355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Эмский » Рядовой Мы » Текст книги (страница 1)
Рядовой Мы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:29

Текст книги "Рядовой Мы"


Автор книги: Виктор Эмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Эмский Виктор
Рядовой Мы

Виктор Эмский

РЯДОВОЙ МЫ

Глава первая И еще раз о вреде курения Глава вторая Всевозможные гости, в том числе и Гипсовый Глава третья От рядового М. – сочинителю В. Тюхину-Эмскому Глава четвертая Синклит бессонных "стариков" Глава пятая От рядового М. – рядовому запаса Мы. Глава шестая От рядового М. – члену редколлегии Т., лауреату премий Глава седьмая Некто в полувоенном и прочие Глава восьмая Кто следующий?.. Глава девятая От рядового М. – свидетелю и очевидцу В. Т. Глава десятая Началось!.. Глава одиннадцатая От рядового М. – незаурядному Тюхину Глава двенадцатая Окончание предшествующего Глава тринадцатая Черт все-таки появляется... Глава четырнадцатая Омшара (поэма) Глава пятнадцатая Подпольный горком действует Глава шестнадцатая Преображение старшины Сундукова Глава семнадцатая И разверзлись хляби небесные... Глава восемнадцатая Древо Спасения, или Беседы при ясной Земле Глава девятнадцатая Предпоследние метаморфозы Глава двадцатая Возвращение на круги своя

А мимо наши паровозы все мчатся задом-наперед!.. Дрожит щека, катятся слезы, комбат копытом оземь бьет. И ни на миг не умолкая, дудит в картонную трубу Тоска – зеленая такая, в шинелке, со звездой во лбу. В. Т-Э. Шел осел с приклеенными крыльями рядом с другим стариком, один как Беллерофонт, другой как Пегас, оба возбуждая жалость. Апулей "Метаморфозы"

