облака вынырнула большая оса. Она все росла, злилась, гудела сильнее, и, наконец, херсонцы разглядели черный самолет.
Табунщики вдруг бросили косячок и, распластавшись на своих лошадях, точно желая вжаться в ковыли, понеслись обратно к гуртам. Самолет резко снизился, пошел на бреющем, и до херсонцев донеслась далекая, но отчетливая очередь пулемета.
– Немец! – истошно вскрикнула какая-то баба.
– Ой, головушки наши бедные!
– Пропали!
В колонне началась паника. Это был первый немецкий самолет, который херсонцы увидели в такой грозной близости. Заметались доярки, заплакали дети, гонщики зачем-то стали остервенело стегать скот, словно надеялись ускакать от самолета. Затрещали ребра арб, колеса, дышла. Овчарки подняли вой; коровы заревели как-то по-особенному утробно; волы, с налившимися кровью глазами, старались высвободить шею из ярма; возбужденное состояние людей легко передается животным. Некоторые женщины полезли под возы, и одну чуть не переехало колесом.
– Стойте, курицы бескрылые, – зыкал на доярок Маруда; он так побагровел, что пропали веснушки. – Чего панику разводите? А ну, смирно! Немец-то один, гляньте. Да у него, видать, и фугасов нету, давно бы кинул. Разведчик, небось, какой.
– Не держитесь скопом! – кричал и Веревкин, крутясь на тяжелом мерине, грозя кому-то плетью. – Рассыпайтесь по степи – побьет пулеметом!
Ему было видно, как, бросив конский косяк и двух табунщиков, немецкий самолет стал гоняться за третьим. Но парень попался не трусливого десятка: он то подымал коня на дыбки, вертясь, как бес, то вдруг останавливался на скаку, точно кинутый в землю нож, то резке бросался в сторону, и черный стервятник, который, казалось, вот-вот заденет его своим белым крылом, пролетал и сыпал очередью мимо.
Может быть, это и помогло остановить панику в колонне. Люди, убедившись, что немецкий «асс» словно не замечает их, начали оборачиваться и глядеть на неравный поединок. Отовсюду слышалось: «Кто такой?», «Кто ж это?» А конник все кружил у токов, не приближаясь к гуртам, точно с умыслом оттягивая опасность на себя. Но долго так продолжаться не могло. Делая виражи, «мессершмитт» вдруг пошел в пике. Горестное «ох» пронеслось над колонной: всадник и конь с разбегу ткнулись в траву. Все было кончено. Черный самолет торжествующе сделал мертвую петлю над убитыми, взмыл в небо и исчез.
Сперва в колонне никто не шевельнулся: будто столбняк напал. Но вот пронзительно заголосила пожилая доярка, и сразу ото всех ближних гуртов народ бросился к месту происшествия.
– Може, еще жив.
– Хоть похоронить надо.
Бежали изо всех сил. И вдруг опять шарахнулись назад: «убитый» конь вскинулся на передние копыта, поднялся вместе с всадником и крупной рысью пошел на «кошару».
Это был Омелько Лобань на своем кровном дончаке.
Его встретили, как героя, окружили, поздравляли. Омелько прямо с седла пожимал протянутые руки. Его сухое горбоносое лицо было немного бледно, прямой рот подергивала то ли судорога, то ли улыбка. Все словно забыли, что Омелько кривоног, мал ростом: верхом на жеребце он представлялся каким-то сказочным богатырем.
– А мы думали, ты убит! – кричали ему.
– Неужто и не раненый?
– Толково!
Омелько все улыбался.
– Шибко струхнул?
– Вишь, соловый как пузом носит: ровно мехами.
Омелько пожал плечом: конечно, мол, струхнул, да это ничего.
– Здорово ты его водил. Прямо в мыло вогнал немца. Ай да Омеля, вот это Омеля! Уж колбасник-то, небось, на тебя всю ленту попалил, а ты вон как из воды. А чего же упал-то? Конь споткнулся?
И тут Омелько Лобань впервые открыл рот:
– Не-е-е! Конь справный. Просто обманул я его. Вижу, прицепился, будто шмель, ну, значит, кончать пора. Свистнул своему «Кубарю», он и лег. Обученный он у меня по-запорожскому. Мои предки на Сечи жили…
Вокруг грохнул хохот.
– Винтовки не было, – блеснул Лобань глазами. – Я бы его снял вместе с самолетом.
И все поверили. На районных состязаниях Осоавиахима Лобань занял первое место по стрельбе и рубке лозы. И тут его обступили доярки: они все словно влюбились в Омельку и теперь уже кричали ему без обычных подтруниваний:
– Приходи нынче, Омеля. Гармониста позовем, я только тебя в кавалеры выбирать буду.
– За такого хоть сейчас замуж. Хочешь, поцелую?
– У, нужна ему корявая! Он меня возьмет.
Подъехал Веревкин. Он пожал Лобаню руку, поблагодарил за то, что отвел беду от всей колонны. Потом, когда уже гурты тронулись дальше, подумал: «Вот пригоним скот, Омельку возьмут в армию. Если его не убьют на фронте, вернется с Золотой Звездой».
Однако случай с Лобанем произвел на табор угнетающее впечатление. Люди убедились, что руки у врага длинные. Ночью женщины шикали на тех, кто закуривал; «юнкерсы» могут заметить цыгарку.