355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Пронин » Голоса родных и близких » Текст книги (страница 13)
Голоса родных и близких
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:09

Текст книги "Голоса родных и близких"


Автор книги: Виктор Пронин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

– Ты все-таки решил прийти? – она сняла очки и сразу стала серьезней, мягче, равнодушней.

– Что? – переспросил Алексей.

– Ничего. Просто я отметила тот факт, что ты решил переночевать сегодня дома.

– Разве я не всегда ночую дома?

– Мне показалось, что сегодня ты изменил своей привычке ночевать дома.

– Я был у друга.

Она снова углубилась в книгу.

– Мы вспомнили институт... Ребят.

– Ну, конечно! Конечно! Только мне кажется, что друзьям в два часа ночи не до воспоминаний! И потом, неважно, какая у тебя причина. Главное, что она у тебя есть. Нашлась. Все причины уважительны. Ты меня слушаешь? Я говорю, все причины уважительны. Если ты приходишь за полночь, то скажи мне, пожалуйста, я могу ожидать от тебя хотя бы извинения?

– Прости, пожалуйста.

– А скажи, пожалуйста, если ты придешь через неделю, ты тоже скажешь «прости»?!

Она не находила слов для возмущения. Маленькие ноздри трепетали. Щеки покрылись румянцем, волосы разметались по подушке. Алексей уже не слушал. Он любовался ею. Глазами, руками, выражением лица. Ничего нового она не могла сказать. А вот он мог. И поэтому смотрел на нее спокойно и устало. Да, конечно, она была красива. До сих пор он не мог обрести спокойную уверенность мужа.

– В конце концов, – услышал он ее голос, – я никогда не вешалась тебе на шею, никогда не навязывалась. И не думаю заниматься этим в будущем. Ты слушаешь меня?!

– Да, я тебя слушаю.

– Мне кажется, нам надо выяснить наши отношения. Сейчас же!

– Мы и так слишком много занимаемся этим.

– Не перебивай меня!

– Я вовсе не хочу тебя перебивать. Зачем?

Таня всегда была искренна. Когда смеялась, злилась, хандрила, капризничала. Он знал это. Он много чего успел узнать о ней, но не считал нужным обнаруживать свои знания. Алексей спокойно, с легкой улыбкой смотрел на нее. Когда-то она влюбилась в эту улыбку. Теперь... Считала ее издевательской. Он этого не знал. Догадывался. И старался улыбаться без улыбки. Вскоре ее стало раздражать и это.

Где-то в глубине души он считал ее слишком красивой для себя, это лишало уверенности. Но сегодня он не спешил уступить. Она почувствовала это и насторожилась. Хотя ее раздражало его спокойствие и злилась она вполне искренне.

– Зачем мне перебивать тебя, – повторил он без вопроса и, достав сигарету, закурил. На мгновение его лицо вспыхнуло от спички и снова стало обыкновенным.

– Не знаю, с какой целью ты перебиваешь меня, – сказала она веско, – но если ты начинаешь приходить после двух часов ночи, мне кажется, я вправе спросить себя: устраиваю ли я тебя?

– Ты меня устраиваешь.

– Я в этом не уверена!

– Зачем мне врать? Я бы сказал, тем более что сейчас очень удобный случай.

– Так скажи!

Он улыбнулся и занялся сигаретой. Снова вспыхнуло его лицо.

– Что же ты молчишь? – спросила она.

– Таня, зачем ты хочешь поссориться?

– Я?! Я хочу поссориться? Ну, это уж слишком! Приходить в два часа...

– А во сколько пришла ты?

– Что?

– Я спросил, в котором часу пришла домой ты?

– В семь!

– Ты это хорошо помнишь?

– Д... Да. Но какое это имеет значение? – Она почему-то охотно стала отвечать на его вопросы.

Алексей подошел к форточке, открыл ее, бросил окурок и остался стоять возле окна. Шел снег. Первый снег в этом году. Окно выходило во двор, и он видел, что внизу уже все было бело. Все вокруг белым-бело, поседели ели. Снегу за ночь намело, как за две недели – вспомнил он давний детский стишок.