Глава первая

И еще раз о вреде курения

То ли явь, то ли мерещится: сумерки, туман. Обгорелый, в клочья изодранный, я вишу вниз головой на высоченном дереве. Внизу, в смутном круге фонарного света, задрав головы, стоят двое – замполит батареи старший лейтенант Бдеев и ефрейтор Шпортюк, оба глубоко взволнованные, в красных нарукавных повязках. – Нечего сказать – ха-арош! – светя мне в лицо фонариком, выговаривает старший лейтенант и глаза у него закачены под лоб, как у обморочного, а молодой лоб изборожден морщинами. – Вы это что же, рядовой М., вы думаете вам и на этот раз все с рук сойдет?! Думаете – сбежали из госпиталя, так вам все и позволено?! Так вы думаете? Р-разгильдяй!.. Где ваша пилотка?.. Где погоны?.. Почему не подшит подворотничок?.. А это что у вас там, борода?! Не-ет вы только полюбуйтесь, Шпортюк, этот висельник уже и бородой успел обзавестись!.. – С-салага! – шипит ефрейтор, маленький, говнистый, брившийся по слухам чуть ли не раз в месяц, да и то насухо. – Да они, гуси, совсем обнаглели, товарищ старший лейтенант! Никакого уважения к старослужащим!.. "Это кто, это ты-то старослужащий?! Ах ты!.." – я пытаюсь изловчиться и плюнуть ему, недомерку, в его лживый, бесстыжий рот, но ветка, на которой я каким-то чудом держусь, трещит. Я замираю. – Ну нет! – отступив на пару шагов, грозит мне пальцем замполит. – Уж на этот раз вы у меня гауптвахтой не отделаетесь!.. Ишь ведь – повадился! Когда мы его, Шпортюк, в последний раз с крыши снимали? В апреле? В марте?.. – В феврале, товарищ старший лейтенант. Аккурат – 23-го февраля, в день Советской Армии. – Ха-арош!.. Эй, рядовой М., в последний раз спрашиваю: вы будете слезать или нет?.. Не слышу ответа... – Может, дерево тряхнуть? – предлагает гад Генка. – Отставить!.. Дежурный по части старший лейтенант Бдеев посылает ефрейтора Шпортюка за пожарной лестницей. Удаляясь, бухают генкины сапоги. Хлопает дверь КПП. Я осторожно перевожу дух и говорю себе: "Только спокойно, Витюша, без паники..." Хотя какое уж тут к чертовой бабушке спокойствие, когда висишь вниз дурацкой своей башкой аккурат над бетонным паребриком, и ветка потрескивает, и сердце тарахтит, как движок 118-й радиостанции, и ум заходит за разум и, недоумевая, вдруг осекается: "Минуточку-минуточку!.. С крыши-то меня действительно снимали, и действительно – 23-го февраля, только ведь было это, елкин дуб, без малого тридцать два года назад, на заре моей туманной, так сказать, юности, в армии, в незапамятном уже 1963-м году..." Рискуя вывихнуть глаза, я пытаюсь осмотреться. Слева железные с большими красными звездами ворота части, сквозь прутья решетки видна мокрая брусчатка Зелауэрштрассе – переходящей в шоссейку улочки маленького немецкого городка В., на окраине которого имеет место быть наша особо засекреченная ракетная бригада. Я вишу лицом к штабу, но его почему-то не видно. Не просвечивает ни единого огонечка сквозь туман. Зато справа, куда побежал Шпортюк, вполне отчетливо просматриваются контуры пищеблока. На всех трех этажах горит свет, а из углового окна на втором, подперев ладошкой тройной подбородок, пялится в перевернутые небеса перевернутая кверху задом Христиночка, заведующая офицерской столовой, вольнонаемная. Там, дальше плац, за ним моя казарма. А вот и товарищ лейтенант Скворешкин, командир радиовзвода, мой, так сказать, непосредственный начальник. Вот он появляется из-за угла и, глянув на дерево из-под ладони, прибавляет шагу. Звякают об асфальт стальные подковочки. Ближе, ближе. Вот он останавливается под фонарем и, запрокинувшись, смотрит на меня, идиота, и глаза у него серые такие, грустные-грустные, и на погонах, там, где сняты звездочки – темные пятнышки, а на скулах суровые желваки. Мы глядим друг на друга долгим, как солдатская служба, взглядом. И вот он не выдерживает, вздыхает, бедолага и тихо-тихо говорит: – Эх, рядовой М., рядовой М., и откуда же ты опять взялся на мою голову, с неба свалился, что ли? Я молчу. Нечего мне ответить на ваш горький вопрос, дорогой товарищ Скворешкин. Искренне сочувствую вам, горячо сопереживаю, более того – всю жизнь простить себе, выродку, не могу ту мою последнюю вылазку на крышу казармы, это ведь после нее вас разжаловали; все я, товарищ лейтенант, ей богу понимаю, как надо, но вот сказать вам, каким образом рядовой М. очутился на этой достопамятной березе, вот этого я, Петр Петрович, никак не могу, потому как битый час уже вишу здесь вниз головой и ровным счетом ничегошеньки не могу припомнить. То есть помню, конечно, как комиссовался после операции, маму помню, годы студенчества, жену; помню – поэтом был, Брежнева помню, Ельцина, гражданина Хасбулатова, Руслана Имрановича, прямо как сейчас помню... А вот как занесло меня на этот столетний дуб, на библейскую эту смоковницу, почему я весь такой ободранный, елки зеленые, обгорелый, откуда у меня на руке золотые американские часики фирмы "роллекс" – вот это я, Иван Иванович, – напрочь запамятовал, и не смотрите на меня так, пожалуйста, не люблю я этого... – Эх, – горько вздыхает товарищ Скворешкин. – Эх, была бы моя воля, рядовой М. ... Скрипит дверь. Из дежурки выходит старший лейтенант Бдеев. С пятиметровой высотищи я смотрю на своих командиров, смотрю и диву даюсь: до чего же все-таки разные товарищи служат у нас подчас в одном и том же, так сказать, подразделении: товарищ замполит весь такой молодцеватый, подтянутый, сапоги надраены бархоточкой, усики подстрижены, височки подбриты, а товарищ комвзвода Тетеркин, – он совершенно другой – сутулый какой-то, неглаженный, отец двух детей, да тут еще я, об клумбу стукнутый. – Ну-с, Сергей Сергеевич, – говорит Бдеев, – и каково? Что, комментарии излишни?.. А я тебе, Скворешкин, в развитие нашего спора так скажу: а вот это и есть они – плоды твоего, так называемого, "демократизма"! Утверждал и утверждать буду: никакая это не демократия, а самое форменное попустительство, а говоря по-нашему, по-военному – разгиль... – и тут он вдруг осекается, одергивает китель, повернувшись к двери КПП с оттяжечкой берет под козырек, -Ча-асть смир-рнаа!.. В дежурке бубнят глухие голоса. Слышно, как обтопываются, шаркают подошвами об решетку. "Неужели – "батя", полковник Федоров?!" – ужасаюсь я и непроизвольно пытаюсь вытянуться в струночку. Заслышав потрескивание, Бдеев дико косится в мою сторону и украдкой грозит кулаком. Один за другим на просцениум выходят трое – в плащпалатках, в заляпанных грязью сапогах. – Товарищ подполковник, – рапортует дежурный по части старший лейтенант Бдеев, – за время моего дежурства... – Вольно-вольно! – устало отмахивается носовым платком тот, который вышел первым. Он снимает фуражку и отирает лысину. Теперь я вижу, что никакой это не командир бригады, а всего-навсего товарищ Хапов, начальник хозяйственной части. А тот, который в очках, – это начфин подполковник Кикимонов. А вот этот, который поставил ногу на ступеньку крыльца и щепочкой отколупывает глину, -это, пропади он пропадом, подполковник Копец, наш начмед. Это он, козел, приказал положить меня под солюкс, когда я уже терял сознание от прободения язвы... И вот представьте себе: я вишу вверх тормашками, а они, голубчики, как нарочно, рассаживаются на скамеечке под этим моим гигантским эвкалиптом, то бишь точнехонько подо мной, подполковник Хапов достает "казбек", и они, все пятеро, закуривают и начинают вести какие-то совершенно, елки, секретные, абсолютно не предназначенные для моих демобилизованных ушей разговоры. Х а п о в. Прямо херня какая-то, да и только. Бой в Крыму, Крым... а Крыма как не было, Бдеев! Б д е е в. Неужели так и не развеялось? Х а п о в. Куда там, совсем загустело, аж рука, на хрен, вязнет. К о п е ц. И зудит. Б д е е в. Как электрический генератор? К о п е ц. Как инструмент, когда трепака подцепишь. Не испытывали? К и к и м о н о в. Ужас, просто ужас!.. Жена, дети... И кому теперь прикажете партвзносы платить?! Они умолкают. Слышно, как тарахтит движок и клацают миски на пищеблоке. Сосредоточенно затягиваясь, они смолят в пять стволов и дымище клубами вздымается в небеса. Свербит в ноздрях, ест глаза. Еще немного и они закоптят меня заживо!.. Х а п о в. А у тебя что, Скворешкин, с Армией связался? С к в о р е ш к и н. Не получается, товарищ подполковник, помехи. Х а п о в. А релейка?.. Телетайп?.. С к в о р е ш к и н ( вздыхает ). Телефон – и тот, Афанасий Петрович, как вырубило. К и к и м о н о в. Кошма-ар! Просто кошмар! Где командир, где знамя бригады?! А что если... а что если это время "Ч"?! Х а п о в. Типун тебе на язык, Аркадий! Ну-ка дай сюда, на хрен, карту... Подполковник Хапов разворачивает на коленях штабную, всю в синих и красных кружочках, в цифрах, крестиках и стрелочках рабочую карту командира (так на ней написано!). "Посвети-ка сюда, лейтенант", – говорит товарищ подполковник. И они, все пятеро, склоняются над диспозицией или как она там у них, у вояк, называется. – Вот по этому вот периметру, – ведя по карте пальцем, говорит товарищ Хапов, – в радиусе триста пятьдесят метров... И тут, на самом можно сказать интересном месте, я, елки зеленые, не выдерживаю, начинаю мучительно морщиться, пытаюсь поймать двумя пальцами свою дурацкую переносицу: – А... а... а-аа!.. Надломленный сук осовывается. – А-ап-чхи-и!.. И с пятиметровой высоты, со страшным треском – и-эх! Господи, как вспомню – сердце обрывается!..

Глава вторая

Всевозможные гости, в том числе и Гипсовый

– Э-э, ти живой?.. Э, слюши, ти живой, или ти не живой?.. Как это ни странно, я, кажется, не помер и на этот раз. С трудом разлепляя ресницы, я вижу перед собой до гробовой доски незабвенного Бесмилляева. Каким-то чудом он умудрился совершенно не измениться за тридцать лет. Санинструктор, как тогда, в 63-ем, трясет меня за душу, не давая загнуться. Глазищи у Бесмилляева карие, как его имя – Карим, лоб смуглый, в оспинах от "пендинки". Вот так и тряс он меня тогда всю дорогу до госпиталя, в фургоне, в "санитарке", бешенно мчавшейся по гитлеровскому, тридцатых годов, автобану. "Э-э, ти живой?.. Живой?.." А я, уже белый, с перехваченным от прорвавшейся в брюхо "шрапнели" дыханием, намертво вцепившийся в ремень со штык-ножом (это случилось на посту), я все никак не мог сказать ему самое важное: что подсумок с запасным рожком остался там, под вышкой, где я только и успел расстегнуться и на бегу вымычать: "М-мамочка!.." И вот, целую жизнь спустя, я нежно беру своего ангела-спасителя за зебры и шепотом, чтобы не потревожить тяжело травмированного товарища замполита за стеной, популярно ему, турку, втолковываю, что я рядовой М. – в некотором смысле все еще не скапутился, что, конечно же, удивительно, особенно если вспомнить, что он Бесмилляев – заставил меня, Тюхина, лежащего под синей лампой с продырявленным желудком, высосать целый чайник пахнущей хлоркой, теплой, кипяченой воды. – Э!.. от-писти! – пучась, хрипит будущий Авиценна. – Пирашу – отписти: тиварищу Бидееви пилоха... – Ты ему клизму делал? – Килизьми делал, пирисидури, гюликози давал... – Ну, значит, пора под солюкс класть! В благодарность за обретенную свободу Бесмилляев приносит мне пятьдесят грамм неразведенного в мензурке. Через минуту я уже блаженно пялюсь в потолок. Жизнь увлекательная штука, господа: даже на смертном одре она не дает соскучиться... Итак, я лежу в гарнизонной санчасти, в пустой четырехкоечной палате. Время от времени за стеной стонет непоправимо изувеченный мной старший лейтенант Бдеев. Ему, бедолаге, не повезло больше всех: перелом обеих рук, ноги, трех ребер, позвоночника, сотрясение мозга, нервный шок. Я опять отделался относительно легко: ссадины, ушибы, временный паралич левой половины тела, косоглазие, по утверждению подполковника Копца тоже вроде как временное. Я смотрю в потолок сразу на двух бегущих в разные стороны косиножек и, криво чему-то улыбаясь, думаю о том, что давным-давно уже – лет десять, если не больше – не получал от друзей хороших, душевных писем. И нехороших тоже. Никаких. "Ау, закадычные мои! – млея от обжигающего пищевод лекарства, думаю я. – И не стыдно, мазурики вы этакие: за двадцать лет ни единой строчечки, ни одного звонка! Уже и жизнь на излете, и зубов раз-два и обчелся, и следующая станция, похоже, и впрямь Конечная, а я до вас так и не докричался, как будто их и не было, надрывных стихов моих!.. Ау, единственная! Ты как всегда права: даже Ад – и тот у каждого свой, в меру его испорченности. Слово действительно материально, а все самые бредовые фантазии наши уже сбылись, мы только не хотим сознаваться в этом... Вот он – мой персональный Ад, умница ты моя. Еще часок-другой и подслеповатый черт по фамилии Шутиков, выйдя на крыльцо казармы, протрубит "отбой". И когда отзвучит последняя нота, поперхнувшись соляркой, вырубятся движки, в окнах погаснет свет, и это будет значить, что пожизненный срок стал еще на один день короче, что наступила еще одна ночь, родная моя, только не такая, как все прошлые, а длинная-длинная, нет, даже не полярная, а Вечная... Ты слышишь – Вечная ! По-военному беспробудная с 23-х до самых до 7-ми, когда все тот же неутомимый Шутиков сыграет "подъем", и движки опять застучат и разлука станет еще на одну ночь длиннее..." За дверью с матовым стеклом бубнят голоса. Я натягиваю на голову простыню. Скрипят несмазанные петли. – А это что еще за покойник? – как поздний Леонид Ильич, гугниво, в нос, спрашивает мой вечно простуженный комбат майор Лягунов. – Это рядовой М., – поясняет начмед Копец. – Как это ни странно, целый и невредимый. Спит после капельницы. – То есть как?! Ты же сам вчера говорил, что его неудачно оперировали в Лейпциге!.. – Вчера говорил, а сегодня он вернулся... – Каким образом? – Уникальный случай, – задумчиво говорит подполковник Копец. – Полбачка перловки в полости. Коматозное состояние. Сложнейшая трехчасовая операция... – И вернулся, и уже успел на дерево залезть? Копец молчит. – У него еще и борода отросла, – вздыхает лейтенант Скворешкин. – Седая, как у старика. – Когда, пока он с березы летел? Гы! Гы! – шутит товарищ майор. Смех у него лошажий, и морда, как у мерина. – Сундуков знает? Когда узнает – в сортире на плафоне повесится! Гы-гы-гы-гы!.. Ну ладно, где тут наш пострадавший? Это ведь надо же – послезавтра свадьба, а он весь переломанный!.. – Сюда, товарищ майор, в соседнюю палату. Они выключают верхний свет и удаляются. Весь мокрый я сдергиваю с себя простыню. Нет, духотища тут совершенно невозможная. Не помогает даже открытое Бесмилляевым окошко. И эта постоянная, мелкая – аж зубы чешутся и звенит в стакане чайная ложечка – дрожь. Я допиваю остатки компота и, глядя в потолок, думаю, думаю. "Спокойно, Витюша, еще спокойней!.. В конце концов не ты ли где ни попадя твердил, что Армия – лучшее время твоей тюхинской жизни? – думаю я, судя по всему самый что ни на есть натуральный рядовой М. – Кто, напившись, орал: "Хочу назад, в доблестные Вооруженные Силы, к старшине Сундукову!", кто пел в стихах караулы, гауптвахты и марш-броски?!.. Слово материально, как любит констатировать ваша знающая, что она говорит, супруга, минхерц. Помните, как вы однажды в сердцах бросили, глядючи на питерский Дом писателей: "Сгорит, синим огнем сгорит эта Воронья слободка!". И ведь, елки зеленые, сбылось!.. Вот и эти голоса за стеной – это вовсе не сон, это – Сбывшееся, и что характерно никакой тебе мистики, голый материализм: гогочет Лягунов, бренчит ложечка в стакане, мучительно хочется верить в Идеалы, как тогда, в 63-ем, беззаветно любить нашу первую в мире социалистическую Родину, быть готовым не задумываясь отдать свою молодую солдатскую жизнь за ее бузусловное счастье и процветание!.. Никогда больше, Тюхин, у тебя не было столько товарищей сразу. И каких! – Отец Долматий, Боб, Кочерга, Митька Пойманов, Вовка Соболев, Дед, Колюня Пушкарев, он же Артиллерист – Господи, да разве их всех перечислишь – целая батарея, да что там батарея! бригада, Армия, страна!.. Спокойно, спокойно, Витюша, нервишки нам еще пригодятся. Как это там в аутотренинге: руки-ноги тяжелые, как парализованные, лоб, как у покойника, холодный!.. Спокойно, еще спокойнее!.. Я все еще жив... Я почти что молод... Все еще впереди... Впереди... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ...И эта беспрестанная, как на корабле, вибрация, мелкая трясца, похмельный тремор, от которого зудит лоб и снятся потные, противоестественные связи, какие-то голые Козявкины, Стратоскверны Бенедиктовны... " Парниковый эффект абсурда "... А это еще откуда? Чье? Камю?.. Попов?.. Иванов-Петров-Сидоров?.. В. Тюхин-Эмский?.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Трижды с песней вокруг плаца прошли мои корешки, отпела труба, погас свет. И вот уже во тьме трещит под окном сирень, слышится женский нетерпеливый шепот: – Ты здесь? Ты не спишь? О, мыслимо ли заснуть в эту душную, в эту шекспировскую ночь ошибок! От волнения немеет язык. Сердце, мое бедное пожилое сердце бухает, как солдат по лестнице!.. – Так я лезу, или нет? Господи, ну почему они все лезут и лезут? Чего такого находят они во мне, окаянном?.. – О-о!.. Закинув сумочку, она, сопя, подтягивается на руках, жимом, как на турник, взбирается на подоконник – смутная, пахнущая незнакомыми перфумами, потом. Она садится на краешек моей койки, гладит мою руку, осторожно ложится рядом со мной: – Бедненький, весь забинтованный!.. Молчи, молчи, тебе нельзя волноваться... Тебе хорошо?.. А так? И она еще спрашивает, она еще спра... – Крепче! Еще крепче, котик! Изо всех – изо всех сил!.. Ну и как же тут отказать, обмануть ожидания?! – Ах, я сама! Сама!.. Ах!.. Ух!.. И вот она – радость, нечаянная радость самого близкого тебе в это мгновение человека: – Ой, ми-илый! Ой, да ты ли это?! – Я!.. я!.. я!.. я!.. А потом мы с ней заснули, а едва проснувшись, снова принялись за это безобразие. И гостья моя, забывшись, ухала, как совушка, вскрикивала, хохотала, теребила меня за бороду: "Ах ты конспиратор ты этакий!", поила грузинским коньяком. – Ах, ведь я же говорила, говорила: никакая это у тебя не импотенция! Ми-илый!.. Желанный!.. Допустим. Только зачем же, медам, кровати ломать?.. Она ушла чуть ли не за минуту до подъема, когда вышедший на плац Шутиков уже успел прокашляться, и громко, извиняюсь, пукнув, облизал зубы, готовый вскинуть свою безукоснительную трубу. "Сейчас, сейчас запоют они – фанфары моего мужеского торжества!" – подумал я, пошатываясь от усталости, маша рукой во тьму, в шуршание и хруст кустарника. Но вместо торжественного туша резко вдруг взвизгнула наотмашь распахнутая дверь за спиной. Я обернулся и вздрогнул: в проеме весь белый от лубков и ненависти, с трепещущей свечкой в руке, стоял на костылях Гипсовый гость... – Я слышал все! Все-оо!.. – простонал поврежденный мной товарищ замполит. – А как она по койкам скакала, слышали? – все еще улыбаясь по инерции, поинтересовался я. – Вот ведь оторва, а, товарищ старший лейтенант? Не баба, а прямо – зверь! – Ото-орва?! Зверь?! – чуть не задохнулся товарищ Бдеев. – В то время, когда вся наша часть, во главе... Когда... когда по готовности N 1 вся, как один, наша Батарея Управления Страной... – он совсем запутался и, чуть не выронив свечку, заорал: – Мерзавец!.. О нет, нет – даже не трибунал!.. Этой... Этой ночью вы, рядовой М., вы... вы обесчестили мою невесту Виолетту!.. Товарищ старший лейтенант Бдеев говорил еще долго и горячо, но лишь два ключевых слова – "сатисфакция" и "секунданты" – лишь два этих страшных слова запечатлелись в помутившемся моем сознании, запали в душу. – Дуэль?! – не поверил я. – Вы шутите?.. Он не шутил. Я уронил голову на грудь: – К вашим услугам, господин поручик, – сказал я. – Выбор оружия за вами...

От рядового М. – сочинителю В. Тюхину-Эмскому

Письмо первое. Цитата... хотел написать "дня", но поскольку дня, как такового, так и не наступило – цитата ситуации:

" – Так за что же-с, за что, – говорю, – меня в военную службу? – А разве военная служба – это наказание? Военная служба это презерватив." Н. С. Лесков "Смех и горе"

Здорово, отщепенец! Хочешь верь, хочешь не верь, но это вот посланьице я строчу, сидючи в "коломбине". Ежели у тебя, маразматика, окончательно отшибло память, напоминаю: так именовалась наша с тобой родимая радиостанция. Я опять, слышишь, Тюхин, опять приказом командира батареи назначен на боевое дежурство, и снова как тютя сижу в наушниках, вслушиваясь в шорохи и посвистывания пугающе пустого эфира, из чего, Тюхин, со всей непреложностью следует, что Небываемое в очередной раз сбылось: на старости лет я вторично загремел в ряды доблестных Вооруженных Сил того самого Советского Союза, к роковому развалу которого и ты, демократ сраный, приложил свои оголтелые усилия. Как сие случилось (я имею ввиду внезапную свою ремилитаризацию) – это вопрос особый, сугубо, в некотором смысле, засекреченный. Одно могу сказать тебе, сволочь антипартийная: слово, Тюхин, а тем паче твое – это даже не воробей, это целая, подчас, Птица Феликс – химероподобная, несусветная, всеобсирающая... Короче, опять ты, как накаркал, ворон ты помоечный!.. Как и в прошлый раз, солдатская служба моя началась куда как весело: в результате ЧП я попал в гарнизонную санчасть, из каковой, даже не проспавшись как следует, героически драпанул в родную батарею, ибо обстановка, Тюхин, настолько тревожная, настолько, прямо как в дни нашего с тобой Карибского кризиса, взрывоопасная, что разлеживаться в персональных палатах, на батистовых простынях не позволяет гражданская совесть. Представь себе опустевшую казарму, потерявшего при виде меня дар речи дневального Шпортюка, схватившегося за сердце лейтенанта Скворешкина... Невероятно, но факт – даже койка моя оказалась незанятой – на стенке в изголовье висел вставленный в рамку мой траурный фотопортрет, а в тумбочке я обнаружил свою голубую мыльницу и, так и не дочитанный, библиотечный "Капитал" К.Маркса. Было без тринадцати 13. За окном, на ярко освещенном, обрати внимание, Тюхин -не солнцем, а электрическим светом плацу сержант Филин муштровал салаг. Ты, должно быть, помнишь этого лупоглазого фельдфебеля, как он, пидор, вопил тебе в морду: "Сукаблянафиг, р-равняйсь!.. Сс-ыр-рна!.. Левое, бля, плечо вперед, шагом, блянафиг, ы-ррш!"... А Подойникова помнишь? Помнишь, как он, шакал, выдернул в ленкомнате из-под тебя табуретку: "А-ну, гусь, уступи место старослужащему воину!.." А помнишь, помнишь, как ты, придурок, писал письма в стихах дедулинской заочнице, а он, старший сержант Дедулин, он тебе за это милостиво позволял понюхать здоровенную, на красной нитке гайку от его колхозного трактора: "Чуешь, гусек, чем пахнет?.. Точно – Родиной, гусек, милыми сердцу тамбовскими просторами!.." Гайка пахла нашим ничтожеством, Тюхин... А как нас с тобой на радиотренировке – из палатки, ночью, на снег, на мороз, как слепых кутят, Господи!.. Эх!.. Вот и я, и я, Тюхин, так, елки зеленые, расчувствовался, вспоминая, что непростительно забывшись, рухнул, как подкошенный, на свою тщательно заправленную, любовно кем-то разглаженную при помощи табуретки мемориальную койку, я, зажмурившись, упал на нее, а уж чего-чего, а зажмуриваться, закрывать где ни попадя глаза – этого нам с тобой, Тюхин, делать – ну никак не положено! – и когда я разожмурился, он уже стоял надо мной – все в той же знаменитой, никогда не снимаемой, заломленной на затылок – от чего и без того большущий, украшенный бородавкой лоб его, казался еще умнее, фуражке, в рыжих усах, с отвисшей под тяжестью металла челюстью, неотвратимый, как само Возмездие – он уже высился надо мной – до смертного вздоха незабвенный старшина батареи Сундуков, Иона Варфоломеевич! "Тры нарада унэ учэредь за нурушэние руспурадка!" – безжалостно проскрежетал он, прямо-таки пожирая глазами мою злосчастную, жиденькую, как у помирающего Некрасова, бороденку. Через три минуты я уже помылся, побрился, сменил свои ужасающие обгорелые лохмотья на бэушное, но вполне еще сносное ХБ и, поскрипывая запасными старшинскими сапогами, отправился на рекогносцировку местности. Ах, Тюхин, что за чудо эти наши армейские сапоги! В них, и только в них чувствуешь себя подлинно полноценной личностью! "Раз-два, левой, левой, левой!.." Я и оглянуться не успел, как обошел чуть ли не все расположение -спортплощадку, пищеблок, КПП, КТП, санчасть – этот участок пути я преодолел бегом "раз-два, раз-два, раз-два!" – и представь себе, бухарик несчастный, -ни тебе колотья в боку, ни одышки – разве что легкое сердцебиение! Двери в Клубе части были открыты, любопытствуя, я заглянул в зал. На сцене товарищ капитан Фавианов, энергично рубя воздух ладонью, декламировал "Стихи о советском паспорте". Меня он, кажется, в темноте не разглядел. И слава Богу! Это ведь я, рядовой М., по его, фавиановской задумке должен был громко, с чувством прочесть лирику Степана Щипачева на праздничном концерте самодеятельности... О, где они, где наши праздники, Тюхин?! Какой Кашпировский или Кривоногов дал установку воспринимать наши красные дни как черные?! Вот и штаба, с финчастью, с секреткой, с постом 1 1 на положенном месте не оказалось. Недоумевая, я попытался наощупь найти хотя бы дверь солдатской чайной, но и ее на прежнем месте не обнаружилось. Передо мной была густеющая с каждым шагом, душная темная мгла. Туман был и справа, и слева, и над головой, и лишь по возгласам Филина я определил обратное направление. Собственно говоря, от родного гарнизона остался один лишь плац с несколькими зданиями по периметру. Чудом уцелел свинарник, штурмовая полоса со стоящей за ней дежурной радиостанцией, склад ГСМ, спецхранилище, фрагмент забора с караульной вышкой и ярким прожектором на ней. Помнишь, манкурт, как стоя на ночном посту, ты мучительно всматривался во мрак. Сколько раз за службу ты до рези в глазах глядел в предрассветных сумерках туда, за фольварк, за капустное поле – на восток, Тюхин, в сторону своей Родины. Время шло, а солнце все не всходило и не всходило и тебе, паникеру, уже мерещилось нечто совершенно невозможное, несусветное, противное самой марксистско-ленинской природе вещей: а ну как облако за рекой так и не озарится, не окрасится розоватым багрянцем та сторона поднебесья, под которой имела место быть твоя единственная во всем мирозданьи страна, твоя Россия, Тюхин?! И какое счастье, какая радость вскипала в неподвластной всяким там Бдеевым душе твоей, когда утро все-таки наступало, а стало быть где-то там, далеко-далеко, аж за двумя государственными границами, бренчал первый питерский трамвай, били куранты на Спасской башне, как ни в чем не бывало, даже без главной гайки в моторе, выезжал на колхозное поле дедулинский трактор. «Нет, мы еще повоюем, Витюша, – сами собой шептали губы твои, – еще почитаем со сцены Политехнического что-нибудь свое, тюхинское!..» Короче, этот чертов цыган Ромка раскупорил бутылку шнапса, мы залудили из горлышка, запили светлым альтенбургским. Шпырной, бестия, обнял меня за плечо и говорит: «Слышь, Тюха, давай махнемся часиками не глядя!» И я посмотрел на свои золотые «роллексы», и сначала засомневался, а потом как вспомнил, сколько еще служить, как махнул рукой: «Э-э, да чего уж там!..» И махнулся, лопух несусветный, дал что называется маху: этот прохиндей всучил мне советскую «Победу» чуть ли не времен борьбы с космополитизмом, всю поцарапанную, с трещиной на стекле, но зато, правда, на ходу, вовсю, в отличие от моих золотых, тикающую. Короче, я вернулся в казарму, погладился – нет, не твоим жульническим манером, не с помощью мокрой расчески, когда пропускаешь материю ХБ между зубчиками – я погладился по-настоящему, Тюхин, через влажную тряпочку, горячим утюжком. Я подшил свежий подворотничок, до блеска надраил сапоги и после развода заступил дневальным по батарее. Ты, склеротик, поди уже и забыл, что это за счастье, когда стоишь в наряде у тумбочки! Вот ты стоишь и открывается дверь, и входит товарищ майор, и ты командуешь: «Батарея, сми-ирна-а!», и все, как в сказке, где кто стоит -замирают как заколдованные!.. «Бат-тарея, строиться на ужин!» – входя во вкус, гаркаешь ты, и она, бурча желудками, как миленькая строится!.. Ровно в 23.00 ты орешь, елки зеленые: «Батар-ррея, а-аатбой!» – и твои корешки, поворочавшись, засыпают, и притом куда крепче, чем засыпал ты на антизапойных сеансах у своего дурацкого доктора Шпирта. Короче, наконец-то воцаряется тишина, Витек. И тогда ты берешь в руки щетку и, думая о чем душе твоей заблагорассудится, начинаешь мести кафельный, белый, рифленый, исчирканный за день сотнями резиновых подошв, бесконечный, почти стометровый казарменный пол, Тюхин!.. Было, все было – и боевые схватки, и отступления по всей линии фронта. И с таких сцен, елкин корень, читывали – куда там вышеупомянутой! Через такие огни, через такие медные трубы прошли, минхерц, что когда красно солнышко не встало однажды, когда и до этого ужаса дожились – даже, прости Господи, и не ахнули, потому как и не такое уже в своей жизни видывали!.. Вот так или примерно так рассуждая, Тюхин, я приблизился к тому самому посту N 4, к моему роковому, друг ты мой задушевный. Я даже ногой в крапиве пошуровал, а вдруг он лежит еще там, мой свалившийся с ремня подсумок с запасным магазином. На посту стоял рядовой Пойманов. «Стой, кто идет?» – как и положено по Уставу, окликнул он. «Митяня, это я, рядовой М.!» – «А где начальник караула, где разводящий?» – «А хрен его знает!» – миролюбиво ответил я. «Проходи! – скомандовал часовой Митька Пойманов. – Постой, постой, тебя ж, Витюха, вроде как с почестями похоронили! Значит, опять брехня!.. А насчет дембеля свежих параш не слышно?» Он спустился с вышки. Мы залегли в бурьян и перекурили это дело. Тут в заборе отсунулась доска и сквозь образовавшуюся щель пролез Ромка Шпырной с канистрой, ходивший в самоволку за пивом. Как выяснилось, уцелел и гаштет на Зелауэрштрассе. Помнишь, Тюхин, Хромого Пауля?.. Ну помнишь, был жуткий туман, тебя, меня и Кольку Артиллериста назначили в дозор и мы все ходили, ходили, придурки, вокруг части, все ходили, ходили, ходили – и вдруг, непонятно каким образом, оказались у этого проклятого гаштета. Помнишь, там еще была такая Матильда, ты все пытался ущипнуть ее за попку, но жопа у нее была такая железобетонная, что совершенно не ущипывалась. Но зато пиво, пиво!.. А утром этот эсесовец недобитый, Пауль, притащил забытые нами автоматы на КПП, после чего мы и схлопотали по десять суток «губы» и еще легко отделались... Минуточку-минуточку, а это что за шум? Кому это там не спится заполночь? Ах, это твои помощнички, Витюха, поднятые тебе в подмогу годками-старослужащими молодые нарушители армейской дисциплины! Аж пятеро, елы-палы, и все со швабрами, с тряпками, с тазами! Шуму-то, шуму! Какие уж тут медитации, когда нет никакой возможности сосредоточиться. А ты пойди в ленкомнату, сядь, сокол ясный, за стол, полистай прессу, вон ее сколько – и «Правда», и «Красная звезда», и твоя гэсэвэгэшная «Советская армия». Газетки, совершенно справедливо подметил, не совсем новые: самая свежая аж месячной давности, за 13 мая. Ну тогда возьми журнал «Советский воин», или вон – еще лучше – «Огонек» 1 13 за март 1963 года, красивый такой, с художником Кориным на обложке... Та-ак!.. О чем тут у нас пишут? Во, на первой же странице – «Успехи большой химии», на снимке Н. С. Хрущев осматривает один из цехов Невинномысского химкомбината. «Великое единение» – это про выборы. Ты ведь, гад, небось и забыл – в тот год 17 марта прошли выборы в Верховные и Местные Советы депутатов трудящихся Грузии, Армении, Азербайджана, Литвы, Киргизии и Эстонии. А вот и тебя касательное, интеллигент сраный, – пишет товарищ Херлуф Бидструп, датский наш друг, коммунист: «Счастлив советский художник, сознающий, что его творчество воспринимается как достижение искусства, а не как добыча торгашей, сознающий, что его труд служит великому делу борьбы за свободу человечества, построение коммунизма и мир!»... Ну а ты, вредитель, счастлив, сознаешь?.. Ладно, листаем дальше... Тут про Пальмиро Тольятти, про живого еще, с фотографией... «Остановить реакцию!» – на снимке московский митинг протеста против злодейской расправы с иракскими коммунистами и патриотами. Пишут, что жертвой пал первый секретарь ЦК Салям Адиль... А вот про нашу хоккейную победу в Стокгольме – Тарасов, Чернышев, Сологубов, Альметов, братья Майоровы... Ага! А вот и вирши, едрена вошь:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю