Текст книги "Скальпель, или Длительная подготовка к счастью"
Автор книги: Виктор Широков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Вагон меж тем качнуло, дернуло и он, болезный, заскользил по накатанной стальной колее всеми хорошо прилаженными колесами, а в отворившуюся купейную дверь впорхнула та самая заплаканная брюнетка, вполне припудренная и причепуренная, без тени грусти, с легкой сумочкой наперевес и с пластиковым пакетом в руках.
Устроившись на одной из верхних полок, она, словно живая веселая птичка, жизнерадостно защебетала с соседками, время от времени стреляя взглядами в единственного мужчину в данном купе. Кстати, хотя я и кротко сидел внизу в углу около входной двери, место моего обретения был" на самом деле тоже вверху. Нижние полки были намертво заняты громоздкими тетками-напарницами, едущими в столицу на недельный семинар по технике безопасности работников телефонных заводов со всех необъятных просторов тогда ещё единого и неделимого Советского Союза.
Через несколько минут я знал, что мою новоявленную попутчицу зовут Кристиной, что она едет в Киев к родителям, что она, увы, вынуждена была расстаться с полугодовалым сынишкой-первенцем и не менее горячо любимым мужем, чтобы сдать очередную сессию на факультете классической филологии, ибо переводиться в местный университет она не хочет, так как не представляет, как можно расстаться с подругами по учебе да и возможность хотя бы дважды в год видеть отца и мать неоценима, хотя и приходится жертвовать чувствами к мужу и сыну, которых она любит беззаветно, а ещё через пятнадцать минут она уже курила в тамбуре и слушала мои стихи, предлагая мне время от времени сигарету и одновременно кляня эту отвратительную привычку втягивать в легкие смертоносный дым.
Улыбается. Мечтательно смотрит вдаль. Потягивается.
"Капля никотина убивает лошадь, – незабываемо произнесла Кристина Кобелева (такая "чеховская" фамилия у неё оказалась) и рассмеялась, многозначительно поглядывая на мои губы.
– А вам бы пошли усы. Кстати, не пробовал их отращивать? – уже вполне заговорщицки прошептала Кристина, хотя в тамбуре летящего сквозь сумерки поезда следовало скорее кричать, чтобы перекрыть колесный стук, грохот и лязганье вагонной сцепки.
Тамбур постоянно заносило из стороны в сторону, и ещё спустя несколько минут Кристина удобно устроилась в моих объятиях, взвалив на меня тяжелые, разработанные бесконечным кормлением груди.
– Не знаю, как и быть. Придется, видимо, сцеживать, – бесцеремонно призналась спутница, словно невзначай прикасаясь литым бедром, всей его чугунностью.
Чувствовал я себя преотвратно. Хотелось домой, к письменному столу, к милым сердцу рукописям и одновременно предприимчиво думалось, где бы устроиться: на поиск отдельного купе мне не хватало ни опыта, ни природной сметки, а главное денег, ввалиться же в туалет было неловко и стыдно. Мимо милующейся пары то и дело сновали через тамбур, видимо, по дороге в ресторан и буфет, а также обратно вереницы пассажиров, часть которых завистливо поглядывала на Кристину и даже порой отпускала соленые шуточки.
Так прошло полночи. Стало холодно. Однообразно. Тягомотно. В объятиях появились тяжесть и снулость, словно в движениях засыпающих аквариумных рыб. Губы, казалось, стерлись от многоминутного елозенья. Подавляемое возбуждение, наконец, окончательно угасло и я, пошатываясь, сопроводил Кристину на боковую. Какое-то время мы, устроившись на верхних полках параллельно друг другу, ласкали, проходя уже открытые тропинки, не замечая невидимых, но, конечно же, осуждающих взоров нижних товарок. Однако усталость взяла верх окончательно, и тяжелый короткий сон сморил меня, едва ли на несколько минут позднее Кристины.
Утро было отвратительно. За окном купе мела сырая тяжелая метель. Я договорился с Кристиной встретиться в два часа пополудни у памятника Пушкину, ей нужно было вечером уезжать в Киев. Благополучно я нанял такси и быстро домчался до литинститутского общежития на Бутырском хуторе. Там занял комнату на этаже заочников, знакомом вдоль и поперек.
(Я заканчивал уже второй институт, сжигаемый честолюбивыми мечтаниями непременно будущего нобелиата). Мечтать ведь невредно.
В назначенный час был в условленном месте, правда, опоздав на традиционные полчаса, но, увы, Кристина так и не появилась (или же уже ускользнула, разобиженная). Никогда её больше я не видел, хотя при прощанье она вручила мне все телефоны: и сибирский, и киевский, но так я и не сподобился довести дело до рутинной развязки. Впрочем, почему не сподобился, развязка как раз и была супербанальной: никакого продолжения. Возможно, по пьяни я дозванивался пару раз в никуда и что-то бурчал в телефонную трубку, нечто долженствующее означать электрическую вспышку страсти, не это явно было лишнее.
Опять кричит.
Сколько же нас, мотыльков, слетевшихся на блеск и жар смертельного огня! Сколько покалеченных судеб, и я – не исключение. Хотя – спасибо книгам, они всегда учили, они поддерживали, они подкармливали и, что скрывать, исправно кормили все последние годы.
Хуй вам в рот, литературные бляди и выблядки последней четверти Ха-Ха века, дубль-икс века! Не оценили вы мой темперамент и профессиональное мастерство, и хуй с вами! Что ж, зато Кроликову и Калькевичу не по одной премии выдали, хотя они ни единой странички честной про себя не написали, пороху не хватило, срака у каждого тряслась, дерьмо через пищевод лезло. Ведь куда легче писать о непережитом и непрочувствованном, просто путем логических умопостроений жевать квазимозговую жвачку. Когда же надо дрочить из последних сил и выплескивать безжалостно драгоценную слизь, у подобных писарчуков сплошной бздёж: ах, тяжело голеньким перед миром! И член короток, и яйца синюшно-протухлые, и живот сыротестным фартуком.... А лицо – дело привычное – зашпаклевать можно, маску нацепить и сойдешь за путёвого. Непутевый я, непутевый, изгоем родился, изгоем жил и в срок уйду, чтоб утолить позыв голодной земли в горячечном бреду.
В 18 лет я не пил водки, не пробовал наркотики, не курил и только-только познал женщину. Взрослую женщину, на шесть лет старше (а в том возрасте год равен космическому парсеку, а уж 6 лет – времени, необходимому для полета на Альдебаран), отнюдь не подружку по играм недетского возраста. Мало успел.
Закрывает форточку и садится за стол, поигрывая скальпелем.
Встал поздно. Остался обедать. Солгал постыдно в письме Динамитовой. Поехал с Васей в Мураново, там чуть не поссорились. Но тем лучше, тверже отношения. Мы больше не будем ссориться. Ехали чуть не всю ночь.
Последующие несколько месяцев слились у меня в один долгий нескончаемый день. Сумев развить небывалый темп, я устроился на работу преподавателем русского языка в школу-одиннадцатилетку, получил от РОНО ордер на квартиру. Вернее, ордер я получил в жилищном отделе райисполкома по ходатайству РОНО. Выбрал из нескольких коммуналок ту, что была практически через дорогу от школы, была (чуть не самое главнее) телефонизирована. (Что, кстати, означало для меня возможность сгнить на данной жилплощади вместе со всей немногочисленней семьей, поскольку на учет для улучшения жилищных условий ставили лишь в том случае, когда на жильца приходилось менее пяти квадратных метров; не спасли бы и новые роды.) И комната в 20 квадратных метров стала отныне персональным купе в очередном вагоне летящего сквозь сумерки поезда, "летучего голландца" судьбы.
А вот с работой у меня неожиданно "заколодило": директриса, побывав на нескольких моих уроках кряду, пришла в ужас от методики преподавания, от бесконечных отступлений от школьной программы и прочих прегрешений. Она отстранила новоиспеченного "препода" от уроков и предложила на выбор: либо увольнение по собственному желанию, либо по статье, "под фанфары". Я выбрал, естественно, первое. И оказался свободен как птица. Хочешь – пой, хочешь – пляши. В общем, лети, куда пожелаешь.
Я съездил на родину, отгрузил на московский адрес контейнер с книгами, которых набралось около сотни стандартных коробок и немногим домашним барахлом, увлёк на смотрины нового семейного гнезда Варвару Степановну, которая, увы, выдержала в коммуналке каких-то три дня и вернулась к родителям и дочери, заявив, что появится в столице только при условии отдельной квартиры.
Я, честно говоря, растерялся. Я-то думал, что супруга как декабристка поедет за мной куда угодно, а уж из Сибири в столицу тем более. Обратился за советом к редким знакомым, пробежался по соседним школам, но там наслышанные о преподавателе-поэте директоры и завучи даже не снисходили с горе-педагогом до серьезного разговора.
У меня совершенно случайно возникла пара вакансий в редакциях престижных газет, где меня попробовали и в качестве автора, и в роли литправщика, одобрили кандидатуру, но вопрос с оформлением завис на полгода по замысловатым техническим причинам,
Я внезапно даже для себя запил, не пропьянствовав в одиночестве несколько дней, оказался без денег и был вынужден снова включиться в обычную жизнь со всеми её тяготами и обязанностями. К тему же прибыл контейнер, он оказался вскрытым, пломба на петлях отсутствовала, но, к счастью для библиофила книги тогда (да, впрочем, и сейчас в основной их массе) никого не интересовали.
Вздыхает. Снова пьет вино.
Странные у моей жены возникают подруги. Слава Богу, никогда не волновали они меня ни физически, ни духовно. Полина Геннадиевна Фрадина, особа бальзаковского возраста, напоминала карточную даму треф, только не перерезанную по талии и удвоенную в таком интересном положении, а щедро и полновесно дополненную увесистыми конечностями, задрапированными длинной юбкой или не менее длинным платьем. Округлое курносое лицо её переходило в высокий лоб, над которым высилась мелкоколечная башенка тонированных волос.
История её первого появления в нашей квартире теряется во мгле времен. Кажется, она была коллегой нашей землячки, заведовавшей гинекологическим отделением и всячески привечавшей толковых специалистов в своей профессиональной области. Как это ни грустно, основная профессия Полины не могла её прокормить и она постепенно, а главное без натуги начала заниматься мелким бизнесом, а вернее фарцовкой, как это называлось тогда, в застойно-сыто-цветущую эпоху.
Полина бралась за всё: за устройство детей в престижные садики и школы, за доставание мебельных гарнитуров, дубленок, любого нательного или постельного белья, если это давало маломальскую прибыль. Она стала одной из первых челночниц и не гнушалась провозить золото или валюту в естественных скрытостях организма. Она, изучив ценой неимоверных усилий до пятка основных европейских языков, включая и экзотический голландский, ничтоже сумняшеся организовала платную школу для подростков и одновременно занялась первыми легальными шоп-турами, сумев легко и просто добывать супержеланные и трудоемкие на то время визы.
Я находил с ней общий язык в сфере книжного дефицита. Полина не просто любила расставлять книги по цвету корешков, но и успевала читать наиболее модных, продвинутых авторов. Маринина, Пелевин, Акунин и сочинители помельче находили в ней пылкого поклонника. Я не мог соучаствовать в качестве единомышленника, но с удовольствием передавал Полине все дефицитные книги, впрочем, дефицит книг становился нонсенсом, все чаще возникал дефицит дензнаков.
На меня неожиданно навалилась усталость, умственное отупение, день за днем я сидел дома и ничего не делал. Ничего не помнил. Впрочем, как-то шел дождь. Я сидел тогда у Полины, пил кофе и придумал фантастический рассказ. Почти как Лев Толстой. Сегодня он завершает двадцатитомную антологию русской фантастики. Не хухры-мухры.
А если вернуться лет так на дцать, припоминается отчетливо, что я занял денег, доставил контейнер по месту новой прописки по Загородному шоссе, собственноручно поднял драгоценное имуществе на пятый этаж, разобрал книги из нескольких коробок, необходимые для литературной работы, а остальные поставил вертикальной мозаикой вдоль глухой безоконной стены прямо в тех же коробках. Жалкая мебель и стеллажные доски (я сам придумал простую, но удобную конструкцию книжных полок) были поставлены и свалены вдоль противоположной стены, и квартира приобрела вид жилья в стадии перманентного ремонта.
Я был вынужден пожертвовать парой коробок и продать их содержимое в скупку, благо, букинистических магазинов тогда было в преизбытке и там платили, как сейчас говорится, живыми деньгами. Получив деньги, я раздал долги и стал всматриваться, как жить дальше. С женой и дочерью я общался по телефону, что весьма разоряло поступающими регулярно счетами, вел к тому же с ними интенсивную переписку. А с соседями почти не общался. "Здравствуйте", "до свиданья" – и все дела. Впрочем, установил на кухне нехитрый столик, повесил над ним подобранную на мусорной свалке полку и усвоил нехитрый распорядок-ритуал пользования ванной и туалетом.
Квартира была просторной: четыре немалые комнаты. Две смежные занимала семья из пяти человек (тёзка Петра, испитой пенсионер с шаркающей походкой сифилитика, любящий расхаживать в майке и трусах, да в тапочках на босу ногу, его жена-алкашка, продавщица овощного магазина, дочь-почтальонша с дочерью четырех-пяти лет и меняющийся время от времени любовник почтальонши, чаще всего тоже круглосуточно непросыхающий от спиртового зелья), одну, с балконом, выходящим во двор, обжил алкаш-тунеядец Коля, которого Петр через несколько месяцев принудил отселиться и вместо него после ряда непродолжительных одиноких владелиц въехала проститутка-надомница Раиса с дочерыо-негритянкой, у которой помимо клиентов был ещё навещающий её по выходным сожитель, чилиец по национальности, коротышка, метр с кепкой, но явно выросший в корень, ну а четвертая двадцати метровка была моей, увы, без балкона, зато почти во всю стену огромной линзой сверкало окно, выходившее прямо на Загородное шоссе. День и ночь слышался равномерный шум-гуд проносящихся всевозможных машин.
Подходит к окну, открывает-закрывает форточку.
Задумчиво смотрит вдаль и продолжает разговор.
Понятное дело, я ведь жил не в безвоздушном пространстве: учился, ежедневно занимался английским, собирался работать за границей, был спортсменом (сегодня этому вряд ли кто поверит, но я действительно ежедневно посещал секцию легкой атлетики, пробегал по 20-30 километров, тягал штангу, несмотря на близорукость, играл в баскетбол и футбол и постоянно боролся с бунтующей плотью.
Медицинские знания чуть-чуть подсушивали эмоции, помогали самообладанию, но полностью исцелить не могли. "Врачу, исцелися сам" призывал меня один замшелый хуесос, раздрочив приспешников-жополизов, голубых голубков обосранных. И чем черт не шутит, возможно, был прав.
Жаль, я не сохранил записные книжки, черновики. Ведь я всегда уничтожал строительные леса. Храм должен являться сразу во всем великолепии, не надо знать, из какого сора он вырос. Я очень любил Хлебникова, сразу выделил Селина, ещё сорок лет тему назад; мечтал о6 изданиях Генри Миллера, вот только Чарльза Буковски не знал. И вообще одним из моих первых наставников был всамделишный сумасшедший. Чуть позже я расскажу о нем, я давно хочу о нем рассказать. Вряд ли кто ещё помнит в моем родном городе П. Германа Ломова. Хотя он жил в одном подъезде, вечно вонявшем мечей и фекалиями, с небезызвестным уже и вам Калькевичем. Юным Калькевичем, не написавшем ни строчки прозы, только пробующем переводить с английского Киплинга и Браунинга. А что до Ломова, жива ли его жена, между прочим, врач по профессии? Наверняка живы его дети, но и они, скорее всего, плохо помнят отца, он ушел из жизни, когда они ещё не ходили в школу.
Начинает раздеваться. Снимает пиджак, брюки.
Раздевается почти догола.
Наконец-то встал рано. Горло лучше. Но спина все болит. Поехал кататься на велосипеде, на дачную окраину. Долго говорил с одним жителем. В кабак ходят больше, фруктовые сады вырубили. Вот тебе и перестройка. Некоторые живут хуже (врал, естественно, почти все плохо живут), но все, говорят, как будто лестно, что свободные, на траве лежи, сколько хочешь. Хотел поехать к Аховым. Близится Рождество, традиционная рождественская встреча. Застолье. Собрался к Вырубовым. Там как всегда гоп-компания. Прошлый раз Валерию дразнили коронацией до слез. Она ни в чем не виновата, но мне стало неприятно, долго туда не поеду. Или, может это оттого, что она слишком много мне показывала дружбы. Страшно и женитьба и подлость – т. е. Забава ею. А жениться, много надо переделать, а мне ещё над собой надо работать, выше уже столько об этом сказал.
С Германом Борисовичем меня познакомила дочь старейшего п-ского писателя, библиотекарша областной библиотеки Злата Александровна Мотрошилова. Что их связывало, не знаю: совместная юность, общие устремления? Конечно, в первую очередь литературные амбиции Германа Ломов, он зверски хотел печататься и наверняка был достоин этого не менее других местных писмудаков. Писатели города П. всегда были ошибкой природы, ею, впрочем, и остались. В той нло-шной атмосфере выживали, как и по всей стране наихудшие. Писорганизация была, по сути, собесом, обществом неанонимных алкоголиков, тунеядцев всех мастей, недоумков обоего пола, но чаще все-таки мужского.
О Ломове я ещё напишу. Меж тем за окнами – февраль.... Достать чернил и плакать. Как там дальше у поэта? Лакать и голосить навзрыд. Пока банановая мякоть весною черною горит. Так-то вот. Борис Леонидович в отличие от впадшего в маразм Бориса Николаевича гораздо ранее Генри Миллера рассмотрел обуглившуюся весну Ха-Ха века, но и предвосхитил название порноромана, названивающего серебряной чернью по февралю. А вот чернил-то я, батенька, не пью и вообще всю жизнь пил мало. Причем только водочку-с! Когда учился в литинституте, употреблял, увы, за компанию мезальянс. Один "Солнцедар" – горлодер чего стоил! Кажется, стоил 1руб. 38 коп., а м. б., I руб. 16 коп. Надо бы у Венички Ерофеева справиться. Только далеко сейчас Веничка, не докричишься. А вот я петушком проскочу по антикварным и букинистическим, прокукарекаю заветное: "Почем?" и истрачу жалкие копейки на пополнение коллекции, которая как раковая опухоль незримо и постоянно пожирает шагреневое пространство моей жизни.
Дом мой – пригород, вечный пригород, вечный пригород российской словесности. Стихами ажурней чеканки и пародийно-замысловатой прозой, метонимически аукающейся с предшественниками, увы, не застолбил я лобное место, впрочем, и не пострадал за первородство. Так, серединка на половинку. Прививки гениальности тремя оспенными пятнами наличествует на правом плече. Ничего. Если проживу свои положенные 84, то дождусь и прижизненного признания. Завистники меж тем сдохнут. Если же не сложится, пусть остаток выпарит и зачтет наследник или наследница.
Способности к математике рудиментно проявляются у меня до сих пор в привычке к мгновенному устному счету. Эдакая ономатопея (см. адекватный словарь). Словцо сие ни к мату, ни к математике прямого отношения не имеет. А вот метонимически связуемо.
Вчера опять свалился нежданный гонорар. Люблю случайности. А то пашешь, пашешь, а всё – в мину се. Как в Минусинске. В ссылке. И сослаться не на что.
Среда у меня – как обычно – операционный день. Поэтому во вторник не употребляю и раньше лежусь спать. На операции надо быть сильным и сосредоточенным. Просто – надо быть. 0тветственность за другую (не чужую) жизнь – высшее проявление благородства. А за чужой дух? Болящий дух врачует песнопенье, не правда ли?
Одевается. Продолжает шепотом.
Кремлевские сволочи, сменившие аналогичных мечтателей, ответственности не чувствуют и следовательно ничего не боятся, креме отрешения от власти. Распутина на них нет. Негласным министром печати сейчас является мой земляк, глистом, а не верблюдом пролезший в ушко. Во властное ушко. И фамилия у него мизгирья. Интересно, как бы я о нем отзывался, если бы был знаком и обязан? Вот она, человеческая порода!
Все мы – гусеницы, червяки, глисты, жители страны Ост. Острим, зубоскалим. Впрочем, некоторые уже успели сторчаться. Недавно я почувствовал настоятельную необходимость позвонить дальнему приятелю, поэту Владимиру Е. Встречаясь с ним раз в полгода, пытаясь остановить его в падении (Володя вконец спился), глядя с внутренним содроганием на его постоянно трясущиеся руки, слушая торопливо-сбивчивую речь, и редко-редко, но вспоминал-таки подвижного темпераментного юношу с необыкновенно живыми глазами, составлявшими поразительный контраст с его и тогда нечеткой, несколько заикающейся манерой разговора. И всё искупала явная преданность поэзии, интерес к чужому творчеству, который так редок в нашей среде.
Я позвонил ему домой и услышал от подошедшей женщины (не жены, а дочери, с которой был незнаком) о том, что сегодня как раз сорок дней со дня смерти Володи. Он погиб от сердечной недостаточности после гриппа, по врачебной халатности, страстно желая выжить и исправиться. Толчок, порыв, заставивший меня взять телефонную трубку и набрать его номер, несомненно, был вызван желанием его улетающей в космос души. Володя порой тянулся ко мне, он когда-то добровольно помог мне с важной для меня публикацией и пусть потом я обижался на его невнимание и неучастие во время его последующего восхождения по издательской лестнице (а кто бы вел себя достойнее?), все-таки в нашем взаимном интересе к творчеству сотоварища было нечто бескорыстное и благороднее.
Потом к телефону подошла его жена. Мы обменялись дежурными фразами, и я подумал: "Отмучилась, слава те, Господи". Она же твердила о свое вине перед мужем (хотя виноват был только и именно он), об оставшихся после него стихах на клочках бумаги, наскоро засунутых в наволочку слежавшейся подушки, о том, что готова отдать последнее, лишь бы опубликовать книжечку (где вы, спонсоры, ау!), о том, что врач – еврей, но тут уж я отключился, отвлекся. Почему же я не еврей? Ведь я умен, как еврей, красив, как еврей, талантлив, как еврей, удачлив, любим, беспринципен, нахален, наконец, пархат, как еврей. Но меня не принимают они в свое чесночное общество. Раньше заманивали, когда был молод. А сейчас – не котируюсь. Премий мне не дают. Хотя буду честен, не дают ни либералы, ни патриоты. Публикуюсь во второразрядных изданиях. Впрочем, голос сохранил. Равно как и дистанцию свою. Дистанцируюсь от всех.
Поет: "Тореадор, смелее, тореадор, тореадор, ждет тебя любовь!"
Что ж, не в Вену попаду, так по венам проедусь.
Берет скальпель и примеривает к руке.
Занавес.
9-10 декабря 2000 года