– Ты не была дома в семь.

– Ну, может... В половине восьмого... Я не смотрела на часы, – она выглядела встревоженной. Очки без оправы, освещенные сверху, сверкали гранями. – Ты можешь отвернуться наконец от окна?!

– Конечно, могу. Отчего же мне не отвернуться, – он снова сел на стул. – И в восемь ты не была дома. И в девять.

Таня молчала. Даже в полумраке было заметно, что ее лицо стало совсем белым.

– Я видел вас, – сказал он просто, даже как-то буднично.

– Ну и что? Я не удивлюсь, если ты скажешь, что следил за нами. Тебе не кажется, что нечестно – следить, бегать от угла к углу. Это низко!

– Зачем мне следить... Это было ни к чему. Ты же знаешь, что увидеть вас я мог только случайно.

Алексей снова стоял у окна и курил. Она тоже закурила.

– Мы просто разговаривали. Ты задерживался... Что же мне было одной дома делать?

– Да, конечно. Ты права.

– Не говори мне, пожалуйста, что я права! – закричала она. – Я сама знаю, что права.

– Мне не хотелось бы расставаться с тобой.

– Разве мы расстаемся? Разве ты решил?

Теперь, когда разговор действительно зашел так далеко, как ей хотелось, она испугалась. Раньше она хотела на всякий случай поссориться и за то время, пока они не будут разговаривать друг с другом, подумать, как быть дальше. Но к этим его словам она не была готова.

– Ты... Решил? – тихо повторила она.

– Ничего я не решил. Просто мне не хотелось бы расставаться, и я сказал тебе об этом.

Вещи вокруг всегда принимали ее выражение лица. Она дружила с вещами. Сейчас подушка лежала очень неудобно. Книга растерянно шевелила страницами. Одеяло косо свисало на пол.

– Я видел того парня, – сказал Алексей. – Тебе было хорошо с ним. Не помню, чтоб ты со мной когда-нибудь так смеялась. Наверно, я хуже его. Во всяком случае, не столь блестящ. Это ты знаешь так же, как и он. Хотя я не уверен, что он вообще знает меня. Я далеко не блестящ. Ты сама как-то сказала это.

– Нет! Не говорила. Верь мне, я не говорила!

– Когда я сегодня увидел вас на проспекте, сразу подумал, что вы подходите друг другу.

– Но я люблю тебя. Я тебя люблю.

– Согласись, когда ты по часу утром и вечером сидишь перед зеркалом – это производит впечатление. Тем более, что я знаю для кого. Ты уходишь... У тебя болит голова, тебе нездоровится, ты устала, тебе надо допоздна поработать... Как будто на работе ты занимаешься чем-то другим...

– Я не притворяюсь!

– Не важно. Это в порядке вещей.

– Что в порядке вещей?

– То, что ты уходишь.

– Я не ухожу.

– Уходишь. И очень спешишь. Каждую ночь, каждое утро ты убегаешь, едва только завидишь меня.

Она долго молчала. Потом прошептала:

– У меня будет ребенок.

– А у меня? – спросил он спокойно.

С НОВЫМ ГОДОМ, ДОРОГОЙ ДРУГ!

Как всегда, я подзатянул с отправлением поздравительных открыток, дождался конца декабря. Теперь наверняка они придут после Нового года. Но я оправдывал себя тем, что мои друзья получат поздравления не в общем хоре, не в толпе, а после, когда уже и не ждешь. К тому же мои поздравления будут наряднее, праздничнее многих других – мне повезло достать открытки необычные, можно сказать, потрясающие. Вместо Деда Мороза на них был изображен старик с золотой рыбкой в обрамлении позолоченной, причудливо сверкающей морской пены. От рыбки исходило сияние, которое играло и посверкивало при малейшем наклоне открытки. Здесь был намек на то, что в новом году тебя ждет золотая рыбка удачи, и дай тебе бог сноровки успеть вымолвить ей свои пожелания, пока не передумала она и не уплыла в синее море.

День, как это обычно и бывает в конце года, оказался хлопотным, нервным, суетным каким-то. Скопились мелкие дела, отложенные телефонные звонки, невыполненные обещания. В соседних редакциях уже начали отмечать личные успехи, творческие победы, годовые премии. Как-то само собой получилось, что зачастили дни рождения, юбилеи, даты. И все торопились покончить с этим в старом году, чтобы в новый вступить без того досадного чувства, которое возникает при воспоминании о собственных слабостях, запущенных делах, утаенных праздниках.

Домой я выбрался уже поздним вечером, печально и раздумчиво брел от электрички по заснеженным улицам, дышал заснеженным воздухом и с каждым вздохом выталкивал из себя дневные заботы, раздраженность, бумажную и табачную пыль, алкогольные пары, оставшиеся еще с обеда, когда машинистка Ирочка уж в который раз отметила свое совершеннолетие. Позади осталась молчаливая, припорошенная снегом очередь, ожидающая автобуса, и было приятно сознавать свою неподвластность этому смиренному ожиданию. Я шел по единственной оставшейся с недавних еще времен улице из темных изб, когда весь наш городок состоял из бревенчатых, узорчатых и оказавшихся такими беззащитными избушек. Окна в них светились розовым светом, там жили люди, которые не торопились выбрасывать абажуры с кистями, настольные лампы с зелеными колпаками, не торопились отказываться от прежних обычаев – в домах стояли настоящие зеленые елки из окрестных лесов, на них горели разноцветные лампочки, радужные шары, а сугробы у окон тихо мерцали праздничными отблесками от этих лампочек.

Всегда почему-то получается так, что праздники заставляют нас вспомнить старых друзей, а грусть, которая сопровождает самое бесшабашное веселье, идет, наверно, оттого, что в такие дни в нас что-то пробуждается от прежней, ушедшей уже жизни. И мы покупаем горы разных открыток, хотя, казалось бы, чего проще – купить двадцать-тридцать одинаковых, да и разослать по городам и весям. Стараемся и слова подобрать разные, чтобы даже в величине и цвете букв, в том, как расположены они на открытке, чувствовалась радость заочной встречи, искренность безудержных пожеланий, наше крепкое рукопожатие, горячие поцелуи. Всех щедрот мира желаем полузабытым друзьям, всех благ и радостей и этим вроде бы доказываем, что нет для нас прежних размолвок и недоразумений, прежних ссор и обид, что ныне мы не имеем ничего общего с теми мелочными спорщиками, которыми были когда-то. И кто знает, доказываем ли мы это своим друзьям, самим себе или тем невидимым, но явственно ощущаемым высшим силам, которые все видят, понимают и со снисходительной улыбкой наблюдают за нашим невинным лукавством.

Казалось бы, годы прошли, десятилетия, а мы продолжаем поздравлять людей, которых помним молодыми, не задумываясь даже о том, как они выглядят ныне, помнят ли нас, осталось ли в них хоть что-нибудь от прежних времен. Но мы пишем, шлем, напоминаем о себе, и, наверно, стоит за этим желание утвердиться в глазах тех, с кем выходили когда-то на дорогу жизни.

Это вот позднее неспешное возвращение притихшей заснеженной улицей еще жило во мне, когда я сел к столу, чтобы написать десяток, хотя бы десяток открыток и поздравить давних друзей, которые, конечно же, начали уже забывать меня, которых и я уже начал забывать. Полюбовавшись стариком, золотой рыбкой, сиянием вокруг нее, я положил открытку на стол, провел по ней ладонью и в самой ее гладкости, белизне почувствовал ожидание праздника – она готова была передать мои самые добрые пожелания. Хотелось найти слова новые, послать пожелания необычные, даже в обращение вложить жажду встречи, уверенность в том, что прошедшим годам не дано вбить клин между старыми друзьями. И пусть мы живем вдали друг от друга, стареем, пусть мы так же далеки от достижения своих целей, как и двадцать лет назад...

«С Новым годом, дорогой друг!» – написал я широко и размашисто, чтобы даже в моих неровных буквах ощущалась искренняя радость от подвернувшейся возможности поздравить давнего товарища с праздником.

И едва я написал его имя, передо мной возникло лицо с высокими залысинами, крепкими желтыми зубами, прищуренными голубыми глазками, возник он сам – высокий, плотный, шагающий по нашей улице, поглядывающий вокруг доброжелательно и пытливо, готовый увидеть нечто доброе в людях и похвалить их за это. Я увидел его, окруженного друзьями, которые были и пониже его ростом, и помоложе, и как-то незначительнее, мельче, суетливее...

Отложив ручку, отодвинув подальше нагревшуюся настольную лампу, я перевернул открытку и опять принялся рассматривать золотую рыбку и старика, который на этот раз показался мне не столько обрадованным, сколько подавленным свалившимся на него счастьем. Похоже, большие возможности угнетают не меньше, нежели полное их отсутствие. И чем дольше я всматривался в босоногого старика, в бушующие волны, в золотую рыбку, такую маленькую и такую могущественную, тем меньше я видел все это – изображение становилось прозрачнее, меркло и наконец исчезло вовсе.

И снова я увидел залитую солнцем улицу большого южного города, моего старого друга, загорелого, полного сил и замыслов. Он шел чуть впереди, слегка оглядываясь на ходу, словно бы призывая подтянуться, не отставать, словно бы увлекая за собой людей слабых, не способных к порыву дерзкому и отчаянному, он хотел убедиться, что мы не отстали, что, как и прежде, идем за ним верно и сплоченной гурьбой.

С новогодней открытки, откуда-то из сияния, полыхающего вокруг золотой рыбки, вдруг возникли его напряженно смотрящие на меня глаза. До сих пор, сквозь годы и расстояния, он наблюдал за мной с улыбчивым вниманием, будто хотел увериться, что я веду себя подобающим образом, что не погнался за вещами недостойными и выгодами сиюминутными.

Да-да-да... Он любил жареное мясо, накрытый стол, внимательных слушателей, волновался, если за столом оказывалась красивая девушка, и никогда не упускал случая напомнить о том, как он презирает стремление к выгоде. Именно это его почему-то всегда тревожило, хотя мы служили в каких-то захудалых конторах, и все наши выгоды заключались в худосочной зарплате и были расписаны на годы вперед. Моего лучшего друга постоянно беспокоила правильность путей, на которые мы вольно или невольно ступим. А Олежка от нас ушел... Да, он ушел первым.

И мы единодушно осудили его.

Вернее, осудил его мой лучший друг, заклеймил такими страшными для нас в то время словами, как корыстолюбие и продажность. Кому продался Олежка, сколько получил – эти вопросы не возникали. Вообще я заметил, что, вспоминая давние события, думаешь совсем не о том, что когда-то определяло твои поступки и решения. Происходит, наверно, то же самое, что с моей дочкой... Однажды, пристроившись за моми креслом, она часа два неотрывно смотрела по телевизору какой-то совершенно невероятный фильм – там гнались, стреляли, протыкали друг друга ножами, сбрасывали со скал, топтали лошадьми, душили, мяли и рвали на части. Когда же я обнаружил за спиной дочку, то, прокрутив в голове весь фильм, ужаснулся тому, что она увидела.

– Ну как фильм? – спросил я лживым голосом. – Понравился?

– Да! – Ее глаза горели восторгом. – Ты видел, какие кружева у королевы?

– А остальное?

– А что там еще?.. Манжеты, бантики... Это чепуха! Но кружева, какие кружева!

Боюсь, что со всеми нами происходит нечто подобное. А потом пролетают годы, а может, всего-навсего минуты, и мы вспоминаем, что в то время, когда кого-то рвали на части, мы видели лишь этикетку на бутылке, запомнили, как наш собутыльник прикладывался к стопке, но не видели, не видели, что в его спине торчит нож, что на шее у него все туже затягивается петля, что сам он сидит в луже собственной крови.

В переносном, конечно, смысле, в переносном.

И только потом, вспоминая об этом, спохватываемся – он погибал, а мы весело смеялись. И не потому, что были столь уж жестокими и злорадными, нет, просто видели другое. И кто знает, что ты вспомнишь о нынешнем дне – солнечную погоду, получение зарплаты, случайный поцелуй или тот странный, путаный телефонный разговор с не очень близким человеком, который, смеясь, между двумя анекдотами попросил взаймы денег, а ты, тоже смеясь, сумел ловко вставить слова: «Откуда, старик?!» И при этом оба вы знали, что деньги, небольшие в общем-то деньги, можно бы и дать.

Да, вспомнится этот разговор и напряженный голос не очень близкого тебе человека, когда он рассказывал старый анекдот, уже получив отказ. И как неожиданно он положил трубку, потому что уже не мог говорить легко и беззаботно, потому что деньги нужны были ему позарез...

А Олежка ушел.

Без скандала, прощания, без жестких слов или выставленной поллитровки. Просто перестал быть перед глазами. Иногда доходили слухи, что он добился каких-то успехов, его уважают и он счастлив, но мой лучший друг лишь презрительно усмехался. Знаем, дескать, как это делается, чем оплачивается. Как и прежде, он шагал походкой человека величественного и непогрешимого, ощупывая встречную толпу прищуренными глазками, охотно смеялся нашим шуткам и этим своим доброжелательным смехом как бы поощрял, награждал. Он не любил тратить деньги, это было для него тягостно, но доброе слово, ласковый взгляд, крепкое рукопожатие были при нем всегда.

Открытка лежала передо мной – золоченый старик в золоченых лохмотьях сжимал в руке золоченую рыбку, и золоченые волны вздымались под самые облака, создавая прекрасное новогоднее кружево. И вдруг я вспомнил: а ведь он плавал! Ну конечно! Мой лучший друг плавал на самых настоящих кораблях по самым настоящим морям и океанам. И уже поэтому постоянно как бы сиял в кружевах из соленых брызг, освещенный солнцем, луной и звездами. Капли моря сверкали, искрились и играли на лице моего лучшего друга радужными бликами. С тех пор прошло, правда, немало времени, но когда мы оказались на прогретых солнцем улицах южного города, ему в лицо все еще дул морской ветер, трепал изрядно поредевшие волосы, и на щеках его до сих пор просыхали мелкие капельки. Иногда он замолкал на полуслове, а он умел так замолкать, что мы слышали и свист ветра в тросах стальных кораблей, и угрожающий рокот волн, видели нашего друга, презрительно вглядывающегося в зыбкий, смертельно опасный горизонт.

Еще раз посмотрев на открытку, я подумал, что она вообще оказывается удачной по содержанию. «Желаю поймать рыбу удачи!» – промелькнула мысль. «Крепче сжимай в руке рыбу удачи!». «Пусть твои сети никогда не возвращаются без рыбы счастья!» Нет, ничего этого я не написал. Эти слова казались мне тяжеловатыми, надуманными, вычурными. Слишком многим людям они могли бы подойти, а послать их лучшему другу... Нет.

Да, а ведь Женька тоже ушел...

Произошло нечто невероятное – Женька, который не вышел ростом, который заикался и носил очки, ходил, странно выбрасывая носки туфель в стороны, познакомился с потрясающей красавицей. И тронул ее сердце. Да, это была красавица. Как еще можно было назвать женщину, которая, проходя по улице, оставляла за спиной навсегда окаменевшие мужские фигуры? Вначале они просто застывали, потом с трудом, как и положено каменным изваяниям, медленно поворачивали головы в сторону удаляющейся Женькиной знакомой. И в глазах у них была безнадежность. Оглянувшись на Женькину красавицу, многие вдруг потрясенно сознавали, что жизнь прошла стороной, что сами они разменяли себя на деньги, водку, тряпки, сомнительные радости. До них вдруг доходило, что все силы и восторги, отпущенные им свыше, они просто обязаны были бросить на то, чтобы познакомиться с такой вот женщиной, и тогда, только тогда можно было бы считать, что их жизнь удалась, что родились они не зря и могут свысока посматривать на президента Клинтона, Арнольда Шварценеггера и даже Додика Коткина, более известного под фамилией Копперфильд, а еще более известного своим знакомством с Клаудиа Шиффер, тоже, между прочим, ничего красоткой.

Вот с такой женщиной познакомился близорукий Женька.

Мой лучший друг сразу почувствовал, что Женька больше не завидует соленым брызгам на его щеках, посмеивается над его величественностью и непогрешимостью. И однажды сказал:

– Надо сходить к нему в гости.

И мы пошли к Женьке в гости. Дело было поздней осенью, сырой и туманной. Пройдя через темный двор, мы перебрались через кучи мусора, поднялись по железной лестнице и постучали в дверь, покрытую многолетними окаменевшими слоями краски.

Женька был дома.

И его знакомая тоже была дома.

Их жилье представляло собой маленькую комнатку с черным провалом окна, закрытым прикнопленными газетами, на которых были помещены фотографии людей с такими счастливыми физиономиями, будто не Женька, а они познакомились с такой красавицей. А еще в комнате стояла большая кровать, которую когда-то, может быть, еще до войны, украшали никелированные шарики. Теперь от них остались торчащие ржавые болты со сбитой резьбой. Больше ничего в комнате не было. И мы все четверо сели на кровать, чтобы побеседовать и насладиться обществом друг друга. Кровать при этом заскрипела так откровенно и бесстыдно, что Женькина знакомая покраснела, будто...

Ладно, не будем. Она покраснела и стала еще прекраснее.

Посидев некоторое время на панцирной сетке и осмотревшись по сторонам, мой лучший друг поднялся и, не говоря ни слова, вышел в коридор. И тут же вернулся, но уже с беретом на голове. Не мог он, ну не мог при такой женщине сидеть на кровати с облезло головой. Вполне естественные залысины, смыкавшиеся где-то на темечке, угнетали моего лучшего друга. И он совершил вполне разумное действие – прикрыл слабое место. Это можно было бы истолковать по-разному. Например, что он торопится и уже собрался уходить. Или еще... Он решил надеть берет, чтобы быть более убедительным во время рассказа о том, как он плавал на больших кораблях и соленые брызги летели ему прямо в лицо, а он, не обращая на это внимания, мужественно и самоотверженно смотрел вперед...

Но Женькина знакомая была не только невероятно красивой, но еще и просто заботливой женщиной.

– Вам, наверно, холодно у нас... Тут действительно дует от окна... В вашем возрасте надо беречь себя.

Так она сказала.

А мой лучший друг после ее слов покраснел так, как за несколько минут до этого покраснела красавица. В тот вечер нам всем пришлось немало краснеть, потому что мой друг, потеряв самообладание, а может быть, наоборот, укрепившись в своей убежденности после заботливых слов женщины, тут же, не поднимаясь с их общей кровати, обвинил Женьку в продажности, заклеймил как приспособленца и торгаша. Но, надо сказать, сделал это очень тактично, с отеческой заботой не только о Женьке, но и о его знакомой, которая по молодости и неосмотрительности, по доверчивости может связать свою судьбу с человеком малодостойным, с человеком, к которому надо присмотреться. И, не сдержавшись, добавил, что Женька, вместо того чтобы думать о народе, о его благе и счастье, гораздо больше внимания уделяет собственному брюху, доходам и наслаждениям.

– Как я его понимаю! – воскликнул я тогда, пытаясь смягчить гнетущую тяжесть обличений.

– Я тоже его понимаю, – сурово сказал мой лучший друг. – Но это меня не радует.

И Женькина знакомая так улыбнулась, что я не мог не подумать об уходящих годах, о бессмысленности своего существования. Не потому, что моя жизнь в то время была так уж беспросветна, нет, просто глядя на эту женщину и на ее улыбку в особенности, ни о чем другом думать было невозможно.

И Женька улыбался, рассеянно так, почти бестолково. Сейчас я понимаю, что даже самые жестокие разоблачения, которым он подвергся в тот вечер, не очень его трогали, поскольку он локотком касался локотка своей знакомой. Их локотки вели между собой куда более значительный разговор.

Он ушел. Оскорбленно и величественно. Правда, уходя, стукнулся головой о дверную перекладину, и его берет с алым нутром упал под ноги. Он наклонился, покраснев так, что цвет лица сравнялся с цветом подкладки берета, осуждающе взглянул на Женьку, будто это он изловчился сдернуть с него берет, и тяжело шагнул на мокрые ступени железной лестницы.

В окно мы видели, как он, не сворачивая, по лужам и кучам мусора прошел через двор. Его фигура постепенно растворялась в осеннем тумане. И даже когда она совсем исчезла и мы не видели ничего, кроме тускло мерцающего фонаря на улице, над нами все еще висела обида. Мы чувствовали себя виноватыми, корили себя, потому что наш лучший друг был прав, мы действительно преступно мало думали о благе народа, а Женька вообще все время норовил продаться, чтобы снять комнату поприличнее и привести туда свою знакомую.

Но случилось несчастье, и он не успел сделать ни того, ни другого. Что-то произошло у него с этой потрясающей красоты женщиной, он остался один в комнате с провисшей панцирной сеткой и черным провалом окна. Но и сейчас, спустя четверть века, прошедшую с тех пор, в глазах помудревшего и обородатевшего Женьки нет-нет да и мелькнет огонек высшей удовлетворенности и высшего понимания жизни, нет-нет да и скользнет по лицу улыбка, которая может быть только у человека, познавшего истину и живущего только для того, чтобы убедиться – выше ее нет ничего на всем белом свете. Женька эту истину познал, ему легче.

Открытка лежала передо мной, играя глянцем, отражая настольную лампу и настоятельно требуя завершения поздравления. Золотая рыбка, зажатая в тощем стариковском кулаке, уже, кажется, совсем просохла, и вряд ли был смысл возвращать ее в пучины морские. Однако золотое сияние вокруг нее распространялось с прежней силой, и из этого можно было заключить, что рыбка жива, дружба наша жива и я должен все-таки закончить поздравление.

За окном стояла ночь, свежая, зимняя, сверкающая ночь. Круглая луна неподвижно висела как раз напротив моего окна. Все настолько привыкли к ней, что никто не удивлялся даже тому, что она висит, что появляется каждую ночь то в полном своем объеме, то в урезанном, то совсем в виде узкой кривой полоски. Глядя на нее, я просто не мог не вспомнить еще один случай, связанный с теми временами, когда мы с моим лучшим другом общались каждый день и не было у нас секретов, мы делились этими секретами безбоязненно и безболезненно.

Он пришел ко мне домой в такую же лунную, но только летнюю ночь и, заметно волнуясь, предложил пройтись по набережной. Я быстро собрался и прямо в шлепанцах спустился с девятого этажа. Мой друг говорил о каких-то подонках, которые не оценили искренности и бескорыстия его натуры, заверил меня, что неприятности по службе в строительном тресте, где он исправлял грамматические ошибки в рационализаторских предложениях по усовершенствованию опалубки, улучшению качества штукатурных растворов, продлению срока службы бетономешалок, не вынудят его бросить общественную работу, что он, как и прежде, будет отстаивать справедливость, защищать обиженных, указывать начальству на недостатки.

– Как тебе это место? – спросил он, когда мы отошли от моего дома. Здесь набережная делала поворот, рядом был сооружен гранитный спуск к воде, сюда причаливали речные трамваи, на нагретых за день гранитных блоках целовались все, кому не лень. Это место отличалось еще и тем, что высаженные здесь несколько лет назад акации принялись лучше, чем на других участках набережной, быстро набрали силу и каждое лето цвели, выбрасывая большие белые гроздья. Эти подлые цветы прямо светились под луной и пахли так, что невольно вспоминалась Женькина знакомая, которая до сих пор... Ну да ладно, речь не о ней.

– Так что? – снова спросил мой друг. – Нравится тебе это место?

Поначалу я понял его вопрос так, что отвечать и не требуется, что он не столько спрашивает, сколько восхищается погодой, рекой, луной. Однако вскоре выяснилось, что вопрос был задан неспроста.

– Хорошее место, – ответил я. Хотел было что-то добавить опять же о Женькиной знакомой, но, вспомнив, что она исчезла из Женькиной жизни, а сам Женька – из нашей жизни, промолчал.

– Представляешь, – продолжал мой друг, – вот здесь бы поставить постамент... Как раз напротив гранитных ступеней и между теми двумя акациями... И тогда вон те блоки возьмут его в полукруг из красного камня... Правда, здорово?

Он смотрел в темноту деревьев, и на его блестящей лысине одновременно лежали отблеск луны и голубоватый блик от света уличного фонаря.

– Какой постамент? – не понял я.

– Памятника. – Его голос дрогнул, и я почувствовал, что этот разговор для него чрезвычайно важен.

– Какого памятника? Чьего?

– Моего, – ответил он.

– А что, дело к тому идет?

– Ты же знаешь, как у нас обычно бывает... Заранее подумать никогда не мешает.

До сих пор у меня от той ночи осталось ощущение немного сумасшедшее. Дурманящий запах акаций, луна, вызывающе зависшая над рекой, набегающие на гранитные ступени волны, залитый огнями пароход, пересекающий лунную дорожку, музыка с палубы, сдвоенные контуры влюбленных на теплых камнях набережной... И мой лучший друг, величественно вышагивающий вокруг облюбованного пятачка. Он прикидывал высоту постамента, советовался, где бы раздобыть цельный блок, сомневался, выбрать ли ему бронзовый вариант или остановиться на гранитном? И я куда деваться включился в этот разговор, с самым серьезным видом начал убеждать, что бронза все-таки лучше, поскольку долговечнее, не разобьется при перевозках, ссылался на бюсты, сохранившиеся со времен Римской империи, доказывал возможность уличных беспорядков, когда памятники, особенно мраморные, гранитные, страдают в первую очередь. Фантастическая ночь требовала иного взгляда на вещи, который должен был находиться в стороне от здравого смысла.

К полуночи мы составили неплохой проект памятника, который наверняка украсил бы наш не больно-то украшенный город. Кто знает, может быть, вскорости я бы и забыл об этом случае, но примерно через год, в такой же лунный вечер, мой лучший друг ввалился ко мне совершенно убитый горем, пьяный и несчастный.

– Пошли, – сказал он, и его горло неестественно дернулось.

Мы вышли на набережную и зашагали в том же, привычном для нас, направлении. Он шел явно быстрее, чем того требовал вечер, куда-то торопился, тащил меня вперед, и я вынужден был устремиться вслед за ним.

– Смотри, – сказал он, протянув руку вперед. – Видишь?

На том самом пятачке, где мы год назад собирались установить гранитный постамент, стоял гранитный постамент. И на нем красовалась чья-то чужая, но тоже величественная и непогрешимая физиономия. Мой друг долго смотрел в ночь, и на лице его, лице воина и мыслителя, мелькали отсветы проносящихся машин, а на лбу, который за год сделался еще больше, лежала луна, вернее, ее отражение. Второго блика, от фонаря, не было – за прошедший год он перегорел.

В тот же вечер мы подобрали еще одно приличное местечко, правда, уже не на набережной, а в сквере, недалеко от большого круглого бассейна, под громадными старыми липами. Здесь тоже было неплохо, и мой лучший друг, исполненный в бронзе, чувствовал бы себя под липами совсем неплохо. Приходя вечером в театр, люди гуляли бы вокруг него, вчитывались бы в значительные и скорбные слова, высеченные на граните, трепетно замолкали бы, потрясенные величием этого человека и его непогрешимостью. Нет, не буду рассказывать о том, что он перенес, когда через полгода на этом самом месте соорудили общественный туалет и установили фонари, на матовых плафонах которых написали черной краской две буквы – «М» и «Ж». Фонари вскорости разбили, как это обычно и бывает, но люди уже успели привыкнуть к расположению туалета и безошибочно определяли, куда, в какую дверь им надо входить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю